Фэнтези

Вымышленные миры, где магия реальна, а у чудес есть цена

Миры, где магия работает, но всегда выставляет счёт: ведьмы держат слово, драконы помнят обиды, а древние договоры сильнее королей. Короткие фэнтези-истории — новые появляются регулярно.

Статья 03 апр. 11:15

Трифонов доказал: мы все немного Глебов. Почему его проза до сих пор бьёт под дых

Трифонов доказал: мы все немного Глебов. Почему его проза до сих пор бьёт под дых

45 лет назад, 28 марта 1981 года, Юрий Трифонов умер прямо на операционном столе — сердце остановилось там, где должны были спасать. Символично? Может, и да. Только сам Трифонов терпеть не мог красивые символы. Он вообще не выносил, когда люди объясняют некрасивые вещи красивыми словами. Именно об этом он и писал — 30 лет подряд, всё настойчивее.

Он жил в том самом «Доме на набережной». Не придумал — жил. Дом правительства, улица Серафимовича, 2: серый исполин на берегу Москвы-реки, где ютилась советская элита — комиссары, маршалы, наркомы. И маленький Юра Трифонов — сын Валентина Трифонова, видного большевика. Отца арестовали в 1937-м, расстреляли в 1938-м. Мать тоже забрали. Соседи исчезали ночами. Из 505 квартир дома через аресты прошли около 800 жильцов.

Восемьсот.

После всего этого Трифонов написал... «Студентов». Роман получил Сталинскую премию в 1951 году. Вполне советская вещь — про правильных и неправильных молодых людей, про принципиальность, про светлые перспективы. Сам он потом об этой книге особо не вспоминал. Не то чтобы отрекался — просто молчал. А молчание у Трифонова всегда красноречивее слов.

Настоящий Трифонов начался в 1969-м, с повести «Обмен». Мать умирает от рака. Сын Виктор Дмитриев убеждает её переехать к ним с женой — якобы из заботы. Но читатель понимает: дело в московской прописке. Умрёт мать — квартиру потеряют. «Обмен» — это про то, как очень хочется верить, что поступаешь правильно, но что-то где-то в районе желудка сигналит обратное. Жена Виктора в финале говорит ему: «Ты уже обменялся». Не квартирой. Собой.

А потом, в 1976-м, вышел «Дом на набережной» — в журнале «Дружба народов», что само по себе было чудом. Главный герой Вадим Глебов всю жизнь делал вид, что у него нет выбора. В молодости предал своего учителя-профессора: не написал донос — нет, что вы. Просто промолчал. Просто не выступил в защиту. Просто отстранился. А потом получил кафедру, которую освободил учитель. Ну, так сложилось. Обстоятельства. Время такое было. Вы же понимаете.

Вот этот Глебов — он не злодей. Злодеев в советской литературе хватало: удобный типаж, у него рога и копыта, его легко опознать и осудить. Глебов — другое. Обаятельный, рефлексирующий, усталый человек, который объясняет свои поступки с такой убедительностью, что временами и читатель начинает кивать. Ну, правда, что он мог сделать? Семья. Карьера. Время было страшное. И вот тут — мерзкий холодок под рёбрами — понимаешь: это же про тебя. Или почти.

Трифонов умер за десять лет до распада СССР. Не видел 1991-го. Не видел, как его бывшие читатели — интеллигентные, думающие, рефлексирующие люди — снова и снова выбирают удобство вместо принципов. Зато мы это видели. И видим. «Глебов» из литературного персонажа давно мог бы стать нарицательным словом — только мало кто об этом знает, потому что Трифонова в школе не проходят.

«Другая жизнь» — повесть 1975 года — про женщину, которая после смерти мужа разбирает прожитые годы и понимает: они жили рядом, но не вместе. Звучит банально; в исполнении Трифонова — нет. Там каждая деталь давит. Кухня, запах, старые фотографии, привычка ставить чайник ровно в семь. Он умел делать быт страшным — не потому что любил ужасы, а потому что понимал: именно там, в ежедневной рутине мелких уступок, мы теряемся. Не в историческом катаклизме, не на войне — в кухне.

Проза Трифонова — плотная. Не потому что сложная, а потому что без лишнего воздуха. Предложения сжаты; диалоги — скупые, каждая реплика несёт нагрузку. Неудобное чтение: нельзя скользить по поверхности, всё время застреваешь — вот тут, на этой фразе. Стоп. Перечитай. И — вот оно.

Цензура к нему была странная. Формально — всё советское, всё пристойно, никакой открытой крамолы. Содержательно — подрыв советского оптимизма чистейшей пробы. Как пропускали? Видимо, читали невнимательно. Или читали и чувствовали: умно, можно, ничего антисоветского. Но что-то свербело. Что-то было не так. Именно это «что-то» и было настоящей литературой.

Сейчас Трифонова читают меньше, чем он заслуживает. В школьную программу не входит — слишком неудобный. Толстой учит добру. Достоевский — покаянию. Трифонов ничему не учит. Он просто показывает, как оно есть. Без морали в конце. Глебов не наказан, не искупает вину — живёт дальше, немного постаревший, немного забывший. И ему, в общем-то, нормально. Это и есть самое страшное.

45 лет прошло. Дом на набережной стоит. Туристы фотографируются у подъезда. Глебовы ходят на работу, пьют кофе — дрянной, всегда дрянной — и объясняют себе, что иначе было нельзя. Обстоятельства. Время такое.

Трифонов это знал. И написал — чтобы хотя бы кто-то поёжился.

Статья 03 апр. 11:15

Роман, который можно прочитать в любом порядке: «Хазарский словарь» — шедевр или изощрённое издевательство?

Роман, который можно прочитать в любом порядке: «Хазарский словарь» — шедевр или изощрённое издевательство?

Начнём честно. Первые двадцать страниц «Хазарского словаря» Милорада Павича я лежал с книгой на животе и думал: меня разводят. Причём элегантно — с улыбкой, с академическим антуражем, со сносками, ссылками и псевдонаучными предисловиями. Книга делала вид, что она словарь — настоящий словарь, с буквами, статьями и перекрёстными ссылками типа «см. также: АДАМ КАДМОН». Я листал её так, как листают инструкцию к холодильнику — с раздражением и смутным подозрением, что где-то меня надули.

Издевательство? Или гениальность? Хороший вопрос.

Итак, факты. 1984 год, Белград. Сербский писатель Милорад Павич выпускает роман примерно в 100 000 слов — в форме лексикона. Три раздела: христианский, исламский, еврейский. Каждый описывает один и тот же исторический эпизод: хазары — полукочевой народ, правивший огромными степями между Каспием и Чёрным морем в VII–X веках, якобы устроили религиозные дебаты и решили принять одну из трёх монотеистических религий. Что именно случилось — неизвестно. То есть известно, но все три стороны помнят по-разному. И каждая считает себя правой.

Звучит как учебник истории, да? Подождите.

Потому что внутри этого квазинаучного аппарата живут три детектива, которые охотятся друг за другом через несколько столетий. Живёт женщина, умирающая каждый раз, когда её муж принимает ванну. Есть охотник за снами — Коэн, который умеет вычитывать из чужих сновидений послания Адама, первого человека, разорванного на куски и рассеянного по всем живым существам. Священники, чьи тела после смерти становятся письмами — буквально, физически становятся. Ещё сотня других персонажей, существующих внутри словарных статей, как насекомые в янтаре.

Вот здесь и понимаешь: это не издевательство. Это — что-то другое. Мерцающее. Немного тревожное.

Технически роман можно читать в любом порядке. Открыл на статье «МОКАДАСА АЛЬ-САФЕР» — читай. Перешёл по ссылке к «БРАНКОВИЧ» — пожалуйста. Сам Павич писал, что у книги нет правильного начала или конца; каждый читатель составит свой роман из одного и того же материала. Красивая идея. На практике — мозг всё равно ищет линейную нить и немного паникует, когда не находит. Привыкаешь — но не сразу.

Отдельного разговора заслуживает следующее. Существуют две версии книги — мужская и женская. Они отличаются ровно одним абзацем. Одним! Павич дразнит читателя: купи обе, найди разницу. Игра? Безусловно. Но игра, в которой правила устанавливает автор, а читатель только думает, что выбирает; а это, согласитесь, мерзковатая позиция. Осознание этой ловушки приходит где-то на третий день чтения — и с ним приходит странный, почти восхищённый ужас.

Что касается языка — переводчик Лариса Савельева сделала невозможное. Фразы тяжёлые, золотые, иногда нарочно неуклюжие — как бы из средневековых хроник. «Он нёс свою смерть, как нищий несёт миску — выставив вперёд, чтобы все видели». Это из книги. Дословно. Попробуй написать лучше.

Теперь честно о недостатках. Читать «Хазарский словарь» тяжело — физически и умственно. Книга не даёт расслабиться ни на минуту — это не «Гарри Поттер» и даже не «Имя розы». Это работа. Причём работа без очевидного вознаграждения в конце: финала как такового нет, катарсиса в привычном смысле тоже. Часть читателей — будем честны — бросает на середине и чувствует себя обманутыми. Их можно понять. Если вас не интересуют богословские споры, средневековая мистика и охотники за снами — вам будет скучно. Книга не интересуется вашими предпочтениями. Она существует сама по себе, и вопрос «а можно без этого?» её не предусмотрен.

Но вот в чём штука. Через неделю после того, как закрыл последнюю страницу — или что там считается последней страницей у словаря — я поймал себя на мыслях об этой книге в совершенно неожиданных местах. В метро. В очереди в магазине. Посреди рабочего совещания, что немного неловко, но факт. И вот это — ответ на вопрос «стоит ли читать?».

Если вы хотите книгу, которая оставит в голове не сюжет и не имена — а какой-то образ, какой-то способ думать о времени и памяти и о том, как одно событие существует сразу в нескольких несовместимых версиях, — «Хазарский словарь» это даст. Не сразу. Не легко. Зато надолго.

Вердикт: читайте. Но не в отпуске и не перед сном. Выберите две недели, когда голова свежая, и погружайтесь. А мужскую или женскую версию купить — решайте сами. Или купите обе и сравните тот самый абзац. Павич бы одобрил — и, скорее всего, уже смеётся где-то оттуда.

Статья 03 апр. 11:15

«Рукопись, найденная в Сарагосе»: роман-сенсация, который скрывали от русских читателей полтора века

«Рукопись, найденная в Сарагосе»: роман-сенсация, который скрывали от русских читателей полтора века

Есть книги, о которых говорят «классика, надо прочесть» — и тихо кладут обратно на полку. А эта — другая. Её брали в руки, начинали читать, и либо бросали на третьей странице («что за чертовщина вообще»), либо не могли остановиться, пока не кончались свечи. Так было в XVIII веке. Так бывает и сейчас.

Польский граф Ян Потоцкий написал «Рукопись, найденную в Сарагосе» на французском языке. Потому что мог. Потому что польская аристократия XVIII века говорила по-французски так же естественно, как мы сейчас пишем в мессенджерах — небрежно, не задумываясь. Граф путешествовал по Египту, Марокко, Монголии, ездил в научные экспедиции, изучал языки, издавал газеты — в общем, жил так, что другие писатели позавидовали бы и материалу, и биографии. Книгу он писал двадцать лет. С перерывами, конечно — у графа были дела.

Умер в 1815 году. Сам. Серебряной пулей, которую выточил из крышки сахарницы. Предварительно попросив священника её освятить — он был убеждён, что одержим дьяволом. Вот такой человек написал этот роман. Теперь о самой книге — потому что биография биографией, а читать-то что?

**Матрёшка из шестидесяти шести историй**

Представьте: молодой бельгийский офицер Альфонсо ван Ворден едет через испанские горы Сьерра-Морена. 1739 год, горы мрачные, постоялые дворы брошены — народ боится нечистой силы. Ночью к Альфонсо приходят две мавританские красавицы и говорят: ты наш двоюродный брат, пойдём с нами. И он идёт. Конечно идёт — он офицер, не трус.

Утром просыпается под виселицей. Рядом — два повешенных разбойника. И непонятно вообще: это был сон? Он мёртв? Соблазнился демонами? Что произошло? Никакого ответа. Тишина. Только скрип верёвки.

Это повторится шестьдесят шесть дней подряд. Каждый день — новая история. Новый рассказчик. И каждый рассказывает историю, в которой кто-то другой рассказывает историю, в которой... Вы поняли. Матрёшка. Но не деревянная и милая, а живая, запутанная, с привидениями, каббалистами, цыганами, маврами, инквизицией и философами-атеистами, которые говорят убедительнее любого священника.

Борхес — тот самый — называл «Рукопись» одним из величайших романов, когда-либо написанных. Не «интересным». Не «достойным внимания». Величайших. И Борхес не разбрасывался такими словами.

**Почему вы про неё не знали**

А вот это хороший вопрос. Ответ — слегка неудобный.

Роман написан по-французски польским автором — и автоматически выпал из обоих национальных канонов. Французы считали его экзотикой, поляки — заграничным баловством. Первый полный польский перевод появился только в 1847 году, через тридцать лет после смерти автора. Рукописи были разбросаны по архивам, часть текстов терялась, часть переписывалась в разных версиях; долгое время никто не знал, что считать «полным» вариантом.

Советский читатель получил «Рукопись» в переводе Дмитрия Горбова только в 1960 году. То есть книге к тому моменту было полтора века. Нормально, да? При этом роман не был забыт теми, кто его читал — его знали, им восхищались в узком кругу, том самом, что состоит из людей, читающих много и не рассказывающих об этом в соцсетях. В 1965-м польский режиссёр Войцех Хас снял по «Рукописи» фильм: три часа, чёрно-белый, совершенно феерический. Мартин Скорсезе лично восстановил его из небытия в девяностых — нашёл негативы, организовал реставрацию. Потому что считал шедевром.

**Три причины читать**

Первая — структура. Серьёзно, вы такого больше нигде не встретите. Истории вложены друг в друга с такой точностью, что через двести страниц забываешь, кто кому что рассказывает — и это не баг, это фича. Потоцкий играет с читателем в прятки. Иногда честно. Чаще нет.

Вторая — персонажи. Тут нет плоских злодеев и картонных героев. Главный герой — не особенно умный, но честный; такое сочетание в литературе встречается реже, чем кажется. Цыганский вождь Авадоро рассказывает свою историю так, что его жалеешь, даже когда он делает гадости. Кабалист Узеда философствует о природе зла так убедительно, что в груди что-то дёргается — не страх, скорее холодное любопытство. Потоцкий писал в эпоху Просвещения, и книга насквозь пропитана этим духом: разум против суеверий, наука против религии, свобода против традиций.

Третья — атмосфера. Испанские горы ночью, старые замки, призраки, которые могут оказаться людьми, и люди, которые ведут себя хуже призраков. Мрачно, красиво, с юмором — да, тут есть юмор, местами очень чёрный.

**Три причины не читать**

Нет, серьёзно — честность прежде всего.

Первая — объём и структура одновременно. Шестьдесят шесть историй — это много. Читать «Рукопись» линейно, страница за страницей, как обычный роман — тяжело. Нужна концентрация. Нужен читательский опыт. Нужно терпение, которое в эпоху клипового мышления превратилось в редкость почти что экзотическую.

Вторая — перевод. Горбовский перевод 1960 года добротный, но старый. Местами архаичный. Есть более новые версии, однако общей доступности у книги нет: в интернете найти можно, в хорошем книжном она встречается редко. Иногда просто нет.

Третья — финал. Или его отсутствие. Потоцкий так и не закончил роман в том виде, в котором хотел. Последние рукописи обрываются. Часть текстов не сохранилась вообще. Дойдёте до конца и почувствуете что-то вроде: «И что — всё?» Да. Всё. Граф ушёл раньше, чем успел.

**Кому читать**

Если вы любите Борхеса — обязательно. Если вас цепляет «Декамерон» или «Тысяча и одна ночь» — да, ваше. Если вздыхаете над тем, что «не пишут больше таких книг» — вот, писали. Сто лет назад минимум. Если хотите лёгкого чтения — нет. Ищите что-нибудь другое.

**Вместо вывода**

Граф Потоцкий написал книгу о человеке, который шестьдесят шесть дней ходит по кругу, слушает истории и пытается понять, что реально, а что нет. Потом выточил серебряную пулю, попросил освятить её у священника и ушёл.

Есть версия, что он слишком долго жил внутри собственного лабиринта. Что однажды перестал понимать, где кончается роман и начинается он сам.

Книга до сих пор стоит на полках. Лабиринт никуда не делся.

Глина и виноград — рубаи в стиле Омара Хайяма

Глина и виноград — рубаи в стиле Омара Хайяма

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Рубайят» поэта Омар Хайям. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало,
Два важных правила запомни для начала:
Ты лучше голодай, чем что попало ешь,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

— Омар Хайям, «Рубайят»

ГЛИНА И ВИНОГРАД

Рубаи

Я пил вино — и мудрость пил до дна.
И звезды мне казались — семена,
рассыпанные щедрою рукою
того, кому и вечность не нужна.

Гончар слепил кувшин — и прочь ушел.
Кувшин стоит. Ни праведен, ни гол.
Но разве кто спросил: а хочешь ты
быть глиной — для вина — на этот стол?

Мне говорят: учись — познаешь мир.
Я выучил. И что? — Все тот же пир,
где мудрый пьет из чаши, как невежда,
и оба — прах. И оба — сувенир.

Не торопись. Придвинь кувшин сюда.
Налей — пока не высохла вода,
пока не стала глиной эта глотка,
пока не стала пеплом — борода.

Зачем мне рай, который обещали?
Там ни вина, ни роз, ни теплой шали.
А здесь — гранат, и глина, и подруга,
и виноградник в золотой печали.

Ты скажешь: грех. А я скажу: закат.
Ты скажешь: страх. А я: горит гранат.
Мы оба правы. Но когда нас сроют —
кто вспомнит, кто боялся, кто был рад?

Философ спорил с пьяницей всю ночь.
Один хотел — понять. Другой — помочь.
К рассвету оба спали. И вороны
не разобрали: кто отец, кто дочь.

Все, что я знал, — рассыпалось, как слава.
Все, что любил, — прокисло, как приправа.
Остался привкус глины на губах.
И этот путь — ни влево и ни вправо.

Угадай книгу 03 апр. 11:15

Между жизнью и смертью: угадайте послевоенный шедевр по исповеди героя

Закурим, что ли, браток? Давай закурим, а то в горле пересохло.

Из какой книги этот отрывок?

Ночные ужасы 03 апр. 11:15

Тридцать пять бокалов

Тридцать пять бокалов

Раду Попеску был сомелье. Пятнадцать лет этого дела — и он знал о вине, кажется, всё. Или нет, не совсем — он давно разобрался, что знать о вине всё просто невозможно, и это его устраивало. Диплом из Бордо, работа в ресторанах Бухареста, Вены, Будапешта. Потом — усталь, эта смертельная усталь от чужих городов, от лиц, от акцентов, от вечного ощущения, что ты где-то не там. И он вернулся.

В Бухарест.
Где родился.

Старый погреб под «Каса Веке» дышал холодом. Семнадцатый век, может, шестнадцатый — кирпичные стены, которые смотрели на тебя как-то исподтишка, сводчатые потолки, покрытые копотью от свечей и каких-то древних факелов. Температура неизменно двенадцать градусов. Идеальное хранилище — всё как надо, и вообще, собственно, глупо спорить с природой, с физикой, с временем, которое здесь замерло ещё в Средние века.

Новый владелец захотел инвентаризацию. Хотел знать: что, сколько, где. В трёхстах метрах подземных коридоров. Раду подошёл к этому дело серьёзно — месячная работа, спешить не к чему. Он даже рад был неторопливости.

На третьей неделе нашёл нишу. Просто — постучал по кирпичу, слышал пустоту. Кладка новее, чем остальная, хотя «новее» — относительное понятие. Начало двадцатого века, может быть. Может, конец девятнадцатого. Раду позвонил владельцу.

— Вскрывайте.

Вот так просто.

За кирпичами — ниша, два на два метра, низкая. На полке внутри лежали бокалы. Хрусталь. Тридцать пять штук. Одинаковые, тонкие, изящные, явно дорогие. Каждый с осадком на дне — тёмным, засохшим, похожим на... на что? Раду достал один, поднёс к носу. Запах металлический, медный, в воздухе повисал привкус чего-то очень старого, очень мёртвого.

Не вино.

Он вынес все тридцать пять.

На каменном столе в центральном зале они выглядели красиво — хрусталь ловил свет от свечей, играл, переливался, как будто жил собственной жизнью. Раду уходил поздно. Ресторан наверху давно закрылся. Стены погреба издавали тихие звуки — потрескивание, дыхание кирпича. Раду обернулся на бокалы, и вот тогда он увидел: один из них был полон.

Не до краев. На два пальца — тёмная жидкость, тёплая, он чувствовал тепло, не трогая. Пахла. Железом, солью, чем-то живым, по-звериному живым.

Раду не стал трогать. Запер погреб. Ушёл в ночь, в улицы Бухареста, где никакой холодок под рёбрами не преследует тебя по пятам.

Утром — пусто. Чистый бокал, как и остальные. Ему показалось. Усталость, тусклый свет, воображение — обычные враги человека, работающего в подземелье.

Следующей ночью был ещё один. Другой бокал, та же жидкость, солоноватая. Раду дотронулся, коснулся пальцем, попробовал. Профессиональная привычка — пробовать всё, даже если все кричат, чтобы не пробовал.

Вкус узнал не сразу.

Но узнал.

Кровь.

Он сплюнул, вытер рот. Руки дрожали, о черт, как дрожали.

Лаборатория подтвердила: человеческая, группа А, резус положительный. Но с аномалиями, и это вот... это вот никак не кладётся в голову. Белковый состав, который не соответствовал ни одному из известных патологических состояний. Как если бы кровь принадлежала человеку, которого нет. Которого не может быть.

Каждую ночь наполнялся один бокал. Разные бокалы. Раду начал отмечать их маркером — тут записывал дату, час, свои размышления, которые, впрочем, никого не касались. За десять ночей десять. Все разные.

На одиннадцатую ночь в дальнем конце погреба обнаружилось зеркало.

Овальное, в бронзовой раме, мутное от возраста. Раду клялся (хотя кто его слушал), что раньше его здесь не было. Подошёл и посмотрел — в отражении стоял он. И рядом женщина. Молодая. Чёрные волосы, белое платье, в руке один из тридцати пяти бокалов.

Раду обернулся. Никого. К зеркалу — она ближе. Улыбается. Протягивает бокал.

Он отскочил, и музыка вдруг хрипела из стен, из кирпича, из самого фундамента: «Все идет по плану, а вместе с ним и я, а вместо неба мутная мгла...» Летов, этот голос, этот безумный голос.

Женщина в зеркале подняла бокал, отпила, улыбнулась шире. Зубы — белые, мелкие, острые, как у животного.

Раду выбежал.

Утром вернулся. Зеркала нет. На стене чистый кирпич, без следов крепления, без царапин, как будто его никогда не было и быть не могло.

Но на столе — тридцать пять бокалов. Все полны.

Раду не проверял. Не нюхал, не пробовал, не везил ничего в лабораторию. Просто стоял и считал: один, два, три... Досчитал до тридцати пяти.

А потом простучал все стены, все углы, каждый метр подвала. Нашёл ниши — тридцать пять замурованных ниш, во всех пусто, но на полу внутри каждой следы. Продолговатые, размером с человека, может, чуть больше.

Тридцать пять бокалов. Тридцать пять ниш. Тридцать пять чего?

Историк из университета покопался в архивах. Перезвонил через неделю: в двадцатых-тридцатых годах в здании жила женщина, имя неизвестно, записи неполные. Соседи называли её «хозяйка подвала». Принимала гостей. Мужчин. Они приходили и не уходили. По слухам, тридцать пять человек. Может быть, больше. Может быть, история врёт. История врёт часто.

Раду спустился в погреб. Бокалы стояли пустые, чистые, как будто и не было ничего. А на стене — след, овальный след в кирпиче, как отпечаток в воске от предмета, который висел здесь очень, очень долго.

«Каса Веке» закрылась через полгода. Новый повар жаловался: из подвала идёт запах. Из подвала, который замуровали.

Раду работает в другом ресторане. Иногда просыпается по ночам и ощущает вкус — солоноватый, теплый, металлический, словно кто-то поднёс бокал к его губам. И в зеркале ванной иногда, на долю секунды, видит её. С бокалом. С улыбкой.

Тридцать пять бокалов. Тридцать шестой — может быть, для него.

Звуки мастерства: как Флобер писал ночами — правда или миф о рабочем методе писателя?

Звуки мастерства: как Флобер писал ночами — правда или миф о рабочем методе писателя?

Гюстав Флобер ходил по своему кабинету и читал вслух каждое написанное им предложение, чтобы услышать его музыку, проводя целую неделю на одном предложении.

Правда это или ложь?

Хайку 03 апр. 11:15

Воск времени

Воск времени

Воск на страницах
Печать времени, не слов
Сохранность и плен

Новости 03 апр. 11:15

Восстановлена цветная карта литературных мест Санкт-Петербурга XIX века

Восстановлена цветная карта литературных мест Санкт-Петербурга XIX века

Группа историков и цифровых картографов завершила многолетний проект восстановления детальной цветной карты Санкт-Петербурга XIX века, отмечающей места, связанные с героями классических русских романов. Карта включает аннотации о домах, улицах и общественных местах, где происходят события произведений Достоевского, Пушкина, Толстого и других авторов. Проект соединяет литературный анализ с историческим исследованием архитектуры и городской жизни того периода. Интерактивная онлайн-версия позволяет читателям совершать виртуальные прогулки по городу глазами главных героев произведений. Карта стала ценным ресурсом для литературоведов, туристов и всех, кто интересуется русской культурой.

Дело №2-КР-1866: подсудимый кричит, свидетель видит черта, а секретарь все записывает

Дело №2-КР-1866: подсудимый кричит, свидетель видит черта, а секретарь все записывает

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Братья Карамазовы» автора Федор Михайлович Достоевский

ПРОТОКОЛ
СУДЕБНОГО ЗАСЕДАНИЯ № 47/2026

Дело: № 2-КР-1866/2026
Скотопригоньевский районный суд, зал № 4
26 марта 2026 г.

Председательствующий: судья Нелюбов А.С.
Государственный обвинитель: Кириллович И.П.
Защитник подсудимого: Фетюкович В.Л. (коллегия «Фетюкович и партнеры»)
Подсудимый: Карамазов Дмитрий Федорович, 12.04.1998 г.р.
Обвинение: ст. 105 ч. 2 п. «з» УК РФ (убийство, сопряженное с разбоем)
Потерпевший: Карамазов Федор Павлович, 1958–2025

Секретарь: Мышкина Т.Н.
Аудиозапись: ведется
Присяжные: коллегия в составе 12 человек (сформирована 24.03.2026)

═══════════════════════════════════

[10:02] Секретарь: Встать, суд идет!

[10:03] ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Прошу садиться. Слушается уголовное дело по обвинению Карамазова Дмитрия Федоровича в совершении преступления, предусмотренного статьей сто пятой частью второй. Подсудимый, встаньте. Вам понятна суть предъявленного обвинения?

[10:03] ПОДСУДИМЫЙ КАРАМАЗОВ Д.Ф.: (встает; стул с грохотом отъезжает назад, пристав вздрагивает) Понятна. Не виновен. Виновен в подлости — да, в мотовстве — да, в том, что орал на весь «Пластунов» — забирайте, мое. Но отца не убивал.

[10:04] ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Вопрос о виновности решит суд. Садитесь.

[10:04] ПОДСУДИМЫЙ: (не садится) Ваша честь, одно слово. Одно.

[10:04] ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Позже. Слово предоставляется государственному обвинителю.

[10:04] ПОДСУДИМЫЙ: (садится; тяжело дышит)

═══════════════════════════════════

ОБВИНИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ

[10:06] ПРОКУРОР КИРИЛЛОВИЧ: Уважаемый суд. Уважаемые присяжные заседатели.

Перед вами — дело, которое телеграм-каналы уже неделю называют «семейным». И знаете — они правы. Это семейное дело. Потому что убийство постороннего человека — чудовищно, бесспорно. Но когда сын убивает отца, мы имеем дело с чем-то иным. С чем-то, что хочется назвать библейским, хотя, может, это слишком громко для районного суда.

Факты. Коротко.

Двадцать третьего сентября две тысячи двадцать пятого года Карамазов Федор Павлович, шестидесяти семи лет, найден мертвым у себя дома. Проломлен затылок. Тупой тяжелый предмет — чугунный пест, обнаруженный на садовой тропинке. На песте — кровь потерпевшего, результат экспертизы в материалах дела.

В ту же ночь подсудимый задержан в Мокром. Кутеж. Шампанское. Цыгане — ну, кавер-группа; впрочем, не суть. При нем — крупная сумма наличных. А накануне — ноль. Полный, звонкий ноль. Долги трактирщикам, долги бывшей невесте, долги даже извозчику.

А теперь — пакет. Три тысячи рублей. Потерпевший хранил их в конверте, на котором своей рукой написал: «Грушеньке, ангелу, если захочет прийти». Пакет не найден. Деньги не найдены. Зато подсудимый в ту ночь сорил купюрами так, будто они у него в карманах размножались.

И последнее. За два дня до убийства подсудимый написал письмо: «Убью старика. Верну тебе три тысячи, даже если придется убить».

Я прошу обвинительный приговор.

═══════════════════════════════════

ДОПРОС СВИДЕТЕЛЕЙ

[10:30] Свидетель КУТУЗОВ ГРИГОРИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ (слуга, 71 год)

ПРОКУРОР: Григорий Васильевич, что вы видели ночью двадцать третьего сентября?

СВИДЕТЕЛЬ ГРИГОРИЙ: Шум. Проснулся от шума. Одиннадцать было. Или двенадцать. Вышел — калитка в сад открыта. И тут — он. Дмитрий Федорович. Лезет через забор.

ПРОКУРОР: Вы уверены, что это был именно подсудимый?

СВИДЕТЕЛЬ ГРИГОРИЙ: Луна была. Яркая. А Митеньку я с четырех лет знаю. Он это. Крикнул ему: «Отцеубийца!» А он мне — по голове. Чем-то тяжелым. Упал. Очнулся — кровь.

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: Григорий Васильевич, один вопрос. Дверь из дома в сад — та самая, которая, по вашим прежним показаниям, была заперта весь вечер — в момент вашего выхода оказалась открыта?

СВИДЕТЕЛЬ ГРИГОРИЙ: Открыта. Да.

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: То есть ее отперли изнутри. А подсудимый убегал из сада — снаружи. Кто же отпер дверь, Григорий Васильевич?

ПРОКУРОР: Протестую. Защитник навязывает свидетелю выводы.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Принимается.

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: Снимаю вопрос. Достаточно.

═══════════════════════════════════

[11:15] Свидетель ВЕРХОВЦЕВА КАТЕРИНА ИВАНОВНА

[Примечание секретаря: свидетель бледна, держит сумку обеими руками]

ПРОКУРОР: Катерина Ивановна, какие отношения связывали вас с подсудимым?

СВИДЕТЕЛЬ ВЕРХОВЦЕВА: Мы были помолвлены.

ПРОКУРОР: Вы передавали подсудимому три тысячи рублей для отправки вашей родственнице?

СВИДЕТЕЛЬ ВЕРХОВЦЕВА: Да. И он их не отправил.

Тишина.

СВИДЕТЕЛЬ ВЕРХОВЦЕВА: Он потратил их. На нее. (не поворачивается, но весь зал понимает — на Грушеньку)

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: Катерина Ивановна. Вы любили подсудимого?

ПРОКУРОР: Протестую, не относится к делу.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Отклоняется. Свидетель, отвечайте.

СВИДЕТЕЛЬ ВЕРХОВЦЕВА: (очень тихо) Да. Любила.

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: И сейчас?

СВИДЕТЕЛЬ ВЕРХОВЦЕВА: (пауза; что-то меняется в лице — как будто шторку дернули) Нет. Сейчас я пришла дать показания. (открывает сумку, достает конверт) Вот. Его письмо. Прочтите вслух.

[Секретарь принимает конверт; зал шевелится, кто-то привстает]

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Тишина. Секретарь, огласите.

СЕКРЕТАРЬ: (читает) «Катя. Я найду деньги. Верну тебе три тысячи, даже если придется убить старика. Прости за все. Митя». Дата — двадцать первое сентября.

ПОДСУДИМЫЙ: (вскакивает) Это я писал пьяным! В три часа ночи! Это фигура речи! Катя! Катя, зачем ты...

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Подсудимый! Сядьте!

ПОДСУДИМЫЙ: (кричит) Зачем ты это принесла?!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Пристав!

ПОДСУДИМЫЙ: (садится сам; закрывает лицо ладонями; плечи ходят ходуном)

[Примечание секретаря: свидетель Верховцева К.И. покинула зал, не дожидаясь разрешения; председательствующий не стал удерживать]

═══════════════════════════════════

[11:48] Свидетель КАРАМАЗОВ ИВАН ФЕДОРОВИЧ (брат подсудимого)

[Примечание секретаря: свидетель нездоров; серое лицо, руки трясутся; адвокат подал ходатайство о его допросе ранее — удовлетворено]

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: Иван Федорович, вы встречались с Павлом Федоровичем Смердяковым — слугой вашего отца — после ареста брата?

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: (тихо) Трижды.

АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ: Что он вам сообщил при последней встрече?

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: Что это он. (пауза) Что он убил отца.

(Зал — как воздух из комнаты откачали; секунда тишины, потом — шум)

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Тишина! Еще раз — и зал будет очищен!

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: Смердяков сказал — он сделал это для меня. Что я якобы хотел. Что мой отъезд в Москву — это было... разрешение. Молчаливое. Как будто я подписал что-то, не читая.

ПРОКУРОР: Ваша честь, напоминаю: Смердяков П.Ф. покончил с собой двадцатого октября. Его показания невозможно проверить. Свидетель, имеются ли доказательства этого признания, кроме ваших слов?

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: (встает; руки ходят ходуном) Деньги. (бросает на стол смятую пачку) Три тысячи. Из того пакета. Он отдал их мне.

ПРОКУРОР: Происхождение этих денег...

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: (перебивает; голос срывается) Вы. Не. Понимаете. Никто здесь не понимает! Виноват — я! Не Митя! Я знал, что Смердяков это сделает. Знал — и уехал. Это я убийца!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Свидетель, прошу вас...

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: (смеется — нехорошо так, с присвистом) А его вы не видите? Вон, на скамейке, третий ряд слева. Черт. В клетчатом пиджаке. Сидит и улыбается.

(Все поворачиваются; на скамейке — никого; тишина такая, что слышно, как за окном проезжает трамвай)

СВИДЕТЕЛЬ КАРАМАЗОВ И.Ф.: Ладно. Не видите — и не надо. Мне нечего добавить.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Перерыв пятнадцать минут. Свидетелю — медицинскую помощь.

[Примечание секретаря: свидетель Карамазов И.Ф. потерял сознание у выхода из зала; вызвана скорая; диагноз предварительно — острый психоз на фоне нервного истощения]

═══════════════════════════════════

[12:20] Свидетель СВЕТЛОВА АГРАФЕНА АЛЕКСАНДРОВНА

ПРОКУРОР: Светлова, какого характера ваши отношения с подсудимым?

СВИДЕТЕЛЬ СВЕТЛОВА: Мы любим друг друга.

Просто. Без запинки. Без паузы.

ПРОКУРОР: А с потерпевшим — его отцом — у вас тоже имелись отношения?

СВИДЕТЕЛЬ СВЕТЛОВА: Федор Павлович хотел, чтобы имелись. Я к нему заходила иногда — ну, Митю позлить. Женская глупость. Знаете, бывает — делаешь гадость, а потом стоишь и думаешь: зачем? А ответа нет.

ПРОКУРОР: Вы осознавали, что ваше поведение обостряло конфликт между отцом и сыном?

СВИДЕТЕЛЬ СВЕТЛОВА: (тихо) Осознавала. Каюсь. Но Митя — не убийца. Он дурак. Горячий, громкий, невозможный дурак. Такие орут на весь свет, что убьют, а потом рыдают в подушку и целуют руки. Такие не убивают.

Убивают тихие.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Свидетель, воздержитесь от оценочных суждений.

СВИДЕТЕЛЬ СВЕТЛОВА: Простите, ваша честь. Я просто... простите.

═══════════════════════════════════

ПРЕНИЯ СТОРОН

[14:00] ПРОКУРОР КИРИЛЛОВИЧ:

Господа присяжные. Защита выстроила версию на показаниях мертвеца. Смердяков мертв. Проверить — невозможно. Опровергнуть — некому. Удобно.

А факты? Факты живы. Письмо — «убью старика». Кровь на рубашке. Побег через забор. Удар по голове старику-слуге. Деньги, которые появились из ниоткуда.

Мне говорят: «такие не убивают». Громкие, мол, не убивают. А какие убивают — тихие? Может быть. Но знаете, иногда убивают именно громкие. Потому что к ним никто не относится всерьез. До последнего момента.

[14:25] АДВОКАТ ФЕТЮКОВИЧ:

Уважаемые присяжные заседатели.

Что мы имеем?

Косвенные улики. Ни одного прямого свидетеля убийства. Ни одного. Письмо пьяного человека, написанное в три ночи, — это не план преступления. Это крик. «Убью» по-русски — слово, у которого двадцать значений, и ровно девятнадцать из них не имеют отношения к уголовному кодексу.

А вот что имеем точно: признание Смердякова — человека, который жил в доме, знал про деньги, знал условный стук. Человека, который повесился через три недели. Три тысячи, которые он передал Ивану Федоровичу — лежат перед вами.

И последнее. А был ли тут отец? Карамазов-старший породил троих сыновей и ни одного не воспитал. Пропивал их детство, волочился за женщиной своего сына, прятал деньги в конверте с ее именем — дразнил, провоцировал, унижал.

Я не оправдываю отцеубийство. Я говорю: отцеубийства не было. Убил другой. А перед вами — человек, виновный лишь в том, что любил слишком громко и жил слишком отчаянно.

═══════════════════════════════════

[15:30] ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ПОДСУДИМОГО

ПОДСУДИМЫЙ: (встает; голос севший, хриплый)

Я не убивал.

Стоял под окном. С пестом. Стоял. Видел отца через стекло — как он ходит по комнате и ждет Грушеньку. Мог разбить. Мог войти. Руки тряслись. Внутри — мерзость, злоба, вот эта каша черная... Но — не вошел. Развернулся. Побежал. Григория ударил — не помню как, темно было, он выскочил, я испугался. Не оправдание — факт.

Деньги? Деньги — мои. Половина от тех трех тысяч Кати. Да, растратил половину — на Грушеньку, на кутеж, на дрянь. А вторую половину зашил в тряпку и полтора месяца таскал на груди. Как позор. Каждый день думал — верну. И каждый день не мог.

Я мерзавец. Не спорю. Кутил, орал, бил посуду, залезал в долги, таскался за чужой женщиной — все мое, все признаю.

Но я — не убийца.

Судите как хотите. Только знайте.

(пауза)

Невиновного судите.

═══════════════════════════════════

[16:45] ВЕРДИКТ КОЛЛЕГИИ ПРИСЯЖНЫХ

Старший присяжный: По первому вопросу — доказано ли, что смерть Карамазова Ф.П. наступила в результате насильственных действий? — Да, единогласно.

По второму — доказано ли, что деяние совершил подсудимый? — Да, десятью голосами против двух.

По третьему — виновен ли? — Виновен.

(Зал раскалывается. Кто-то из женщин кричит. Кто-то аплодирует; пристав шикает. Подсудимый стоит. Просто стоит.)

ПОДСУДИМЫЙ: (не кричит — почти шепотом, но слышно всем) Невиновен. Богом клянусь. Братья. Алеша. Алеша, ты слышишь?

[Примечание секретаря: в зале массовые нарушения порядка; заседание прервано в 16:52; подсудимый выведен конвоем; из третьего ряда не могли вывести женщину — рыдала, вцепившись в скамью; личность не установлена]

═══════════════════════════════════

Подписи:
Председательствующий _____ Нелюбов А.С.
Секретарь _____ Мышкина Т.Н.

[Приписка от руки на полях последней страницы, почерк неустановленного лица: «Не того судили»]

[На обороте, другим почерком: «А кого — того?»]

Романс о лунном олеандре — в стиле Федерико Гарсиа Лорки

Романс о лунном олеандре — в стиле Федерико Гарсиа Лорки

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Romance sonámbulo» поэта Федерико Гарсиа Лорка. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Verde que te quiero verde.
Verde viento. Verdes ramas.
El barco sobre la mar
y el caballo en la montaña.

Зеленый, люблю тебя, зеленый.
Зеленый ветер. Зеленые ветви.
Тень рыбачьей барки в море.
Конь — далеко, в горах.

— Федерико Гарсиа Лорка, «Romance sonámbulo»

РОМАНС О ЛУННОМ ОЛЕАНДРЕ

Луна вошла в селенье ночью —
в белом платье, босиком.
Пахло мятой, пахло желчью,
пахло старым молоком.

— Мальчик, мальчик, уходи!
Луна — не мать тебе, не мать.
У ней ладони из слюды,
и ей не нужно обнимать.

Но мальчик сел на теплый камень,
глядел — щурился — на шелк.
— Я знаю: ты не злая, мама.
Ты просто белый, тихий волк.

Олеандры у порога
пахли — чем? — ну, пахли — смерть.
Не той, что с черною дорогой,
а той, что хочет только петь.

Луна взяла его за руку.
Какая тонкая рука.
Калитка скрипнула — ни звука —
и ночь текла, как молоко.

Одна сандалия осталась
у теплого еще крыльца.
Собака нюхала и сжалась.
Не смела лизнуть — мертвеца?

Нет. Он не мертв. Какое слово.
Он — лунный. Это не одно.
Он там, где олово и олово,
где каждый камень — как окно.

А утром — мать. А утром — крик.
Не крик — а ножницы по шелку.
По воздуху — серебряный — вжик.
И тишина. Такую — надолго.

А олеандры — все цветут.
А луна ушла за горы.
А мальчика? — его не ждут.
Забудут. Скоро. Очень скоро.

Но в полночь — в самый пыл июля,
когда жара и пес не спит, —
по крышам кто-то ходит. Гуля.
Босой. Белесый. И — блестит.

Статья 03 апр. 11:15

Станислав Лем: почему писатель, который казался слишком умным, остаётся актуальным через 20 лет

Станислав Лем: почему писатель, который казался слишком умным, остаётся актуальным через 20 лет

Есть писатели, которых читают. А есть Станислав Лем — которого читают, потом закрывают книгу и долго смотрят в стену с выражением человека, которому только что объяснили что-то неприятное про него самого.

Двадцать лет назад, 27 марта 2006 года, в Кракове умер польский фантаст, которого при жизни считали слишком умным для широкой публики — и слишком широким для узких академиков. Странная судьба. Ни туда ни сюда. Но книги остались — и они, чёрт возьми, до сих пор работают.

Начнём с неудобного. Лем терпеть не мог американскую фантастику. Официально. Публично. С именами. Он был почётным членом SFWA — Американской ассоциации писателей-фантастов — единственным иностранным за всю её историю; до тех пор, пока не написал рецензии, в которых назвал большинство американских SF-авторов графоманами, торгующими «интеллектуальной жвачкой», — и ушёл под свист и улюлюканье. Филип Дик строчил на Лема доносы в ФБР — да, и такое бывало. Считал советским агентом: слишком хорошо пишет, явно не один человек, явно комитет. Комитет. Один поляк, который написал в одиночку больше, чем иные издательства за год.

«Солярис» вышел в 1961-м. Роман задал вопрос, на который до сих пор нет ответа: а что если контакт с чужим разумом невозможен в принципе? Не технически — онтологически. Что если «другое» настолько другое, что сама идея «понять» к нему неприменима? Океан на Солярисе не злой и не добрый — просто нечеловеческий. Он воспроизводит людей из памяти космонавтов: не потому что хочет причинить боль, и не потому что хочет общаться. Почему — непонятно. Это «непонятно» и есть главный ужас. Не монстр. Непонимание.

Тарковский снял фильм по «Солярису» — красивый, медленный, про что-то другое. Лем был недоволен. «Он снял Достоевского в космосе», — сказал Лем. Достоевский в космосе — звучит как комплимент, пока не понимаешь, что для Лема это был упрёк.

«Кибериада» — совсем другой Лем. Весёлый. Почти. Два робота-конструктора, Трурль и Клапауций, ходят по вселенной и изобретают всякое: машину, которая пишет стихи лучше любого поэта; дракона из теории вероятностей; целую цивилизацию — в коробке, для забавы одного самодура-монарха. Миниатюрную цивилизацию, которая думает, что живёт в настоящем мире. Страдает, любит, воюет — и не знает, что её создали на спор. Лем написал это в 1965 году. Через шестьдесят лет мы называем это «проблемой симуляции» и делаем вид, что придумали сами.

«Глас Господень» — пожалуй, самый тяжёлый из романов. Не потому что грустный; потому что честный до степени, которая некомфортна. Учёные расшифровывают послание из космоса — и постепенно приходят к выводу, что у них вообще нет инструментов для понимания того, что они получили. Что человеческий мозг, язык, математика — это не универсальные инструменты познания, а инструменты для одного вида, живущего на одной планете. Роман вышел в 1968-м — в том же году, что «2001: Космическая одиссея»: торжественная, пронизанная верой в то, что разум победит и поймёт. Лем в это не верил. Или верил по-своему: разум победит, но понять не сможет. И будет делать вид, что понял.

Нельзя писать о Леме в 2026 году и обойти тему ИИ. ChatGPT, Gemini, Claude — системы, которые генерируют текст, пишут стихи и код. Журналисты бодро пишут «Лем предвидел ИИ!» — и это правда, но неполная. Лем предвидел ИИ и при этом был уверен: мы его неправильно поймём. Что мы будем считать машину умной, потому что она говорит складно. А складная речь и ум — это не одно и то же.

В «Кибериаде» есть машина ЭЛЕКТРОБАРД. Трурль создаёт её, чтобы писала стихи. Она пишет — отличные, по всем формальным критериям лучше человеческих. Но понимает ли она, что пишет? Этот вопрос Лем оставляет без ответа. Не потому что не знал — потому что считал сам вопрос важнее любого ответа. Он должен беспокоить, а не успокаивать. Сейчас беспокоит. Хорошо.

Ещё одно, про что принято молчать: Лем был пессимистом насчёт SETI. Когда все в 60-70-е были уверены, что сигналы вот-вот найдут, он писал — скорее всего, не найдут. Или найдут что-то, что не смогут опознать как сигнал. Прошло шестьдесят лет. Сигналов нет. Молчание. Парадокс Ферми висит без ответа. Лем, наверное, ответил бы что-то вроде: «Они там. Просто вы не понимаете, как они говорят — и они не понимают, как говорите вы. И, может быть, это к лучшему».

Чего у Лема не было — так это умиротворённости. Колючий, неудобный, иногда несправедливый в полемике. Менял мнения и не всегда это признавал. Живой человек. Со всеми вытекающими.

Но когда читаешь «Солярис» сегодня — после GPT, после споров об ИИ-сознании, после того как мы всерьёз обсуждаем права роботов — понимаешь: этот человек думал на шестьдесят лет вперёд. Не потому что был пророком. Потому что задавал правильные вопросы. Не «что мы найдём в космосе?» — а «способны ли мы это распознать?». Не «умнее ли нас машина?» — а «что мы называем умом — и почему именно это?».

Двадцать лет без Лема. «Солярис» переиздаётся каждые несколько лет. «Кибериада» входит в программы курсов по этике ИИ в Польше, Германии и США. «Глас Господень» цитируют физики, когда пишут про пределы познания. Он умер в Кракове 27 марта 2006 года. Восемьдесят четыре года. До конца работал — последние эссе диктовал, когда уже не мог писать сам. Последние слова не были опубликованы. Это кажется правильным. Некоторые вещи расшифровывать не нужно.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов