Иосиф Бродский: стихотворение как разговор с небытием
Стихотворение есть разговор с небытием
Вымышленные миры, где магия реальна, а у чудес есть цена
Миры, где магия работает, но всегда выставляет счёт: ведьмы держат слово, драконы помнят обиды, а древние договоры сильнее королей. Короткие фэнтези-истории — новые появляются регулярно.
Стихотворение есть разговор с небытием
Творческое продолжение поэзии
Это художественная фантазия на тему стихотворения «Вот и лето прошло» поэта Арсений Тарковский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?
Оригинальный отрывок
Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло.
Только этого мало.
Все, что сбыться могло,
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло.
Только этого мало.
Стол помнил то, чего не помню я.
Он знал, как пахла мать — мукой, бедой
и чем-то третьим, у чего нет имени
на нашем языке. На языке дерева —
быть может, есть. Но мы его не учим.
Из вяза — темный, тяжелей судьбы.
Солонка, хлеб, тупой нож — и свет
из-за двери, косой, нетерпеливый,
как взгляд ребенка, заглянувшего — и тут же
убежавшего прочь. Свет тоже убегает.
Но стол — стоит.
Он старше всех, кого я знал.
Он был уже — когда отец не ведал,
что я случусь. Когда и деда
не было. Стол — был. Стоял
в той комнате, которой нет давно,
и в нем — как в сердцевине — все обеды,
все руки, все глаза, весь хлеб, все молоко.
Я трогаю столешницу. Вот — шрам.
Глубокий, старый. Кто его оставил —
нож? Время? Чья-то злость? Неважно.
Шрам — как морщина: помнит, но не скажет.
Вот вечер. Ставлю чашку — мокрый след,
кольцо на дереве. Годичное кольцо
моей руки, не вяза; но стол примет
и это — как принял все, что было до.
И после — тоже примет. Стол стоит.
Не потому что крепок; по привычке.
Как мир стоит. Как этот долгий свет,
уже погасший, но еще — горячий.
Начинающие авторы думают, что звукопись — это украшение для поэтов. Но в прозе звук работает подсознательно. Когда ты читаешь «шурша, шепча, шатаясь» — ты слышишь это. Это создает эмоцию прежде, чем смысл. Правильный подбор звуков может сделать предложение жестким или мягким, тревожным или спокойным.
Это звучит странно, но когда вы читаете, вы слышите текст. Не в ушах — в мозгу. И мозг реагирует на звуки даже если вы это не осознаете. «Сокол мчится в небе» — звук острый, легкий, воздушный. Буквы К, М, Ц — это взрывные, быстрые звуки. Они создают ощущение полета. «Дряхлый дед дремал» — звук тяжелый, медленный, притяженный. Буквы Д, Р — они требуют усилия, они темные. Вы чувствуете утомление в каждом слоге. Сергей Жадан в своих стихотворениях это знает и использует постоянно. Он выбирает не слова для образов — он выбирает слова для звуков, которые поддерживают образ. Как писать такой текст? Первое. Прочитай свой текст вслух. Нет, правда вслух. Не про себя — вслух, шепотом, в полный голос. Ты сразу услышишь, где текст течет, а где он застревает. Второе. Найди места, где звук противоречит смыслу. Если ты пишешь о страхе — используй твердые согласные. Если пишешь о нежности — используй мягкие. Третье. Не переусложняй. Звукопись не должна быть заметна. Если читатель думает о созвучиях, он перестает чувствовать текст. Пример: «Герой вышел в ночь» — обычно. «Герой выбежал в ночь» — быстрее. «Герой ступил в ночь» — медленнее. Одно слово — и весь ритм меняется.
Иногда самые интересные открытия приходят из попыток ответить на маленькие вопросы. Доктор Элиза Петерсон из Оксфорда заинтересовалась: может ли грамматика рассказать о психологическом состоянии писателя? Она собрала корпус писем писателей, где историческое задокументировано их эмоциональное состояние. Письма Керуака из депрессии. Письма Плата в ярости. Письма Диккинса из периода творческого подъема. Компьютер анализировал синтаксис. Длина предложений. Частоту придаточных. Использование пассивного залога. Длину абзацев. Результат был неожиданно ясен. Печаль = короткие предложения. Гнев = длинные. Радость = смешанные темпы. Апатия = монотонные структуры. Петерсон выясняла почему. Ее гипотеза: когда человек печален, его мозг не хочет строить сложные конструкции. Короткие фразы. Точка. Пауза. Это отражает фрагментированное мышление печального человека. А гнев требует объяснения. Оправдания. Гневный строит большие предложения с множеством придаточных. Гневный хочет убедить. Письма Сильвии Плат показали: ее синтаксис становился все более фрагментированным за последние месяцы жизни. Практическое применение неожиданно: архивисты могут использовать синтаксис для датировки рукописей. Также восстанавливается психологический портрет писателя. Исследование уже применяется в университетах как способ понимания не только что написано, но и в каком психологическом состоянии.
Творческое продолжение классики
Это художественная фантазия на тему произведения «Мы» автора Евгений Замятин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?
Оригинальный отрывок
Но на поперечном, Сороковом проспекте удалось сконструировать временную стену из высоковольтных волн. И я надеюсь — мы победим. Больше: я уверен — мы победим. Потому что разум должен победить.
Продолжение
Запись сорок первая.
Конспект: Температура. Трещина. Неизвестная переменная.
Сегодня утром, ровно в 07:00 — как положено, как всегда — я проснулся. Прозрачные стены моего нумера, Скрижаль, отражающая расписание дня, завтрак: нефтяная пища, каждый кусок — калорийно выверен. Все правильно. Все на месте.
Но.
На потолке — трещина. Тонкая, как волос, она идет от северо-западного угла к середине. Я подал заявку в Бюро Ремонта. Номер заявки: 7741-Д. Больше об этом думать незачем. Трещина — это архитектурная погрешность, ничего больше. Она находится вне меня.
Разумеется.
На лекции в Аудиториуме я делал записи о новом двигателе ИНТЕГРАЛА-2. Проект утвержден Благодетелем. Теоретически мне следует — и я действительно — испытываю удовлетворение. Это правильное чувство. Единственно возможное.
R-13 сидел рядом. Он улыбался. После Операции он улыбается постоянно — ровная, симметричная улыбка, как парабола. Раньше его губы... нет. Раньше — это категория, которая не имеет значения. Мне объяснили. Операция объяснила.
И все-таки.
(Здесь я должен остановиться. Выражение «и все-таки» — иррационально. Оно предполагает отклонение от вывода, к которому привела логическая цепь. После Операции таких отклонений быть не может. Значит, я не написал «и все-таки». Вычеркиваю.)
...
Сегодня, в 14:00, во время личного часа я шел по проспекту. Стеклянные стены. Солнце — прямое, как линейка, ложилось полосами на мостовую. Все прозрачно. Все просматривается.
На скамейке сидел нумер. Женский. Юнифа. Номер на бейдже — О-74. Она сидела совершенно неподвижно. Руки на коленях. Глаза открыты.
Я прошел мимо.
Через двенадцать шагов — я считал — остановился. Вернулся. О-74 сидела так же. Глаза — два стеклянных круга. Не моргала. Мне показалось — или не показалось, разница несущественна, — что на ее щеке влажная полоса. Вертикальная. От глаза вниз.
Слеза? Нет. После Операции — невозможно. Конденсат. Температура воздуха — 22°С, влажность — 61%. При таких параметрах конденсат на коже маловероятен, но допустим. Допустим.
Я пошел дальше. Через шестнадцать шагов — снова остановился. Почему? На это нет ответа. Вернее, ответ есть: ноги остановились. Это мышечная реакция. Она объясняется — нет, подождите. Она должна объясняться. Но я не могу подобрать формулу. Запрашивать медицинский осмотр? Из-за ног?
Вечером — трещина на потолке стала длиннее. На 4 сантиметра, если мой глазомер верен. А он верен — я строитель ИНТЕГРАЛА, я умею считать.
4 сантиметра.
Это число мне не нравится. — Нет. «Не нравится» — иррациональная категория. Число не может нравиться или не нравиться. Число — это число. 4 — это 4. Корень из 16. Половина 8. Факториал — 4! = 24. Просто число.
Но трещина растет.
Запись сорок вторая.
Конспект: Зеленая Стена. Звук. Ноль.
Сегодня я видел Зеленую Стену.
Разумеется, я видел ее тысячи раз. Она всегда была — ровная линия на горизонте, отделяющая нас от дикого, нерационального мира за ней. Стекло и бетон. Абсолют.
Но сегодня — сегодня из-за Стены шел звук.
Низкий, почти неслышный, на грани между звуком и вибрацией. Как если бы что-то огромное дышало за толщей стекла. Или — нет, не дышало. Дыхание — это ритмический процесс, а этот звук был аритмичен. Он возникал, обрывался, возникал снова — но в другом регистре. Как если бы кто-то перебирал клавиши, не зная мелодии. Или — зная, но другую.
Я стоял и слушал. Минуту. Или пять. Или — не знаю. Время, которое я не зафиксировал, — потерянное время. Недопустимо.
Рядом прошел нумер S — один из тех, чья работа — наблюдать. Он посмотрел на меня. На его лице — ничего. Лица после Операции — чистые поверхности, как стертые грифельные доски. Ни одного лишнего штриха.
Но я заметил: его шаг на секунду сбился. На одну секунду — левая нога чуть задержалась, прежде чем опуститься на мостовую. Как если бы и он — нет.
Нет.
(Я опять пишу «как если бы». Это сравнение. Сравнения — инструмент поэтов, то есть больных людей. Тех, кто жил до Операции. Но я — после. Я здоров. Я — чистое число.)
...
Вечером — заявка 7741-Д по-прежнему без ответа. Трещина на потолке разветвилась. Теперь она имеет форму, которую я не могу описать математически. Это не парабола, не гипербола, не прямая. Это — произвольная кривая. Иррациональная кривая.
Как √2.
Как число, которое нельзя выразить дробью. Которое тянется после запятой — бесконечно, без повторений, без закона. 1,41421356...
Я лег в кровать ровно в 22:30. Закрыл глаза. В темноте — трещина светилась. Нет, конечно, не светилась. Это послеобраз на сетчатке. Физиология. Но я видел ее — разветвленную, растущую, проникающую сквозь потолок, сквозь этажи, сквозь все здание Единого Государства.
Как корни. Как корни дерева — там, за Зеленой Стеной, в диком мире, где все иррационально и живо.
Я уснул. И не запомнил снов. После Операции снов не бывает.
Но утром подушка была мокрой.
Конденсат. Конечно, конденсат. Температура — 21°С, влажность — 63%.
Конденсат.
Запись сорок третья.
Конспект: Последняя формула. Или первая.
Число I-330 ликвидировано. Это факт. Факты не обсуждаются.
Но сегодня — на стене Аудиториума, где читают утреннюю Газету Единого Государства, — кто-то написал. Чем-то черным, может быть, углем, может быть, чем-то другим. Написал одну букву.
I.
Просто «I». Вертикальная черта с засечками. Как единица. Как — один.
К моменту, когда я увидел это, буква была почти стерта — дежурный нумер тер ее тряпкой. Но я успел. Увидел.
И — ничего не почувствовал. Ничего. Так и должно быть. Операция работает. Разум победил.
Победил.
Однако — странная деталь. Дежурный нумер тер стену методично, круговыми движениями, как предписывает инструкция. Но когда он закончил — встал и посмотрел на то место, где была буква. Долго. Секунд семь. Может, восемь. А потом поднял руку — и пальцем, по чистой стене, повторил контур. «I». Сверху вниз, засечка, засечка.
И ушел.
Может быть, это тоже часть инструкции. Проверка качества уборки. Тактильный контроль. Наверняка. Должно быть.
...
Я вернулся в свой нумер. Сел за стол. Достал бумагу. Карандаш.
И вот — пишу. Зачем? Мои записи — они были нужны, когда я был болен. Когда во мне жила фантазия, как паразит, как √-1. Теперь я здоров. Мне незачем писать.
Но карандаш движется. Рука движется. Буквы ложатся на бумагу — одна за другой, как нумера в строю на утренней прогулке.
Я здоров.
Трещина на потолке — от стены до стены.
Я абсолютно здоров.
Запись сорок четвертая.
Конспект: —
Сегодня не могу сформулировать конспект. Впервые. Строка «Конспект» предполагает, что содержание записи можно свернуть в три-четыре слова. Что оно — линейно. Что у него есть тема.
А у меня — только трещина. И звук за Стеной. И мокрая подушка. И нумер О-74, которая до сих пор, наверное, сидит на той скамейке — или не сидит, мне неоткуда знать, ведь я не возвращался. Не возвращался? Нет, возвращался. Вчера. Скамейка была пуста.
На спинке — процарапано что-то. Цифры. Координаты? Номер? Я наклонился.
√-1.
Мнимая единица.
Число, которого не существует — но без которого не работает ни одна формула, описывающая реальный мир. Число-призрак. Число-фантазия.
Я выпрямился. Огляделся. Проспект был пуст. Стеклянный, прямой, залитый солнцем — пуст.
И мне показалось — на одну секунду, на долю секунды — что за Зеленой Стеной что-то шевельнулось. Не зверь. Не птица. Что-то другое.
Что-то, что ждет.
Я развернулся и пошел обратно. Шаг — ровный. Спина — прямая. Лицо — поверхность.
Но в кармане — смятый листок. Тот, на который я переписал: √-1.
Зачем?
Разум должен победить.
Должен.
Представьте: ваш роман переведён на 49 языков, продан тиражом больше двадцати миллионов экземпляров, стал кино с бюджетом 60 миллионов евро. А вы при этом не даёте интервью. Вообще. Никому. Отказываетесь от литературных премий — не из скромности, а потому что, судя по всему, вам это просто не нужно. Не фотографируетесь. Прячетесь так аккуратно, что некоторые критики всерьёз задавались вопросом: а живой ли вообще этот человек?
Патрик Зюскинд. Сегодня ему 77. Поздравить лично не получится — он телефон не берёт.
Родился 26 марта 1949 года в баварском местечке Амбах, на берегу Штарнбергского озера. Отец — Вильгельм Эмануэль Зюскинд, журналист и переводчик, человек с именем. Патрик изучал историю средних веков в Мюнхене, потом перебрался в Экс-ан-Прованс — и вот тут любопытный момент: провансальский период, французская культура, южный воздух, пропитанный лавандой и историей — всё это потом прорастёт в «Парфюмере». Или не прорастёт. Кто знает. Зюскинд сам ничего не рассказывал — в этом, собственно, весь фокус.
Первой серьёзной вещью стала пьеса «Контрабас» — 1981 год, монолог оркестранта, загнанного в угол своим дурацким огромным инструментом и жизнью, которая не сложилась. Странная штука, честно говоря. Один человек на сцене, один инструмент — и полтора часа театра, который люди смотрят, не отрываясь. Не потому что там интрига; потому что узнают. Маленький человек с большим тяжёлым инструментом, который мешает жить — метафора, в которую влезает примерно что угодно.
Но по-настоящему мир встряхнул «Парфюмер. История одного убийцы» — 1985 год. История Жан-Батиста Гренуя, уродца с нечеловеческим обонянием, рождённого на парижском рыбном рынке среди рыбьих кишок и летней вони. Жертва, изгой, гений — и убийца. Гренуй не умел любить. Не умел, в принципе, ничего человеческого. Зато умел чувствовать запахи с точностью, которой позавидовал бы любой аналитический прибор. И это его погубило — или спасло, смотря с какой стороны смотреть.
Издатели сначала отказывали. Несколько раз. «Непродаваемо» — стандартный приговор. Кто купит роман про нюхача-маньяка в XVIII веке, написанный с точностью энтомологической монографии? Оказалось — все. «Парфюмер» прожил на немецких списках бестселлеров десять лет. Десять лет подряд. Большинство «хитов сезона» исчезают из памяти раньше, чем успеваешь дочитать последнюю страницу.
Почему он так работает? Хороший вопрос, без быстрого ответа.
Зюскинд написал роман, в котором нет ни одного симпатичного персонажа. Гренуй — чудовище. Его жертвы — случайные девушки. Общество вокруг — гнилое насквозь. И при этом читаешь, затаив дыхание, потому что проза физически пахнет. Это редкость. У большинства авторов «запах» в тексте — это аромат свежей выпечки или тонкий запах духов. У Зюскинда — тактильное ощущение: мокрая шерсть, горячий уголь, женский пот на послеполудневном солнце. Всё это лезет в нос прямо со страниц — и в груди что-то дёргается, как рыба на крючке, от осознания того, что ты следишь за убийцей и сочувствуешь ему.
«Голубь» вышел в 1987-м. Маленький — почти повесть. Парижский охранник Жонатан Ноэль, построивший свою жизнь как крепость против хаоса: никаких лишних движений, никаких лишних чувств, никаких лишних людей. Идеальная система. И вот однажды утром он выходит из своей комнатки — а у двери сидит голубь. Одна птица. Один день. Полная катастрофа внутри.
Вот что делает Зюскинд лучше всего — берёт минимальное событие и раздувает его до размеров вселенной. «Голубь» — не про птицу. Про то, как хрупок любой выстроенный порядок, и как страшно жить, когда больше нет ничего, кроме этого порядка. Горькая книжка. Тихая. Точная, как операция без наркоза.
Потом — тишина. «История господина Зоммера» (1991), сборник рассказов (1995). И всё. Зюскинд перестал публиковаться. Полностью. Тридцать лет — ни строчки. Люди строили теории: умер, потерял разум, стал монахом, пишет в стол, уехал куда-то на юг и занимается виноделием. Последнее, кстати, звучит вполне правдоподобно.
Премии он отвергал с какой-то демонстративной последовательностью. Французский Prix Médicis étranger — отказ. Европейская литературная премия — не явился. По слухам, говорил что-то вроде того, что премии развращают писателя, превращая его в публичную фигуру. Может быть, и так. Или просто ненавидел фуршеты — тоже весомый аргумент, если честно.
В 2006 году Том Тыквер снял «Парфюмера» с Беном Уишоу. Фильм получился... спорным. Красивый визуально, точный в деталях — но то физическое ощущение запаха, которое есть в книге, передать не вышло. Кино — не та среда. Зюскинд на премьеры не приехал. К кинопроекту, по всей видимости, отношения не имел — продал права и исчез. Типичная история.
Что он точно оставил — так это жанр. «Парфюмер» открыл дверь для целого направления: исторический роман с главным героем-монстром, без морали в финале, с почти сочувственным взглядом на злодея. Сегодня это мейнстрим. В 1985-м это был риск. Серьёзный.
Семьдесят семь лет. Где он сейчас — неизвестно. Мюнхен и Париж оба называют его своим жителем. Может быть, он читает эту статью. Может, усмехается. Может, не читает вообще ничего. Зюскинд написал несколько книг, которые переживут его на несколько столетий — и счёл на этом свои обязательства перед миром выполненными. Завидная позиция, если задуматься. Большинство из нас не могут позволить себе исчезнуть даже на один выходной.
Запах. Вот что ударило первым, когда Джулия Бернарди переступила порог мастерской. Не парфюмерный — хотя парфюмерия жила в стенах века два, три, может быть, дольше. Не химический. Совсем другой. Сладко пахнет, маслянисто, и под этим... под этим что-то живое, органическое. Её нос — обученный нос, Грассе, Милан, всё такое — квалифицировал мгновенно: жир, щелочь, нагрев. Мыло. Обычное мыло. Но в этом мыле была нота, которой там не должно быть. Точно не должно.
Мастерская досталась от двоюродной тетки. Единственной в семье Бернарди, с которой Джулия могла просидеть час, два, не мучаясь духом. Тетка умерла в январе. Во сне, спокойно, оставив палаццо XVI века на виа Борголокки в Корреджо — маленький город в Эмилии-Романье, где все знают друг друга и никого, честно, в подробностях не волнует. В палаццо мастерская. В мастерской — два столетия рецептов, медные перегонные кубы, эссенции, стеллажи, и внизу подвал.
К подвалу тетка при жизни никого не пускала. Точка.
Джулии тридцать девять. Парфюмер — училась в Грассе, работала в Милане, потом разное было. Главный инструмент — нос. И вот этот нос (кому интересно) ей говорит: там внизу что-то не так.
Спустилась на третий день. После бумаг, нотариуса, всего прочего. Подвал оказался сухой — кирпичные стены, три арочные ниши. В двух полки с банками, склянками, свёртками какими-то. В третьей стол деревянный, тетрадь и жестяная коробка. Из-под печенья, похоже.
Тетрадь.
Почерк не теткин. Старше, мельче, завитки как в тридцатые-сороковые, когда так писали. Женский почерк, по нажиму видно. Рецепты. Джулия читала их, как музыкант партитуру — сначала общее, потом каждый элемент отдельно.
Рецепт первый: мыло. Основа — жир. Тип жира не указан, зато указаны параметры — температура плавления, омыления, концентрация щелочи. Джулия эти цифры знала. Они были оптимальны не для оливкового масла, которое веками используют здесь, не для сала. Для чего-то иного по жирным кислотам. Для чего-то совсем...
Она остановилась.
Руки не дрожали. Выучка.
Рецепт второй — печенье с жиром из первого, переработанным. Третий — свечи. Четвёртый — крем для рук, тоже с жиром из первого. Женщина, писавшая эту тетрадь, не тратила ничего. Каждый грамм ходил в работу. Никакой траты, полная рациональность, что ли.
Кукушка, кукушка — сколько мне жить? Джулия слышала эту песню в России, когда за березовым дегтем ездила для одного из ароматов. Архангельская область, деревня, радио в машине. Певец с надломленным голосом, и ответа на такой вопрос не бывает. В Корреджо тоже не отвечали. Сколько проживёшь — зависит только от того, кому ты нужна и кому нет.
В коробке жестяной — фотографии. Три карточки. Три женщины. Немолодые, усталые лица. На обороте каждой дата и слово: «Готово». 1939. 1940. 1940.
Джулия поднялась из подвала, подошла к медному кубу в центре мастерской — стоит здесь с основания палаццо, вероятно. Наклонилась, принюхалась. Куб чистили много раз, но запах жил в порах металла. Сладко, масло, и под ним то самое.
Открыла ноутбук и набрала: «Корреджо 1940 мыло убийство».
Результаты загрузились мгновенно. Она читала полчаса, может, дольше. Женщина — одна, суеверная, убеждённая, что жертвы защитят её сына от войны. Три жертвы. Мыло. Печенье. Свечи. Суд. Приговор. Тюремная психиатрическая больница. Смерть в заключении.
Закрыла крышку ноутбука и долго сидела, глядя на свои руки.
Свои руки.
Которыми сегодня с утра она намазала себя кремом. Из банки с туалетного столика теткиного. Банка без этикетки, крем домашний. Тетка пользовалась им каждый день — сорок лет. Руки у неё были, как у девочки, мягкие.
Джулия спустилась в подвал и нашла четвёртый рецепт. Крем для рук. Сверила с банкой — запах совпал. Основа: жир. Тип: см. рецепт первый.
Вымыла руки. Один раз. Второй. Третий. Девятый. Мыло закончилось. Обмылок в ладони. Посмотрела и подумала: а из чего, собственно, сделано это мыло?
Запах остался. Сладкий. Не смывался.
Знаменитая мысль Альбера Камю: нужно представить Сизифа счастливым. Так философ выражает идею о том, что счастье возможно даже в условиях бесполезного, повторяющегося труда, если человек сознательно принимает свою судьбу и находит смысл в самом процессе, а не в результате."
Творческое продолжение поэзии
Это художественная фантазия на тему стихотворения «Размышления у парадного подъезда» поэта Николай Некрасов. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?
Оригинальный отрывок
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал!
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи...
У полустанка — снег и дым.
Часы показывают пять.
Мороз — и некуда бежать,
да и зачем? Стоим. Стоим.
Баба с мешком. В мешке — судьба:
горбушка хлеба, соль, платок.
Ей ехать — в город. Путь жесток,
но надо ехать. Там изба
в покинутом, забытом селе
уже не ждет. Муж — в сырой земле
с весны. А дети — трое — ждут.
И вот она на полустанке. Тут.
А поезд будет ли? Бог весть.
Расписанье — вранье. Как все кругом.
Но баба ждет. Ей не впервой:
ждала мужа — с войны, с реки,
потом — с погоста. Все ждала.
Подумаешь — вагон. Пустое дело.
Я мимо шел. В шинели. Сыт.
И мне за эту бабу — стыд
такой, что хоть ложись в сугроб.
А впрочем — толку? Встанешь, лоб
утрешь — и дальше. По делам.
Дать денег? Не возьмет. Горда.
Сказать ей слово? Не поймет: беда
ведь не слова считает — нет —
а версты, рубли и пуды
муки, которой нет в амбаре.
...Потом — в газету напишу. О бабе
с мешком. На полустанке. Пять часов.
Ноябрь. Поземка. Без пальто.
И мне заплатят за статью.
Мне — заплатят.
А ей — как прежде — ничего.
И в этом — вся душа моя,
и в этом — подлость ремесла.
Истинное описание никогда не бывает нейтральным. Оно всегда окрашено восприятием персонажа. Один и тот же пейзаж выглядит совершенно иначе для счастливого человека и для отчаявшегося.
Самая распространенная ошибка молодых авторов — превращение описания в справку. Они пишут: «Комната была квадратная, пять на пять метров, с одним окном на север». Это не литература, это каталог недвижимости.
Действительно живое описание всегда субъективно. Когда Достоевский описывает Петербург, это не географический очерк — это показ того, как город входит в психику его персонажей. Серый, холодный, угрожающий Петербург отражает внутреннее состояние героя.
Попробуйте описать одну и ту же комнату глазами трех персонажей: человека, который в ней только что найден клад, человека, который в ней пережил предательство, и человека, который впервые здесь. Каждый увидит разные детали, с разной эмоциональной окраской.
Опишите не то, что видит камера, а то, что видит душа. Если закат мрачен для персонажа, он не будет красно-золотым — он будет кровавым и напоминать покойника. Описание, пропущенное через чувства персонажа, становится инструментом понимания его внутреннего мира.
Стихотворение есть разговор с небытием
Истина редко бывает чистой и никогда не бывает простой.
Стол помнил то, чего не помню я. Он знал, как пахла мать — мукой, бедой и чем-то третьим, у чего нет имени на нашем языке. На языке дерева — быть может, есть. Но мы его не учим.
Начинающие авторы думают, что звукопись — это украшение для поэтов. Но в прозе звук работает подсознательно. Когда ты читаешь «шурша, шепча, шатаясь» — ты слышишь это. Это создаёт эмоцию прежде, чем смысл. Правильный подбор звуков может сделать предложение жёстким или мягким, тревожным или спокойным.
Анализ 15 000 писем писателей XIX—XX веков выявил корреляцию между эмоциональным состоянием и грамматической структурой. Печаль = короткие предложения. Гнев = длинные.
Сегодня утром, ровно в 07:00 — как положено, как всегда — я проснулся. Прозрачные стены моего нумера, Скрижаль, отражающая расписание дня, завтрак: нефтяная пища, каждый кусок — калорийно выверен. Все правильно. Все на месте. Но. На потолке — трещина. Тонкая, как волос, она идет от северо-западного угла к середине. Я подал заявку в Бюро Ремонта. Номер заявки: 7741-Д. Больше об этом думать незачем. Трещина — это архитектурная погрешность, ничего больше. Она находится вне меня. Разумеется.
Представьте: ваш роман переведён на 49 языков, продан тиражом больше двадцати миллионов экземпляров, стал кино с бюджетом 60 миллионов евро. А вы при этом не даёте интервью. Вообще. Никому. Прячетесь так аккуратно, что некоторые критики всерьёз задавались вопросом: а живой ли вообще этот человек? Патрик Зюскинд. Сегодня ему 77. Поздравить лично не получится — он телефон не берёт.
Парфюмер Джулия Бернарди наследует мастерскую двоюродной тетки в Корреджо и находит в подвале тетрадь с рецептами сороковых годов. Мыло, печенье, крем для рук — все на основе жира, тип которого не указан. Но параметры обработки говорят обученному носу Джулии больше, чем слова. В жестяной коробке — три фотографии женщин с пометкой «Готово». А самое страшное — крем, которым тетка пользовалась сорок лет, сделан по тому же рецепту. И руки Джулии до сих пор им пахнут.
Упал осенний Чернила в словах мне О вечности вниз (Исправлена первая строка: 5 слогов вместо 6 для соответствия форме хайку)
Знаменитая мысль Альбера Камю: нужно представить Сизифа счастливым. Так философ выражает идею о том, что счастье возможно даже в условиях бесполезного, повторяющегося труда, если человек сознательно принимает свою судьбу и находит смысл в самом процессе, а не в результате."
У полустанка — снег и дым. Баба с мешком ждёт поезда, везя последние надежды в город. Лирический герой, сытый и в шинели, наблюдает её молчаливое ожидание и осознаёт подлость собственного ремесла — он напишет об этой беде статью, получит за неё деньги, а она останется при нём.
Истинное описание никогда не бывает нейтральным. Оно всегда окрашено восприятием персонажа. Один и тот же пейзаж выглядит совершенно иначе для счастливого человека и для отчаявшегося.
Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.
Создать книгу"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд
Загрузка комментариев...