Фэнтези

Вымышленные миры, где магия реальна, а у чудес есть цена

Миры, где магия работает, но всегда выставляет счёт: ведьмы держат слово, драконы помнят обиды, а древние договоры сильнее королей. Короткие фэнтези-истории — новые появляются регулярно.

Статья 02 июля 13:28

Писал письма от лица служанки — и случайно создал жанр, кормящий сериалы до сих пор

Писал письма от лица служанки — и случайно создал жанр, кормящий сериалы до сих пор

4 июля 1761 года в Лондоне умер толстый, одышливый печатник по имени Сэмюэл Ричардсон. Двести шестьдесят пять лет прошло. А мы всё ещё живём внутри придуманного им мира — просто не замечаем.

Началось всё случайно, как это часто бывает с вещами, которые потом называют «эпохальными». Ричардсону было под пятьдесят, руки у него от подагры дрожали, а два приятеля-издателя предложили ему составить сборник образцовых писем — методичку для малограмотных: как отказать наглецу-жениху, как попросить денег у скупого дядюшки, как пожаловаться на хозяина. Коммерческая мелочёвка. Но, сочиняя один из образцов — письмо служанки, которая отбивается от домогательств своего господина, — Ричардсон вдруг увлёкся так сильно, что бросил методичку. За два месяца он написал роман на пятьсот с лишним страниц. Назвал «Памела, или Вознаграждённая добродетель».

Лондон сошёл с ума.

В 1740 году роман про служанку, которая отбивает атаки похотливого хозяина письмо за письмом — и в итоге выходит за него замуж, потому что добродетель, видите ли, вознаграждается — стал первым настоящим бестселлером на английском языке. Люди читали куски вслух на площадях. Проповедники цитировали Памелу с кафедры как образец женской чести. Продавали памятные тарелки с её портретом. Тарелки, Карл. В восемнадцатом веке.

Правда, не всем понравилось. Генри Филдинг, будущий автор «Тома Джонса», счёл всю историю лицемерным враньём — дескать, никакая это не добродетель, а расчётливый шантаж замужеством — и в отместку накатал пародию «Шамела», где героиня откровенно вымогает у хозяина брак через постель. Литературная война восемнадцатого века была ничуть не мягче твиттерских срачей. Просто медленнее.

А потом Ричардсон написал «Клариссу».

Вот тут начинается настоящий кошмар — в буквальном смысле слова, потому что «Кларисса, или История юной леди» (1748) — это без малого миллион слов, самый длинный роман в английской литературе, растянутый на сотни писем, где благородную девушку по имени Кларисса Харлоу семья пытается выдать замуж за богатого урода, она сбегает с обаятельным негодяем Робертом Лавлейсом, который держит её взаперти в борделе, одурманивает и насилует — а затем героиня медленно, мучительно, на протяжении сотен страниц умирает от горя, потому что для женщины восемнадцатого века потерянная честь была равносильна смертному приговору. Читатели рыдали. Буквально. Люди писали Ричардсону письма с мольбами дать роману счастливый финал — как будто он был живым Netflix, а не автором.

Он отказался. Принципиально. Мораль важнее хеппи-энда, заявил Ричардсон — и тем самым, сам того не желая, изобрёл нечто более долговечное, чем счастливый конец.

Что именно? Психологический роман. До Ричардсона герои в книгах в основном действовали — сражались, путешествовали, интриговали. После Ричардсона они начали чувствовать, и читателя впустили внутрь этого чувствования буквально в реальном времени, письмо за письмом, без дистанции рассказчика-всезнайки. Приём назвали «writing to the moment» — писать к моменту. Кларисса пишет письмо, лёжа под замком, ещё не зная, чем закончится следующий час её жизни. Это не пересказ событий — это событие, происходящее прямо на бумаге. Гёте прочитал Ричардсона и написал «Страдания юного Вертера». Руссо зачитывался «Клариссой» до слёз, сочиняя собственную «Юлию». Джейн Остин выросла на Ричардсоне и унаследовала его слух к тому, как люди лгут самим себе в письмах.

А теперь — внимание, вот ради чего вообще стоило это читать.

Схема «обаятельный мерзавец удерживает героиню против воли, а она в итоге — вопреки всякой логике — испытывает к нему сложные чувства» никуда не делась. Она просто сменила обложку. Романтическое фэнтези на Wattpad, миллион фанфиков про enemies-to-lovers, «Пятьдесят оттенков серого», токсичный love interest в каждом втором young adult романе — всё это генеалогически восходит к Лавлейсу и Клариссе. Литературоведы даже придумали термин «синдром Ричардсона»: способность автора одновременно осуждать насилие и превращать насильника в самого притягательного персонажа книги. Ричардсон искренне ненавидел Лавлейса. Читательницы XVIII века — влюблялись в него пачками. Знакомая история, правда?

Сам Ричардсон, кстати, был занудным моралистом до мозга костей — не пил, боялся лошадей, писал предисловия на десять страниц о вреде разврата. И при этом описывал сцену похищения и насилия с такой дотошностью, что современники обвиняли его в скрытом сладострастии под маской добродетели. Лицемерие? Возможно. А может — просто первый автор, который честно признал: осуждать порок и находить его увлекательным можно одновременно. Индустрия развлечений живёт этим противоречием до сих пор.

Толстый печатник из Лондона умер 265 лет назад, так и не узнав слова «сериал». Но каждый вечер миллионы людей открывают телефон, чтобы прочитать переписку двух вымышленных людей и понять, полюбит ли она в итоге того самого мерзавца. Ричардсон бы, наверное, страшно возмутился. А потом сел бы и написал продолжение на восемьсот страниц.

Статья 02 июля 13:16

Мопассан вычислил инстаграм-тщеславие за 130 лет до его изобретения

Мопассан вычислил инстаграм-тщеславие за 130 лет до его изобретения

133 года назад, 6 июля 1893 года, в частной клинике на окраине Парижа умер человек, который последние полтора года жизни разговаривал с несуществующим двойником. Ирония в том, что этот же человек за десять лет до этого написал книгу про карьериста, построившего успех исключительно на умении казаться, а не быть. Знакомо, да?

Его звали Ги де Мопассан. И да — конец трагический. Но начнём не с конца.

Ученик Флобера — в буквальном смысле литературный крестник, которого старик Гюстав муштровал семь лет, заставляя переписывать один и тот же абзац по двадцать раз ради того самого «единственно верного слова» — за пятнадцать лет карьеры превратился в машину по производству текста: около трёхсот новелл, шесть романов, путевые заметки, пьесы. Для сравнения: сам Флобер выпустил за всю жизнь пять романов и переписывал «Мадам Бовари» пять лет.

Мопассан писал быстрее, чем большинство из нас сегодня читает.

Возьмём «Милого друга» (Bel-Ami, 1885). Жорж Дюруа, нищий бывший унтер-офицер, приезжает в Париж и за полтора года становится хозяином газеты, женится на деньгах, спит с половиной редакции — в буквальном смысле. Схема простая: журналистика как индустрия лжи, женщины как лестница наверх, репутация как товар, который можно купить и перепродать. В 1885-м это читалось как злая сатира на прессу. Сегодня — как инструкция для инфлюенсера. Разница лишь в том, что Дюруа не снимал сторис.

А вот «Жизнь» (Une Vie, 1883) — совсем другая температура. Жанна, наивная дворяночка, выходит замуж, ждёт от жизни романа — а получает предательство, разорение, смерть близких, одиночество. Ни одного выстрела, ни одной дуэли. Просто медленное, методичное разрушение иллюзий, растянутое на тридцать лет. Толстой, кстати, считал этот роман лучшим французским романом после «Отверженных» Гюго. Неплохая рецензия.

«Пьер и Жан» (1888) — совсем иное дело. Семейная драма, наследство, подозрение, что младший брат — не сын отца. Тихий психологический реализм без единого крика. Мопассан к тому моменту уже почти отошёл от натурализма Золя в пользу чего-то более тонкого — анализа сознания вместо описания среды. Критики недооценивали эту книгу десятилетиями. Зря.

И вот тут начинается настоящий ужас — не литературный, а вполне реальный. В 1887 году Мопассан пишет «Орля» (Le Horla), повесть о невидимом существе, которое медленно захватывает волю рассказчика. Психологический хоррор ещё до того, как термин вообще придумали. Проблема в том, что писатель не выдумывал симптомы. Он их описывал. С натуры.

Сифилис. Диагноз, который в XIX веке не лечили — маскировали.

К 1891 году галлюцинации стали постоянными: Мопассан уверял, что видит собственного двойника, который садится напротив за стол и диктует ему рассказы. В январе 1892-го, в приступе безумия, он попытался перерезать себе горло ножом для бумаг — слуга едва успел его остановить. После этого — насильственная госпитализация в клинику доктора Бланша в Пасси, восемнадцать месяцев прогрессирующего распада личности и смерть в сорок два года.

Не самый весёлый абзац, согласен. Идём дальше.

Чехов признавался, что учился короткому рассказу именно у Мопассана — экономии слова, умению обрывать историю ровно в тот момент, когда читателю становится больно. О. Генри выстроил на этом карьеру. Бабель, Хемингуэй, даже Лавкрафт (да, тот самый, со щупальцами) — все так или иначе прошли через «Орля». Формула короткого рассказа, которой сегодня учат на любых курсах «как написать бестселлер за 30 дней», была придумана человеком, который умер, разговаривая с призраком самого себя.

И вот что странно: мы до сих пор читаем «Милого друга» не как исторический документ, а как актуальную сатиру. Потому что схема не изменилась. Обаяние вместо компетенции, связи вместо труда, имидж вместо содержания — работает и сегодня, просто интерфейс поменялся. Дюруа получил бы миллион подписчиков за неделю. Без единого поста о саморазвитии.

133 года прошло. Могила на Монпарнасе скромная, без особых почестей — не то что у Гюго с его Пантеоном. Но каждый раз, когда кто-то листает ленту очередного успешного человека и думает «а он вообще что-то делает, кроме как красиво выглядеть?» — где-то там, в парижской земле, Мопассан наверное усмехается. Он же предупреждал.

Байки 02 июля 13:59

Кабачок-рекордсмен

Кабачок-рекордсмен

Соседи по СНТ «Ромашка» меня Кабачковым прозвали. Не за фамилию — за одержимость.

Три года подряд участвую в конкурсе «Дары огорода» в районном доме культуры. Первое место — от Мичуринского общества, между прочим, не хухры-мухры. Приз — саженец груши и грамота.

В этом году решил побить рекорд. Кабачок растил не абы как — с азотными подкормками, укрывным материалом, разговорами по вечерам. Да, разговаривал. Жена смеялась, а зря: восемь кило вымахал к августу. Восемь!

Лежит он у меня под кустом смородины, укрытый агроволокном от солнца — чтоб кожица не грубела. Каждое утро иду проверять, как к больному в реанимацию.

И вот за три дня до конкурса прихожу — а кабачка нет.

Пусто. Только вмятина в земле осталась, будто спал там кто-то габаритный.

Сосед Михалыч, участок через забор, версию выдвинул: воры, конкуренты, промышленный шпионаж среди дачников. Я почти поверил — люди у нас азартные, за первое место удавятся.

Три дня искал. Обошел все компостные кучи в округе. Даже к участковому заглянул — не с заявлением, так, посоветоваться.

А на четвертый день иду мимо соседского сарая — и слышу знакомый хруст. Заглядываю.

Коза Милка. Соседская, с участка напротив. Стоит и доедает мой кабачок, восьмикилограммовый, призовой, будущий чемпион района. От него уже сантиметров двадцать осталось, хвостик один.

Стою, смотрю. Коза смотрит на меня. Не то чтобы виновато — скорее с достоинством. Дожевала, между прочим, не торопясь.

На конкурс в тот год я не поехал. Зато Милка, говорят, потом две недели молоко давала на пол-литра больше обычного.

Так и живем: у меня грамоты нет, зато у Милки — рекорд надоя. Кто-то же должен был победить.

Золотой Шар молчит: последняя запись сталкера Рэдрика Шухарта

Золотой Шар молчит: последняя запись сталкера Рэдрика Шухарта

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Пикник на обочине» автора Аркадий и Борис Стругацкие. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Рэдрик вдруг понял, что ничего не просил для себя, что последние его слова были о других, и, опустившись на колени перед Золотым Шаром, он повторял про себя слова, которым научил его Артур: — СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ, И ПУСТЬ НИКТО НЕ УЙДЕТ ОБИЖЕННЫЙ!

— Аркадий и Борис Стругацкие, «Пикник на обочине»

Продолжение

— Счастье для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный, — сказал я. Вслух сказал, в полный голос, как учил меня Артур минуту назад, перед тем как мясорубка перемолола его в кашу на моих глазах.

И ничего.

Шар висел передо мной — теплый, медный, гладкий, размером с грузовик, и в его боках отражалось мое перекошенное рыло и небо над карьером, серое, как больничная простыня. Он молчал. Он ждал. А я стоял на коленях в грязи, и слова кончились, а желание — настоящее, единственное — так и осталось где-то внутри, застряло, как рыбья кость в глотке.

Счастье для всех. Ишь ты.

А какое оно, счастье-то? Я и не знал никогда. Тридцать с лишним лет прожил, полжизни в Зоне провел, ноги себе чуть не оставил в этой проклятой яме — а спроси меня: чего ты хочешь, Рыжий? — и я хлопаю глазами, как первогодок перед «комариной плешью».

Артур знал. Артур красиво говорил. Мальчишка. Ему бы стихи писать, а не в Зону лезть. И я его привел сюда, знал, что приведу на смерть, знал с самого начала — «Отмычка», так их называют, тех, кого пускают вперед, чтоб проверить дорогу собственными кишками. Я его вел, а сам смотрел ему в спину и думал: сейчас. Вот сейчас. И оно сработало. И теперь его нет, а я есть, и это, значит, и была цена.

Я поднялся. Колени хрустнули.

Подошел ближе. Медь дышала теплом — живым, ласковым, будто печка в доме, где тебя ждут. Я протянул руку. Не коснулся — побоялся. Всю жизнь боялся не того, чего надо, а тут вдруг испугался тепла.

И тогда я подумал про Мартышку.

Про дочку. Про Марию. Она у меня родилась после Зоны — вся в золотистой шерстке, славная, теплая, как вот этот шар, и глазенки умные-умные. А потом шерстка стала гуще, а глаза — темнее и дальше, и она перестала говорить. Совсем. Сидит в углу, качается и молчит, а Гута плачет ночами, а я делаю вид, что сплю. Врачи разводят руками: мутация, наследие Зоны, папаша-сталкер надышался — вот и получите. Расплата за то, что лазил, куда не звали.

Вот про кого надо было. Про Мартышку.

— Слышь, — сказал я шару, уже тихо, без всякого пафоса, по-простому. — Ты это. Ты дочку мою верни. Просто верни, чтоб как все дети. Чтоб говорила «папа». Чтоб бегала. Мне больше ничего не надо, понимаешь? Ни денег, ни ног новых, ничего. Только это.

Шар молчал.

И вдруг я понял — как обухом по темени, — что и это неправильно. Что и это — про меня. Про то, чтобы мне не было больно смотреть на нее. Чтобы мне не стыдно. Чтобы я спал по ночам. Опять я, я, я.

А как надо-то? Как?!

Я заорал. Не помню что. Что-то без слов, звериное, в это медное небо, в этот карьер, в эту сволочную Зону, которая сожрала мой город, моих товарищей, Стервятника Барбриджа с его отгнившими ногами, Кирилла, который умер ни за что, Артура вот только что, — сожрала всех и ничего не дала взамен, кроме барахла, которое умники в институтах вертят так и эдак и все равно ни черта не понимают.

И когда я выкричался, когда сел в грязь и обхватил голову руками, — вот тогда что-то и сдвинулось.

Не снаружи. Внутри.

Я вдруг перестал искать красивые слова. Перестал сочинять. И осталось только одно, голое, стыдное, детское, — то, чего я хотел на самом деле, всегда, с того дня, как впервые перелез через колючку и увидел, как «ведьмин студень» пузырится в подвале.

Пусть все это не зря. Вот и все желание. Пусть весь этот ужас — и Кирилл, и ноги Барбриджа, и молчание Мартышки, и раскатанный по камням Артур — пусть оно окажется не мусором, брошенным на обочине пришельцами, которым мы даже не интересны. Пусть в этом будет смысл. Хоть какой. Хоть на грош.

Я не знаю, произнес ли я это. Может, и не надо было произносить. Может, оно само.

Шар вспыхнул. Тепло стало нестерпимым, медь загудела низко, на самом дне слуха, и мир качнулся — карьер, небо, вывернутые пласты породы поплыли, потекли, как воск. И последнее, что я видел, прежде чем свет залил все, — было лицо. Не мое. Детское. С золотистой шерсткой. И оно улыбалось, и губы шевелились, и я не слышал, но знал, знал наверняка, каждой своей черной сталкерской душой, что оно говорит:

«Папа».

...А потом ничего.

Не знаю, чем все кончилось. Никто не знает. Из карьера в тот день не вышел никто — ни я, ни Артур, само собой. Патруль нашел только следы у самого края да «отмычкину» кепку. Шар стоит, где стоял. Говорят, к нему и сейчас ходят. Ходят и ходят, дурачье, каждый со своим заветным, вымученным, вылизанным до блеска желанием.

А оно не про слова. Слышите вы, кто пойдет после меня? Оно совсем, совсем не про слова.

Угадай книгу 02 июля 14:05

Пробуждение на чужой планете: определите шедевр Стругацких

Румата проснулся от тишины. Где-то кричали утренние петухи, но эти звуки относились к области тишины.

Из какой книги этот отрывок?

Метелица у порога — стихотворение в стиле Сергея Есенина

Метелица у порога — стихотворение в стиле Сергея Есенина

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Отговорила роща золотая» поэта Сергей Есенин. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.

— Сергей Есенин, «Отговорила роща золотая»

Отзвенела по стеклам метелица,
улеглась у порога, как пес.
Ничего мне теперь не изменится —
разве снегу до боли, до слез.

Догорает лучина оранжево,
тень по стенам качнется, замрет.
Я в окно погляжу — там, за скважиной,
конь по насту дорогу метет.

Мать состарилась, кличет по имени,
да не слышу — далече ушел.
Все бело, все бело до унынья, и
только сердцу под ребрами — щелк.

Не жалей меня, поле бескрайнее,
не грусти обо мне, сеновал.
Я любил эту жизнь окаянную
и березу, что ветер трепал.

Пусть звенят по-над Русью проталины,
пусть гармонь голосит до утра.
Мы с тобою, земля, не оплаканы —
нам обоим в дорогу пора.

Отойдет от избы мое детище —
дым осядет, и стихнет крыльцо.
А снегам все равно, где отметиться,
на плечо ли лечь, на лицо.

Раскольников на Reddit: «AITA за то, что зарубил топором процентщицу?»

Раскольников на Reddit: «AITA за то, что зарубил топором процентщицу?»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Преступление и наказание» автора Федор Михайлович Достоевский

**r/AmITheProblem**

---

**u/nap0leon_1821** · 4 ч назад · 🏆x3

## [AITA] За то, что я, кажется, тварь дрожащая, а хотел быть тем, кто право имеет?

Длинно. Простите заранее. У меня жар третий день, так что если местами будет бред — списывайте на температуру, а не на характер.

Контекст. Мне 23. Бывший студент-юрист, отчислен — деньги кончились, романтика. Живу в каморке, которую честнее назвать гробом: желтые обои, потолок такой, что рослому человеку хочется извиниться. Питаюсь чаем и теориями. Много думаю. Наверное, слишком.

Так вот. Теория.

Я написал статейку. О том, что человечество делится на два разряда. Есть материал — те, кто рождается, плодится, стоит в очередях и умирает, ничего не сдвинув. А есть люди-двигатели. Наполеоны. Им, чтобы сказать новое слово, дозволено переступить. Через что угодно. Через кого угодно. Совесть таких не грызет, потому что совесть — это для первого разряда.

И я, дурак, задал себе вопрос. Простой.

Я — кто?

Теперь суть, за которую вы меня и будете судить.

Жила рядом старуха. Процентщица. Алена Ивановна. Гнида — не в смысле оскорбления, а по факту биографии: драла с нищих последнее под залог кольца покойной матери, а родную сестру, полоумную Лизавету, держала при себе как крепостную и лупила. Тысячи людей. Одна вошь. Арифметика простая, я ее месяц крутил в голове, как кубик Рубика: убить одну — спасти десятки. Ее деньги пошли бы на добрые дела. На таких, как я. На мою сестру, которая ради семьи выходит замуж за скользкого хмыря с манерами адвоката (он и есть адвокат, кстати, что все объясняет).

И я пошел.

Взял топор. Под пальто, в петле — вычитал где-то, что так носят. Поднялся. Постучал. Она открыла, недоверчиво щурясь; я протянул ей «заклад» — деревяшку, обмотанную бумагой, чтоб руки ее были заняты, — и пока она возилась с ниткой, я...

Ладно. Вы поняли.

А потом пришла Лизавета. Та самая. Кроткая, беременная, которая мухи не обидела за всю жизнь. Вошла и встала, глядя на меня, как ребенок глядит на грозу. Не крикнула даже. И я...

И ее тоже.

Вот теперь считайте. Одну вошь? Я планировал одну. А получил двоих, и вторая была из тех самых — из безответных, из первого разряда, ради которых вся арифметика и затевалась. Гений, да? Наполеон выискался.

Деньги, если вам интересно, я даже не пересчитал. Сунул кошелек под камень во дворе и не вернулся. Не потратил ни копейки. Спасенное человечество ждет до сих пор.

Теперь мне плохо. Не совестью — я себе запрещаю это слово, — а физически. Тошнит. Руки чужие. На улице кажется, что все читают у меня на лбу. Мать написала письмо, я не могу его открыть. Друг Разумихин (золото человек, зря я на него огрызаюсь) притащил мне одежду и суп, а я на него наорал.

Вопрос не «виноват ли я». С этим к юристам, а я сам почти юрист.

Вопрос: **АITA** за то, что провел эксперимент над собственной душой — и провалил его? Ведь если я мучаюсь, значит, я НЕ Наполеон. Значит, дрожащая тварь. Значит, зря. А если бы не мучился — был бы прав?

Рассудите. Только честно.

**EDIT:** Нет, сдаваться не пойду. Не пишите про это.

**EDIT 2:** Ладно, я вас читаю. Всех.

---

**u/razumihin_realtalk** · 3 ч назад · 🏆
> Родя. РОДЯ. Я знаю, что это ты, у тебя одного такой слог — на три абзаца теории и ни слова по делу. Открой дверь. Я стою под ней с кастрюлей уже двадцать минут. Мать приехала. СЕСТРА приехала. Открой, пожалуйста. Мы не сердимся. Просто открой.

> ↳ **u/nap0leon_1821** (OP): не сейчас. голова.

> ↳ **u/razumihin_realtalk**: у тебя не голова. у тебя ВСЕ.

**⬆ 9.2k**

---

**u/pjotr_luzhin_esq** · 3 ч назад
> С юридической точки зрения ваша «теория двух разрядов» несостоятельна и, откровенно, дурно пахнет прогрессивной публицистикой. С практической — молодой человек, вы губите репутацию семьи, в которую я, между прочим, вхожу через выгодный брак. Прекратите истерику. Подумайте о людях достойных. О себе. О вложениях.

> ↳ **u/dunya_sister**: Петр Петрович, помолчите. Просто. Помолчите.

> ↳ **u/razumihin_realtalk**: ^^ this

**⬇ -430**

---

**u/porfiry_investigates** · 2 ч назад · 🏆x2 · 📌 закреплено
> Ах, какой любопытный кейс. Прелюбопытнейший. Знаете, я по роду службы читаю много таких... исповедей, и почти всегда автор в конце сам все выкладывает — не потому что глуп, а потому что человек так устроен: тайна жжется, ее носить нельзя, она сама наружу лезет, как шило.
>
> Я вашу статеечку, кстати, читал. Ту самую. Про разряды. Хе-хе. Славная статейка.
>
> Вы спрашиваете, тварь вы или право имеете. А я вам отвечу иначе. Наполеон, батюшка, не пишет постов «AITA». Наполеон спит спокойно. А вы третий день с жаром и открыть письмо от матери не можете. Вот вам и весь ответ — не от меня, от вас же.
>
> Никуда не бегите. Бегать — хуже. Приходите ко мне сами, поговорим по-хорошему; страдание, знаете ли, тоже вещь. Пострадать надо. А я подожду. Я, голубчик, умею ждать.

> ↳ **u/nap0leon_1821** (OP): вы кто

> ↳ **u/porfiry_investigates**: а вы как думаете?

> ↳ **u/nap0leon_1821** (OP): [удалено]

**⬆ 14.1k**

---

**u/sonya_m** · 2 ч назад
> Я прочитала до конца и плакала. Не осуждаю — не мне. Но послушай. Ты не потому мучаешься, что слабый. Ты мучаешься, потому что живой еще, потому что душа осталась, а ее убить у тебя не вышло, хоть ты и старался сильнее, чем старуху. Пойди на перекресток. Поклонись земле, которую ты запачкал. Скажи вслух. Всем. И начни нести это — не один. Я пойду с тобой. Хоть на край.

> ↳ **u/nap0leon_1821** (OP): почему ты идешь со мной. ты меня не знаешь.

> ↳ **u/sonya_m**: теперь знаю.

**⬆ 11.8k**

---

**u/svidrigailov_88** · 1 ч назад
> Занятно, занятно. Мы с вами, юноша, из одного теста, только я старше и уже не задаю вопросов «AITA» — скучно. Вечность, знаете, представляется мне баней с пауками по углам. Все туда придем. Развлекайтесь пока.

> ↳ **u/dunya_sister**: Держитесь от него подальше. Все. Особенно от моего брата.

**⬇ -77**

---

**u/marmeladov_drinks** (аккаунт удален)
> жизнь надо любить больше смысла жизни. я вот любил. ни к чему не привело но

---

**u/mods_of_petersburg** · 55 мин назад
> Тред остается открытым по многочисленным просьбам, но напоминаем: r/AmITheProblem не заменяет явку с повинной. Если в посте описано реальное деяние — обратитесь в контору Порфирия Петровича, он в комментариях выше. OP, мы правда за тебя переживаем. Открой уже дверь Разумихину.

---

**u/nap0leon_1821** (OP) · 20 мин назад
> Спасибо всем. Правда.
>
> Вывод, который я вынес: я задавал не тот вопрос. Не «тварь я или право имею». А — «зачем я вообще делю людей на разряды, если сам не выдержал первого же деления». Оказалось, переступить-то я переступил. Только не через старуху.
>
> Через себя.
>
> Иду открывать дверь. Соня ждет на перекрестке.
>
> **FINAL EDIT:** топор верните дворнику, он его обыскался. И передайте Порфирию — я приду. Сам.

Новости 02 июля 13:37

Аукцион продал письмо Ахматовой за 400 тысяч — но покупатель требует деньги назад

Аукцион продал письмо Ахматовой за 400 тысяч — но покупатель требует деньги назад

Вот этот момент. Когда молоток падает, деньги переведены, и вдруг... нет, подождите. А это вообще подлинное?

Покупатель — американский коллекционер Майкл Рейнхард — позже же в тот же вечер связался с аукционом и потребовал проверки подлинности. Письмо датировано 1940 годом, адресовано близкой подруге Ахматовой. Текст личный, интимный. Три страницы, в конце — скорописная подпись. На первый взгляд все правдиво.

Но. (Это важный момент.) Но почерк на разных страницах немного не совпадает. Прямо незначительно, конечно, но совпадает ли со скоростью письма, с углом наклона букв, со способом Ахматовой ставить точку. Рейнхард нанял трех независимых графологов. Двое сказали: подделка, вероятнее всего 1980-х годов. Третий — может быть, подлинник, но с переписыванием отдельных фрагментов.

Пока суды разбираются, аукционный дом вернул деньги Рейнхарду, но отказывается признавать ошибку. Говорят: да, письмо поступило от благонадежного источника, да, оно сертифицировано было, но в любом деле есть риск. Такова торговля антиквариатом.

Литературное сообщество расколото. Одни защищают аукционный дом — мол, невозможно гарантировать стопроцентную подлинность. Другие требуют ужесточить контроль. А письмо? Письмо лежит в сейфе суда, ожидая окончательного вердикта. Истина где-то там, в линиях почерка.

Шутка 02 июля 13:16
С
Сергей Черняков

Аудиокнига ×2

Слушаю «Анну Каренину» на скорости ×2. На двойном ускорении она не бросилась под поезд — её сбило.

Байки 02 июля 13:29

Крокодил в трубе

Крокодил в трубе

Работаю сантехником двадцать три года. Толян меня зовут, если что.

Заявка поступила утром: «Затопление, третий этаж, срочно». Еду. Ключи, вантуз, разводной ключ — все в сумке брякает.

Дверь открывает женщина лет тридцати, бледная, как мел после дождя. За спиной у нее орет ребенок, лет пяти. Воет, между прочим, не от испуга — от досады. Особая такая интонация.

— Там... там в трубе... — не договаривает, машет рукой в сторону ванной.

Захожу. Вода уже по щиколотку, тапки хозяйские плавают, как две баржи. Открываю ревизионный люк под ванной — а там, представьте, застряло что-то зеленое и зубастое. Первая мысль — крыса мутировавшая, честное слово.

Присматриваюсь. Резиновый крокодил. Из ванной, для купания. Ребенок, оказывается, засунул игрушку в сливное отверстие, «чтобы он поплавал в трубе, как в реке». Логика пятилетнего человека железная, не поспоришь.

Крокодил застрял намертво, головой в колене трубы; хвост наружу торчал, будто и правда пытался выбраться на сушу.

Тянул я его минут двадцать. Тянул, крутил, матерился про себя — вслух-то нельзя, ребенок рядом. В итоге достал. Целый, невредимый, только чуть пожеванный трубой с одного бока.

Отдаю хозяйке. Та смотрит на игрушку, потом на меня, потом опять на игрушку.

— А почему он весь... в этом? — спрашивает.

— В чем в этом?

— В коричневом.

Гляжу — а крокодил и правда весь в ржавчине, будто десять лет в трубе прожил, а не сорок минут. Трубы старые, сталинка почти.

— Мимикрия, — говорю. — Защитная окраска. Для выживания в дикой природе труб.

Ребенок перестал реветь и посмотрел на меня с явным уважением. Мать — тоже, только по-другому.

Через месяц встречаю эту женщину в магазине. Здоровается, улыбается.

— А крокодил теперь у нас главная игрушка. Мимикрирующий.

Вот что крокодилу пришлось пережить, чтобы стать звездой детсадовской группы.

Дневник Джонатана Харкера: письмо, которое Квинси прочтет совершеннолетним

Дневник Джонатана Харкера: письмо, которое Квинси прочтет совершеннолетним

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Дракула» автора Брэм Стокер. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Семь лет назад мы все прошли сквозь пламя; и счастье, выпавшее с тех пор на долю некоторых из нас, стоит, как нам думается, той боли, что мы перенесли. Для Мины и для меня двойная радость в том, что день рождения нашего мальчика совпадает с днем, когда погиб Квинси Моррис... Ван Хелсинг, посадив мальчика к себе на колени, подвел итог: «Нам не нужно доказательств; мы не просим никого нам верить! Этот мальчик когда-нибудь узнает, какая храбрая и мужественная женщина его мать».

— Брэм Стокер, «Дракула»

Продолжение

Прошло семнадцать лет. Я пишу это не в записную книжку и не на той дьявольской машинке, что стрекотала когда-то ночами напролет, покуда Мина сводила воедино наши разрозненные листки. Я пишу от руки, чернилами, медленно — и запечатаю в конверт, и надпишу: «Вскрыть в день твоего совершеннолетия». Тебе, Квинси. Сыну.

Ты вырос крепким мальчиком, и у тебя глаза матери. Ты не помнишь ничего, и слава Богу. Но однажды ты найдешь на чердаке связку пожелтевших бумаг — дневники, письма, вырезки — и захочешь знать, правда ли все это. Так вот, сын.

Правда.

Все, до последнего слова.

Профессор Ван Хелсинг умер три года назад, тихо, в своем доме в Амстердаме, окруженный книгами и склянками. Перед смертью он прислал мне короткое письмо. «Друг мой Джонатан, — писал он своим угловатым почерком, где английские слова вечно спотыкались о голландский строй, — я стар, и я скоро узнаю то, чего мы все так боялись узнать раньше срока. Не бойся за мальчика. Мы сделали доброе дело. Но скажи ему одно: пусть смотрит. Всегда пусть смотрит. Ибо зло не умирает — оно ждет, когда мы перестанем смотреть».

Я не понимал этих слов. Долго не понимал.

А в прошлом месяце понял.

Мы с Миной ездили в Эксетер по делам конторы — я теперь старший партнер, у меня своя фирма, и жизнь наша, видит Бог, обыкновенна и покойна до скуки. И вот на вокзале, в толпе, я увидел человека.

Высокий. В черном. Худое лицо, орлиный нос, седые усы. Он стоял под часами и смотрел на прохожих — спокойно, оценивающе, как смотрит покупатель на скот. И я почувствовал — сначала затылком, потом всем нутром, — как во мне поднимается тот самый холод. Тот, замковый. Из-за Карпат. Из комнаты с зеркалом, в котором не было его отражения.

Сердце у меня не забилось быстрее. Наоборот. Оно словно провалилось куда-то вниз, в самые пятки, и застыло там мертвым камнем.

Я схватил Мину за локоть. Она проследила мой взгляд — и я увидел, как побелели ее губы. У нее на лбу, там, где семнадцать лет назад горело клеймо от святой облатки, — там дрогнула жилка. Едва заметно. Но дрогнула.

— Джонатан, — прошептала она. — Не смотри ему в глаза.

Человек повернул голову. Медленно. И посмотрел прямо на нас — через весь зал, через сотню голов, через клубы паровозного дыма. И улыбнулся.

У него были красные губы. Слишком красные для старика.

А потом подошел поезд, окутал перрон белым паром, все смешалось — крики носильщиков, свистки, толчея, — и когда пар рассеялся, под часами не было никого. Только газета лежала на полу, брошенная, и ее листы тихо шевелились, хотя окна были закрыты и ветра не было.

Мы вернулись домой в тот же вечер. Я не спал. Я поднялся на чердак, отыскал старую связку и перечитал все — от первой моей записи в дороге на Борго до последней ликующей строки, что мы победили. Я читал, и руки у меня дрожали. Знаешь, сын, что я понял?

Мы уничтожили тело. Один нож перерезал ему горло, другой пронзил сердце — и он рассыпался прахом на наших глазах, и я до сих пор помню выражение мира и покоя, разлившееся по этому страшному лицу в последний миг. Мы все видели покой.

Но тень — тень мы не тронули. Как убить тень? Как пронзить колом то, у чего нет отражения и, стало быть, нет и настоящего облика? Мы гнались за оболочкой, а суть, быть может, только посмеялась над нами и отступила на семнадцать лет, потому что для того, кто прожил четыреста, семнадцать лет — что для нас один зевок поутру.

Ван Хелсинг знал. Оттого и просил: смотрите.

Я купил серебро. Я снова ношу под сюртуком маленькое распятие — то самое, что дала мне хозяйка постоялого двора в ту ночь, когда крестьяне крестились мне вслед и совали в руки чеснок, а я, самонадеянный молодой болван, смеялся над их суеверием. Я больше не смеюсь. Мина держит в комоде облатку, освященную нашим викарием, — викарий думает, это причуда, и, верно, судачит о том с женой.

Пусть судачат.

Тебе, Квинси, я оставляю не страх — Боже упаси. Ты назван в честь храбрейшего из людей, какого я знал: Квинси Морриса, техасца, который умер, вонзив свой охотничий нож в сердце твари, и умер с улыбкой, радуясь, что клеймо сходит с материнского лба. В тебе течет память о нем. Так будь же и ты храбр. Но храбрость без бдения — это не храбрость, а слепота.

Смотри, сын. Всегда смотри. В зеркала — есть ли в них отражение того, кто стоит рядом. В глаза незнакомцу под часами. В собственную душу, наконец, — ибо оттуда оно и заходит, если пустить.

Мы победили однажды. Быть может, победим и дважды. А может, победа — это и есть вот такая долгая, тихая, ежедневная бдительность, у которой нет конца и нет торжества.

Твой отец, любящий тебя больше жизни,
Джонатан Харкер.

P.S. Матери не показывай этого письма. Она тоже видела его на вокзале. Она тоже не спит. Но она молчит — чтобы не пугать меня. А я молчу — чтобы не пугать ее. Так и живем, храня друг друга нашим общим милосердным молчанием. Может, в этом молчании и есть вся любовь, какая только бывает на свете.

Статья 02 июля 13:13

Кафка приказал сжечь свои романы. Их спасло предательство лучшего друга

Кафка приказал сжечь свои романы. Их спасло предательство лучшего друга

3 июля. Дата, которую большинство пролистает мимо, между прогнозом погоды и курсом валют. А зря. 143 года назад в Праге родился человек ростом метр восемьдесят, весом килограммов шестьдесят, с ушами, которые сам он называл «неприлично большими». Франц Кафка. Тот самый, чьей фамилией теперь называют вообще всё абсурдное, безнадёжное и бюрократически необъяснимое.

Он умер в сорок лет от туберкулёза, практически не издав ничего значимого при жизни. Три тонких сборника рассказов — вот и весь его прижизненный багаж. «Процесс», «Замок», «Америка» — романы, которые сегодня входят в школьную программу половины мира, — Кафка так и не закончил. И, что важнее, заканчивать не хотел. Он хотел их сжечь.

Вот тут начинается самое интересное.

Зимой 1921 года Кафка написал своему другу Максу Броду записку. Короткую, деловую, страшную по своей окончательности: всё, что после меня останется — дневники, рукописи, письма, — сжечь, не читая. Брод накаж этот показался чем-то вроде ритуальной формальности; примерно так люди говорят «если что, похороните меня в саду», не всерьёз рассчитывая, что просьбу выполнят буквально. Кафка, впрочем, повторил её ещё раз, письменно, уже незадолго до смерти в 1924-м. На этот раз без всякой двусмысленности.

Брод не сжёг ни строчки.

Более того — он вывез рукописи из Праги буквально накануне немецкой оккупации, в чемодане, тайком, через границу, в 1939 году. Представьте на секунду альтернативную историю: чемодан отобрали бы на таможне, или Брод оказался бы чуть менее упрямым другом, чуть более законопослушным человеком. Мировая литература осталась бы без «Процесса». Без «Замка». Без слова «кафкианский», которое теперь вставляют в разговор про налоговую, про суд, про любую контору, где документ теряется в третий раз подряд, а виновного найти невозможно принципиально.

Почему Кафка вообще хотел это уничтожить? Тут не всё так просто, как «скромный гений не верил в свой талант».

Он работал страховым чиновником — да-да, тем самым, кто разбирает несчастные случаи на производстве, составляет отчёты, взаимодействует с системой, которая сама себя не понимает. Восемь часов в конторе, а по вечерам — литература, урывками, часто до глубокой ночи. Отец давил постоянно; знаменитое «Письмо отцу» на сорок с лишним страниц — попытка сына объясниться с человеком, который считал писательство блажью. Три помолвки, включая дважды с одной и той же женщиной, Фелицией Бауэр, — и три расторжения. Кафка боялся семьи почти так же сильно, как боялся остаться один.

Здесь и рождается его проза. Грегор Замза просыпается насекомым — и первая мысль не «кто я теперь», а «как я успею на работу». Йозеф К. арестован по обвинению, которое ему никогда не назовут, судом, который никогда не покажется. Землемер К. годами пытается попасть в Замок, до которого рукой подать и одновременно бесконечно далеко. Абсурд у Кафки не крикливый, не карнавальный — он бюрократический, вежливый, оформленный по всем правилам. Именно это и жутко.

Любопытный факт: слово «кафкианский» (kafkaesque) вошло в английский словарь ещё при жизни некоторых читателей Кафки — вошло настолько прочно, что им описывают вообще любую систему, где правила существуют, но применяются непредсказуемо. Оруэлл читал Кафку. Камю спорил с Кафкой в эссе о мифе о Сизифе. Маркес признавался, что первая строчка «Превращения» перевернула его представление о том, что вообще можно делать в литературе — до того момента он думал, что для художественной прозы нужно разрешение более серьёзное, чем собственная фантазия.

Дора Диамант, последняя женщина в его жизни, вспоминала, как перед смертью Кафка попросил её сжечь ещё несколько рукописей — и она сожгла, часть навсегда потеряна. Ирония в квадрате: одному другу он не смог диктовать свою волю, другой её выполнил в точности. Так литература иногда выживает не благодаря авторской воле, а вопреки ей.

Сегодня, 3 июля, стоит вспомнить не хрестоматийного «мрачного пророка отчуждения», каким Кафку любят изображать на школьных стендах, а человека, который писал по ночам после смены в страховой конторе, боялся отца, трижды откладывал свадьбу и в итоге создал язык описания реальности, без которого мы уже не можем обойтись. Каждый раз, произнося «это просто кафкианская ситуация» про очередь в МФЦ или переписку с техподдержкой, мы платим долг человеку, который хотел остаться в истории на три тонких сборника — и остался как автор целой эпохи.

Хорошо, что дружба иногда не слушается.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин