Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Часы в пустой гостиной — новое стихотворение в стиле Иннокентия Анненского

Часы в пустой гостиной — новое стихотворение в стиле Иннокентия Анненского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Иннокентий Анненский. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Её любил,
А потому, что я томлюсь с другими.

— Иннокентий Анненский, «Среди миров»

— Иннокентий Анненский

Часы в пустой гостиной

Часы идут. Кому — не знаю.
Никто не ждёт, никто не спит.
А маятник — туда-сюда — качает
всю пустоту, что в доме стоит.

На скатерти — кольцо от чашки.
Ещё горячее. Ещё вчерашнее.
И штора — вздох; и тень — замашки
какой-то жизни, настоящее

которой было — да, наверно,
вот здесь, у этого окна.
Кто пил? Ушёл? И дверь — неверно
прикрыта. Щель. И тишина.

Я слышу, как скрипит паркетный
квадрат — четвёртый от стены.
Там половица — многолетний
свидетель чьей-то тишины.

А может — нет. Не тишины — а скуки,
такой, что ногти в кресло — вжать.
Часы идут. И чьи-то руки
забыли стрелку переставлять.

Они отстали. На двенадцать
минут. Или на целый год.
Кто разберёт? Мне — не добраться
до смысла; маятник — идёт.

И в этом ходе — монотонном,
как капля в жестяной таз, —
есть что-то страшно отдалённо
похожее на нас.

На нас — когда мы рядом сели
и не сказали ничего.
И чай остыл. И еле-еле
коснулись — пальца одного.

Часы идут. Гостиная пустая.
Но воздух — густ, как мёд в стекле.
И я стою, и я не знаю,
чей это дом. И на столе —

письмо. Без адреса. Раскрыто.
Но текст — размыт. Читать — не смочь.
Лишь подпись: что-то позабытое.
И в окнах — длинная, как нить, — ночь.

Сказки на ночь 03 апр. 11:15

Мотылек с часовой башни

Мотылек с часовой башни

Астрахань спала.

Не так, как спят северные города — настороженно, вполглаза, готовые проснуться от каждого шороха. Нет. Астрахань спала по-южному: тяжело, сладко, раскинувшись, как кошка на нагретом за день подоконнике. Март тут уже теплый — не московский, не питерский, — и воздух пахнет рекой, рыбой, чуть-чуть полынью.

Закхар шел по кремлевской стене. Тридцать один год он это делал — обход, каждую ночь, от Артиллерийской башни до Красных ворот и обратно. Его фонарь качался в руке. Желтый кружок света метался по беленым стенам, по выщербленным ступеням, по траве, пробившей кирпичную кладку шестнадцатого века.

Тишина.

Впрочем, нет. В Астрахани не бывает полной тишины — Волга шумит. Даже когда кажется, что все замерло, река гудит где-то внизу, за стенами, широкая, черная в темноте, с маслянистыми бликами от редких фонарей на набережной. Закхар слышал ее всегда. Как слышишь собственное дыхание — привычно, не замечая, но стоит ему прекратиться...

Часы остановились в час ноль одну.

Он заметил не сразу. Привычка сильнее внимания — ноги несут по маршруту, глаза смотрят, но не видят. А потом — стоп. Что-то не так. Что-то сдвинулось в ночи, как мебель в комнате: вроде все на месте, а ощущение — косое.

Часы на башне. Вот что.

Стрелки стояли. Обе — большая и малая — замерли на единице. Один час, одна минута. Закхар задрал голову и долго смотрел, щурясь. Может, показалось. Может, секундная стрелка дернется сейчас, и все...

Не дернулась.

Ладно. Он вздохнул, поставил фонарь на парапет и полез наверх. Двадцать три ступени по винтовой лестнице внутри башни — он знал каждую. Четвертая скрипит. Одиннадцатая чуть выше остальных, спотыкаешься, если забыл. Семнадцатая мокрая всегда, хоть в засуху, — откуда-то сочится.

Механизм часов жил в тесной каморке под самым шпилем. Закхар открыл дверцу — петли взвизгнули — и сунулся внутрь.

На главном колесе сидел мотылек.

Огромный. С ладонь. Крылья — темно-лиловые, с серебристой пылью по краям, и каждое крыло было расписано узором, похожим на... Закхар моргнул. На циферблат. Круги, черточки, стрелки — все было там, на крыльях, только зеркально, словно часы отразились в воде и застыли.

— Ну, — сказал мотылек.

Закхар не удивился. Тридцать один год на кремлевской стене — и не такое повидаешь. Однажды ему на плечо села сова и просидела весь обход; однажды он нашел в сторожке котенка с разными глазами — желтым и синим, — и тот потом прожил у него четырнадцать лет. Астрахань — город, в котором странное не пугает. Оно просто... случается.

— Ну, — повторил мотылек. — Долго ты.

— Зачем часы остановил? — спросил Закхар, как спрашивают у соседа, зачем тот музыку включил на полную.

Мотылек пошевелил усиками. Они были длинные, загнутые, как скрипичные ключи.

— Не я. Они сами. Сны запутались.

Закхар сел на корточки. Колени хрустнули — возраст, шестьдесят три года, поясница ноет перед дождем, и вообще, он не для того сюда лез, чтобы разговаривать с насекомым о снах. Но — ладно. Ладно.

— Сны, — повторил он.

— Часы считают не время, — мотылек поднял крыло, и узор на нем мерцал, переливался. — Они считают сны. Каждую ночь, каждый сон, каждого жителя. Тысячи. Часовой механизм раскладывает их по людям, по домам, по подушкам. Сегодня — заело. Спутались.

— И что будет?

— А ты не слышишь?

Закхар прислушался. Из города — снизу, из-за стен — поднимался тихий, еле уловимый гул. Не машины, нет. И не ветер. Похоже на... бормотание. Тысячи голосов, приглушенных стенами и одеялами, говорили одновременно: кто-то вскрикивал, кто-то смеялся, кто-то звал имя, которое не принадлежало никому в его семье.

— Чужие сны, — объяснил мотылек. — Рыбак видит экзамен по алгебре. Учительница музыки — шторм в Каспии. Мальчик на улице Свердлова видит, как его жена (которой у него нет, ему восемь) уходит к другому. Путаница. К утру забудут, но осадок останется.

— И ты хочешь, чтобы я...

— Пошли, — мотылек снялся с колеса и полетел к выходу, оставляя за собой серебристую дорожку в воздухе. — К лотосам.

Закхар спустился. Двадцать три ступени (четвертая скрипит, семнадцатая мокрая). Подобрал фонарь. Вышел из Кремля через калитку у Житной башни — маленькую, неприметную, которую знают только местные да бродячие коты.

Город за стенами был странный. Астрахань и днем-то — лоскутная, пестрая, вся из кусков: тут мечеть, тут церковь, тут купеческий дом с лепниной, тут — хрущевка; на Больших Исадах — базар, запах специй и вяленой рыбы; на Набережной Первого Мая — тополя и скамейки. Но ночью все сливалось. Дома стояли не на своих местах. Или — Закхар мог поклясться — некоторые повернулись. Чуть-чуть. На градус.

Мотылек летел впереди. В свете его крыльев Закхар видел сны. Они висели в воздухе, как мыльные пузыри: полупрозрачные, подрагивающие, каждый со своей картинкой внутри. Вот — кто-то летит над рекой. Вот — кто-то целует женщину в белом платье. Вот — кто-то бежит по бесконечному коридору, и двери захлопываются одна за другой. А вот — просто яблоко. Красное, с каплей росы. Чей-то самый тихий сон.

Они шли по улице Тредиаковского, мимо старой аптеки (закрыта лет двадцать, вывеска осталась, желтые буквы на зеленом), мимо двора, где днем сушится белье на веревках, а сейчас веревки пустые, качаются; свернули на Эспланадную, прошли мимо кинотеатра «Октябрь» — облупленный фасад, афиши фильмов, которые уже не идут.

Лотосовые поля начинались за городом, в дельте, но сейчас — фокус ночи, трюк остановившихся часов — они были тут. Прямо на набережной. Волга разлилась, затопив ступени спуска, и по черной воде плыли лотосы. Розовые. Закрытые — еще не время, март, — но каждый бутон светился изнутри. Мягко. Как ночник в детской.

— Каждый лотос — сон, — сказал мотылек, усевшись на плечо. Весил он — как перышко. Или как мысль. — Они должны раскрыться навстречу своему спящему. Но перепутались. Стебли сплелись.

Закхар видел. Под водой стебли лотосов свились в один тугой узел. Клубок. Живой, подрагивающий, пульсирующий.

Он закатал рукава. Вода была теплой — теплее, чем должна быть мартовской ночью. Он опустил руки и начал распутывать.

Это было... Он потом не мог подобрать слова. Пальцы трогали стебли, а перед глазами мелькали чужие сны. Он видел: старуха на Бакинской печет пирожки (с капустой; он чувствовал запах). Видел: мужик в спецовке едет на велосипеде по облакам, и ему хорошо, и он свистит. Видел: девочка стоит перед огромной дверью; за дверью — океан. Видел: кто-то старый сидит на лавке и кормит голубей. И голуби — все белые. Все до единого.

Стебель за стеблем. Узел за узлом. Руки работали, а он — плакал. Не от грусти, нет. От того, что все эти люди — сотни, тысячи — каждую ночь видят что-то такое тихое, такое... свое. И не помнят наутро.

Мотылек молчал.

Последний узел поддался. Стебли разошлись, и лотосы — все разом — повернулись. Каждый — в сторону своего спящего. Как компасные стрелки. Как подсолнухи к солнцу; только тут — к людям.

И раскрылись.

Розовый свет залил набережную, улицы, дома. На секунду — одну — Астрахань стала видна вся, сверху, целиком: белый Кремль, изгиб реки, мозаика крыш, минареты и колокольни. И в каждом окне — мягкий лотосовый свет.

А потом — тишина. Настоящая. Город вздохнул и уснул — уже правильно, каждый в своем сне.

Закхар вытер руки о штаны. Мокрые. Теплые.

— Спасибо, — сказал мотылек. — До следующего раза.

— Это часто бывает?

— Раз в тридцать лет. Часы — старые. Иногда путают.

Тридцать один год. Значит — в его первую ночь тоже... Но он не помнил. Или — помнил? Что-то мелькнуло: запах лотосов, теплая вода, свет.

— Иди спать, — сказал мотылек. И улетел к башне, к часам, растворился в темноте — только серебристая пыль осыпалась секунду-другую и погасла.

Закхар постоял еще минуту. Волга вернулась в берега. Лотосов не было — откуда им в марте. Часы на башне шли. Все — правильно.

Он пошел обратно. По Эспланадной, мимо аптеки. Кот — рыжий, одноухий, знакомый — сидел на подоконнике с выражением «я все видел, но никому не скажу».

— И правильно, — сказал ему Закхар.

Кремль встретил его тишиной и белыми стенами в лунном свете. Он сел в сторожке. Достал термос — чай, крепкий, с лимоном, жена заваривает каждый вечер.

Глотнул.

Закрыл глаза.

И увидел свой сон. Наконец-то — свой. Лотосовое поле, розовый свет, и он — маленький, лет пяти — бежит по воде, и вода держит, и смеется кто-то за спиной. Мама. Или река. Или город.

Часы на башне шли. Тихо, ровно, отсчитывая чужие и свои сны до самого утра.

Часы без стрелок

Часы без стрелок

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Среди миров» поэта Иннокентий Федорович Анненский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.

И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.

— Иннокентий Федорович Анненский, «Среди миров»

Новое стихотворение в традиции «Кипарисового ларца» — вещь как зеркало внутреннего мира, молчание предмета как метафора существования. Часы, с которых сняли стрелки, — что они показывают?

Часы без стрелок. Циферблат в пыли.
Двенадцать цифр — как двенадцать лиц
Забытых. Мы их, кажется, сожгли? —
Нет — потеряли, — вместе с тенью птиц,

Мелькнувших в октябре. А может — нет:
А может — стрелки сами отошли,
Устав показывать на каждый свет
И каждый мрак — с обочины земли.

Часы стоят. И в комнате — покой
Последний: — тот, когда уже не ждешь.
И чайник жестяной. И край кривой
Газеты. И не холод — и не дрожь —

А просто — тишина. Как та река
Зимою, что не встала, — нет, — она
Течет, но подо льдом — и глубока —
Лишь сверху — не видна и не слышна.

А стрелки? — Бог их знает. Тишина.
Двенадцать цифр. И пыль. И полутьма.
Я слушаю. И вот — как будто дна
Коснулось что-то: тихо — и — сама —

Минута. Настоящая. Одна.

От Анненского — это движение: от предмета к бездне. Часы без стрелок — не сломаны; они освобождены. Именно в молчании мертвого механизма рождается настоящая минута — не та, что отсчитывают стрелки, а та, что ощущается как касание дна.

Ночные ужасы 13 февр. 22:31

Оно дышит в ритме часов

Оно дышит в ритме часов

Глеб работал реставратором в краеведческом музее маленького города на Урале. Ночные дежурства были частью его обязанностей — раз в неделю он оставался в здании до утра, следя за температурой и влажностью в залах. Обычно ночи проходили спокойно: термометры, журнал, обход каждые два часа. Но в ту пятницу, тринадцатого февраля, музей решил с ним поговорить.

Всё началось с часов.

В зале купеческого быта стояли напольные часы — немецкие, середины девятнадцатого века, с маятником из потемневшей бронзы. Они не работали уже лет двадцать, механизм давно заклинило. Глеб знал это точно, потому что сам пытался их починить в прошлом году и бросил — не хватило запчастей.

В одиннадцать вечера, когда он сидел в дежурной комнате и листал каталог реставрационных материалов, из зала донёсся звук. Мерный, тяжёлый, как дыхание спящего великана.

Тик. Так. Тик. Так.

Глеб замер. Прислушался. Звук был слишком ритмичным для случайного скрипа. Слишком живым.

Он встал, взял фонарик и пошёл по коридору. Музей ночью — это особое место. Днём он наполнен голосами экскурсоводов и шарканьем школьников. Ночью же каждый экспонат словно занимает больше пространства. Чучело медведя в холле кажется крупнее. Портреты купцов следят внимательнее. Манекены в залах этнографии чуть-чуть поворачиваются — или это тени от фонарика?

Глеб вошёл в зал купеческого быта.

Часы тикали.

Маятник качался — медленно, тяжело, с той особой неумолимостью, которая бывает только у старых механизмов. Глеб подошёл ближе. Циферблат был освещён лунным светом из окна, и стрелки показывали правильное время. Одиннадцать часов и семь минут.

Он открыл дверцу корпуса и посветил внутрь. Механизм выглядел точно так же, как в прошлом году — ржавые шестерёнки, лопнувшая пружина. Часы не могли работать. Физически не могли.

Но маятник качался.

Глеб протянул руку и остановил его. Бронзовый диск был холодным и тяжёлым. Маятник замер. Глеб выдохнул, закрыл дверцу и пошёл обратно в дежурную.

Он сделал четырнадцать шагов по коридору, когда за спиной снова раздалось:

Тик. Так. Тик. Так.

Глеб остановился. Не оборачиваясь, стоял и слушал. И тогда он заметил кое-что, от чего по спине прошёл озноб. Звук часов совпадал с его дыханием. Вдох — тик. Выдох — так. Он задержал дыхание.

Часы остановились.

Выдохнул.

Так.

Сердце заколотилось. Глеб вернулся в зал, включил верхний свет — люминесцентные лампы загудели, разгоняя тени по углам. Маятник качался. Стрелки двигались. Глеб смотрел на часы и дышал, и с каждым его вдохом-выдохом маятник совершал одно качание.

Он достал телефон и позвонил охраннику Степанычу, который дежурил на проходной.

— Степаныч, ты заходил в зал купеческого быта сегодня?
— Не, я с поста не уходил. А что?
— Часы напольные. Они пошли.
— Какие? Те, немецкие? Так они ж дохлые.
— Были дохлые.

Степаныч помолчал.

— Глеб, ты там это... Не засиживайся один. Бывает, знаешь, по ночам всякое мерещится.

Глеб положил трубку. Часы тикали. Он решил провести эксперимент. Взял со стола секундомер и замерил: маятник совершал ровно столько качаний в минуту, сколько раз он делал вдох и выдох. Пятнадцать. Он намеренно задышал чаще — двадцать вдохов в минуту. Маятник ускорился. Замедлил дыхание до десяти. Маятник замедлился.

Часы дышали вместе с ним.

Глеб почувствовал, как пол под ногами становится зыбким — не физически, а как-то иначе, будто сама реальность потеряла чёткость. Он сел на стул для смотрительниц и попытался думать рационально. Сквозняк? Какой-нибудь резонанс? Вибрация от его шагов?

Но маятник реагировал на дыхание. На его дыхание.

В половину двенадцатого Глеб заметил второе.

В стеклянной витрине напротив часов лежала коллекция бытовых предметов: самовар, счёты, чернильница. Чернильница была перевёрнута. Он точно помнил — днём она стояла ровно, он сам протирал витрину. Сейчас она лежала на боку, и из неё натекла небольшая лужица чернил, расплывшаяся по жёлтой ткани подложки.

Глеб подёргал витрину — заперта. Ключ был у него, других комплектов два — у директора и в сейфе. Он открыл витрину, поставил чернильницу на место, промокнул чернила салфеткой. Руки слегка дрожали.

И тут он увидел, что чернила на ткани сложились в рисунок. Не абстрактное пятно — а контур. Силуэт человека. Стоящего. С опущенными руками.

Глеб захлопнул витрину.

Тик. Так. Тик. Так.

Он пошёл в дежурную комнату, твёрдо решив не возвращаться в тот зал до утра. Запер дверь. Включил электрический чайник. Руки уже не слегка — откровенно тряслись.

В двенадцать он должен был делать обход. Это было в инструкции. Записать показания термогигрометров во всех залах, проверить окна, двери. Глеб решил, что пропустит зал купеческого быта. Один раз можно. Никто не узнает.

Он вышел в коридор с журналом и ручкой. Прошёл зал природы — чучела оленей и волков, диорама уральского леса. Всё нормально. Зал минералов — витрины с кристаллами, температура восемнадцать градусов. Порядок. Зал этнографии — манекены в народных костюмах, ткацкий станок, прялка. Глеб остановился.

Прялка крутилась.

Медленно, беззвучно, колесо совершало один оборот за другим. И Глеб, даже не проверяя, знал: оно крутится в ритме его дыхания.

Он попятился. Вышел из зала. Пошёл дальше по коридору. Зал Великой Отечественной — фотографии, письма, гильзы. Глеб зашёл и сразу посмотрел: ничего не двигалось. Он записал показания и повернулся к выходу.

На стене висела карта с отмеченными линиями фронта. Красные булавки обозначали позиции. Глеб мог поклясться, что одна из булавок торчала не там, где была днём. Она сместилась. На карте, ближе к точке, обозначающей их город.

Он почти бежал обратно в дежурную. Захлопнул дверь. Повернул ключ. Сел за стол. Часы на стене дежурной показывали двенадцать двадцать три. Они были электрические, на батарейке, и они работали. Нормально работали.

Глеб смотрел на секундную стрелку.

Она двигалась в ритме его дыхания.

Он перестал дышать. Стрелка замерла. Лёгкие начали гореть. Он не дышал десять секунд, пятнадцать, двадцать. Стрелка не двигалась. Время остановилось, потому что он не дышал.

Глеб судорожно вдохнул. Стрелка дёрнулась и побежала дальше.

И тогда из коридора, из-за запертой двери, раздался звук. Не тиканье часов. Не скрип прялки. Шаги. Медленные, тяжёлые. Они приближались к дежурной комнате. И шли в ритме его дыхания.

Глеб зажал рот рукой. Шаги остановились.

Он стоял в тишине, не дыша, и смотрел на щель под дверью. Свет в коридоре был выключен — он не включал его, когда вернулся. Под дверью была полоска тьмы.

А потом тьма стала гуще. Что-то стояло по ту сторону двери. Что-то, что закрывало собой и без того тёмный коридор.

Лёгкие горели. Глеб не мог больше не дышать. Он знал — стоит ему сделать вдох, и шаги продолжатся. Или произойдёт что-то хуже.

Он выдохнул через нос, тонко, медленно, пытаясь сделать это беззвучно.

Из-за двери раздался выдох. Такой же тонкий. Такой же медленный. Но не его.

Утром Степаныч нашёл Глеба в дежурной комнате. Тот сидел за столом, бледный, с открытыми глазами. Живой. Просто не мог говорить. Его увезли на скорой — шок, сказали врачи.

Глеб уволился через неделю. Он так и не рассказал никому, что произошло. Потому что самое страшное случилось не ночью. Самое страшное он обнаружил утром, перед приездом скорой, когда решился выглянуть в коридор.

На пыльном полу перед дверью были следы. Не ботинок. Не босых ног. Следы, которые оставляет маятник, если его снять с часов и поставить на пол. Круглые, тяжёлые вмятины. Они шли от зала купеческого быта до его двери.

А настенные часы в дежурной комнате с тех пор идут на три минуты быстрее. Ровно на те три минуты, которые Глеб не дышал.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Часы в пустой гостиной — новое стихотворение в стиле Иннокентия Анненского

Часы в пустой гостиной — новое стихотворение в стиле Иннокентия Анненского

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия на тему стихотворения «Среди миров» поэта Иннокентий Анненский. Как бы мог звучать стих, если бы поэт продолжил свою мысль?

Оригинальный отрывок

Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Её любил,
А потому, что я томлюсь с другими.

И если мне сомненье тяжело,
Я у Неё одной ищу ответа,
Не потому, что от Неё светло,
А потому, что с Ней не надо света.

— Иннокентий Анненский, «Среди миров»

Часы в пустой гостиной

В гостиной — часы. И больше — никого.
Портьера сдвинута неловко, криво,
как будто кто-то выпустил её
из пальцев — торопливо. Нетерпливо.

Часы бьют пять. Не время — а упрёк.
Не счёт минут, а — жалобу глухую.
И маятник качается, продрог,
латунный диск — туда-сюда — вслепую.

Устал качаться. Вправо — и назад.
Налево — и назад. Какая мука:
быть вечным метрономом — для чего?
Для тишины? Для собственного стука?

На столике — фарфоровая чашка.
В ней — что-то рыжее, вчерашнее, чужое.
И пятнышко на блюдце — как замашка
пожара, не случившегося. Стой.

Не так. Случившегося — но так тихо,
что ни одна душа не заметила.
Огонь бывает — тихий. Бесшумный.
Он не трещит. Не жжёт. Он — просто длится.

Как эти часы. Как я — в этой комнате.
(Зачем я здесь? Я не помню.
Может, пришёл за книгой. Или — нет.
Может, просто — зашёл. По привычке.)

Портьера чуть колышется. Сквозняк.
Или — тень от маятника. Или — мне
показалось; в этом доме вечно
кажется. Мерещится. К стене

прижмёшься — слышишь пульс. Не свой. Чужой.
Дом дышит. Стены помнят — голоса,
шаги, звон чайной ложки о фарфор.
А я стою. И слушаю часы.

И понимаю — медленно, с усильем,
как пуговицу в тёмном продеваешь:
я — тоже маятник. И тоже — взаперти.
И тоже — отбиваю. По бессилью.

По бессилью — жить.
По бессилью — не жить.
Одно и то же. Медный диск — направо.
Медный диск — налево.
Тик.
Так.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд