Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 10 июня 21:01

Двадцать четвертый бидон

Двадцать четвертый бидон

В Будапеште зима пахнет жженым каштаном и мокрой брусчаткой. Я живу на окраине, в районе Цинкота — это шестнадцатый, если по-нынешнему, а если по-старому, по-человечески, то просто Цинкота. Сюда трамвай номер 69 едет от Эрши Лайоша почти час, виляет между домишками, скрипит на повороте у старого кладбища Сарвашчарда. Я этим скрипом живу.

Я жестянщик. Реставрирую старую жесть — бидоны, канистры, молочные фляги, аптечные коробки, шкатулки для чая. То, что давно никому не нужно, кроме чудаков. Чудаков, впрочем, в Будапеште хватает: антиквары с улицы Фалк Микша, коллекционеры из Буды, иногда — съемочная группа какого-нибудь сериала про межвоенное время. Им нужно, чтобы все выглядело подлинно. Подлинно — это когда олово на швах серое, как кожа утопленника, а не блестит, как елочная мишура.

За работой пью кофе с цикорием. Не из принципа — просто привык. У нас в подъезде, на Гергея Артура, на первом этаже жил один старик-кондитер, ныне покойный, и он каждое утро приносил мне эту жижу в эмалированной кружке. Старик умер в две тысячи восьмом. А привычка осталась.

Мастерская — в полуподвале на улице Кошут Лайоша. Окна вровень с тротуаром, и зимой я смотрю на чужие ботинки. Дамские сапожки, кеды, разъезженные «саламандры», иногда — старушечьи валенки, обшитые галошами. Когда снег — все это шаркает и хрустит. Хорошо.

Дом старый. Тысяча восемьсот девяносто какого-то года, точно никто не знает; даже архив на Тет-сквере разводит руками. Балки — дубовые, потолок сводчатый, побелка местами отвалилась, и под ней — слой желтой, медицинской краски. Не люблю ее. Слишком напоминает больницу святого Иштвана, где я лежал в детстве с дифтерией.

Две недели назад мне привезли партию.

Партию.

Двадцать четыре железных бидона, литров по двести каждый. Серые, с глухими крышками, запаянными оловом по кругу. Заказчик — поляк из Сольнока, занимается реквизитом для исторического кино. Сказал: «Нашел на сносе старой усадьбы под Дьером. Хочу, чтобы вы их вычистили, оценили возраст и подготовили к продаже. По одному. Не торопитесь.»

Я не торопился. Я никогда не тороплюсь.

Первые двадцать три бидона оказались пустыми. Внутри — налет, ржавчина, кое-где остатки черной маслянистой пленки. Я ее сначала принял за смазку. Понюхал. Это не смазка. Это что-то органическое, давно сгнившее, превратившееся в смолу. Запах — едва уловимый, сладковатый, с гнильцой. Как от старой тряпки, которую забыли в подвале. Я списал на сельскохозяйственный жир. Мало ли что хранили в имениях — топленое сало, олифу, черт знает что.

Двадцать четвертый бидон отличался.

Крышка запаяна не оловом — а каким-то странным сплавом, серебристо-розовым, который под напильником сопротивлялся, как живой. Я возился с ним три вечера. Радио играло негромко — старый «Сокол», ламповый, я к нему привязан больше, чем к жене (у меня нет жены, поэтому сравнение не очень честное). По радио — «Петефи», классика, ночной эфир.

И вот, на третий вечер, когда я уже почти срезал последний шов, по «Петефи» поставили песню. Русскую. Я понимаю по-русски — мать была из Закарпатья, говорила со мной с детства. И я узнал голос с первой ноты. Цой.

*«Песен еще ненаписанных, сколько?»*

*«Скажи, кукушка, пропой.»*

Я замер с напильником в руке. Не знаю почему. Просто замер.

*«В городе мне жить или на выселках,»*

*«Камнем лежать или гореть звездой?»*

*«Звездой.»*

Крышка щелкнула. Тихо так, будто кто-то изнутри ответил: камнем.

Я отложил инструмент. Отошел к раковине. Долго мыл руки — с хозяйственным мылом, которое мне привозит сестра из Дебрецена, потому что в будапештских супермаркетах его не найти. Запах хлорки и щелока, запах детства, запах нормального мира. Цой допел. Диктор сказал что-то по-венгерски про следующий выпуск. Я не слушал.

Потом я вернулся к столу и поднял крышку.

Внутри был воздух. Сухой, странно теплый — это в нетопленом полуподвале, в феврале. Воздух, который чем-то пах. Не гнилью. Скорее — старой кожей и… ладаном? Нет. Не ладан. Что-то другое. Я сунул туда фонарик.

На дне — слой того же черного, спекшегося. И в нем — пуговица. Перламутровая. Маленькая, женская, с двумя дырочками. И прядь волос, темно-русая, скрученная в колечко, как медальон.

Я закрыл крышку.

Я закрыл крышку и долго сидел.

Понимаете, я всю жизнь работаю с металлом. Я знаю, как пахнет жесть, в которой хранили керосин. Как — та, в которой держали постное масло. Как — медицинская, для эфира. Этот бидон не пах ничем из перечисленного. Этот бидон пах человеком. Очень давно умершим, очень аккуратно высушенным человеком.

Я полез в архив. Не в государственный — в свой. У меня есть привычка: с каждой партии старого металла я делаю фотографии клейм. Клейма — это паспорт жести. По клейму можно сказать, где сделан бидон, в каком году, на каком заводе.

Клеймо двадцать четвертого бидона было простое: «KIRÁLYI VEGYIPAR — 1912 — Bp.» Королевское химическое производство, Будапешт. До войны. До Первой мировой.

Я полез глубже. Я живу в Цинкоте сорок лет. Я знаю, что в этом районе была одна… история. О ней говорят шепотом, и в путеводителях ее нет. В тысяча девятьсот шестнадцатом году, в доме на улице Кошут Лайоша — на нашей, на моей улице, прямо здесь — солдаты, искавшие бензин для фронта, нашли в кладовой двадцать четыре металлических бидона. Запаянных. С телами молодых женщин внутри. Залитых каким-то сухим, обесцвечивающим составом. Хозяин дома к тому времени исчез. Считалось — погиб в окопах под Перемышлем. Считалось. Тело его так и не нашли.

Его называли Жестянщиком.

Я выключил фонарик. Сел на табурет. По «Петефи» уже шла другая передача — про метеорологию, про оттепель, про то, что в выходные будет плюс четыре и дождь.

Я посмотрел на двадцать четвертый бидон.

И медленно — очень медленно — до меня дошло, что бидонов на столе двадцать четыре. Я их пересчитал утром, когда привезли. Двадцать четыре. А заказчик сказал — двадцать четыре. И накладная была — на двадцать четыре. Но в той истории, в той цинкотской истории столетней давности, в кладовой солдаты нашли двадцать три тела. Двадцать четвертая женщина — была. В записях того следствия, которые мне дал один знакомый из университета Этвеша, она значится как «пропавшая, предположительно последняя». Ее искали. Не нашли. Ее бидон — по версии следствия — Жестянщик увез с собой. В надежде вернуться.

Я поднял крышку еще раз.

Внутри стало пусто. Не было ни пуговицы, ни пряди. Только черный налет по стенкам, чуть осыпавшийся к центру, будто там — *секунду назад* — что-то лежало, а потом встало.

На улице, за моим подвальным окном, прошаркали женские каблуки. Медленно. Я их слышу каждый день, сотни пар, и эти были — не сегодняшние. Этим каблукам было лет сто. Старая, ровная походка, как у бабушек на дореволюционных открытках.

Каблуки остановились прямо у моего окна.

И стояли долго.

Я не помню, сколько. Минут пять. Или десять. Или три — кто считал.

Потом из «Сокола», который я не выключил, тихо, чуть слышно, кто-то — не диктор, не Цой, кто-то третий, очень близко к микрофону — сказал по-русски, с легким венгерским акцентом:

— Спасибо, что открыл. Я долго ждала.

Радио сразу же переключилось обратно на метеоролога. Тот бубнил про циклон с Адриатики.

Каблуки на улице двинулись дальше. К подъезду. К моему подъезду. К тяжелой дубовой двери, которая закрывается на старый медный ключ, и этот ключ есть только у жильцов.

Дверь подъезда хлопнула.

Я сижу здесь уже час. Пишу это в тетрадку, которая у меня вместо журнала заказов. Двадцать четвертый бидон — открыт. Пуст. Легкий. Я могу его поднять одной рукой.

На лестнице слышны шаги. Медленные. Они спускаются в полуподвал. У меня нет соседей в полуподвале. У меня — только я, мастерская и кладовая, где я храню олово и припой.

Шаги останавливаются у двери.

Я слышу, как кто-то — очень терпеливо, очень спокойно — выводит ногтем по дереву букву за буквой. Я не вижу букв, но я знаю, что это ее имя. Имя, которое в тысяча девятьсот шестнадцатом году так и не успели вписать в протокол.

*Песен еще ненаписанных, сколько?*

Я кладу ручку. Иду открывать.

В конце концов, я жестянщик. Я всю жизнь работаю с тем, что давно умерло.

В кладовой еще много места. И олова хватит. Олова у меня всегда хватает.

Ночные ужасы 12 мая 00:01

Будильники с проспекта Ракоци

Будильники с проспекта Ракоци

Будапешт делится на Буду и Пешт, на левый и правый берег Дуная. Пешт — равнинный, шумный, торговый. Проспект Ракоци идет от вокзала Келети к центру, длинный, серый, с домами девятнадцатого века, у которых стены еще помнят пулевые отверстия от пятьдесят шестого. На самом проспекте — не очень. На прилегающих улочках — атмосфера.

Иштван держал часовую мастерскую на улице Резег, в двух кварталах от Ракоци. Маленькая лавочка, табличка «Иштван и сын» (сын давно уехал в Германию, но табличка осталась). Полки часов: настенные, карманные, наручные, башенные, с кукушкой, с боем. Иштвану — семьдесят один. Лысый, толстенький, в кардигане.

Любил три вещи: венгерский гуляш в ресторане «Сегеди» на Дохань (только там, в других — «суп»), палинку из груши «Виламош» — но только одну рюмку перед сном, и тиканье. Часовое тиканье вокруг себя. Без него не мог.

Ему регулярно приносили старые часы. И он регулярно скупал. Особенно — старые будильники, которые шли только на пружине, без батареек.

В две тысячи десятом году к нему пришел человек. Лет пятьдесят. В костюме — приличном, но потертом. Принес семь будильников.

Все семь — старые, конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Производства одной и той же венгерской фабрики «Сечи и Ко», работавшей с восемьдесят восьмого года девятнадцатого века по тысяча девятьсот шестнадцатый.

И все семь были заведены. Все семь шли. Тикали в ящике, который мужчина поставил на прилавок. Семь разных тиканий, чуть-чуть несинхронных — от этого комната заполнялась мерным шорохом, как будто кто-то стучал пальцами по дереву.

И все семь были поставлены на один и тот же час будильника: четыре утра пятнадцать минут.

Иштван удивился.

— Откуда у вас? — спросил он.

— Наследство, — сказал мужчина. — От прадеда. Он был в Будапеште до Первой мировой. Часовой мастер. Тут вот вещи остались.

— Имя прадеда? — спросил Иштван. Из вежливости. И — из любопытства.

Мужчина чуть помедлил.

— Кишш Бела.

Иштван посмотрел на него спокойно. Заплатил за будильники. Договорились.

Мужчина ушел. Кивнул, не попрощавшись словами.

Иштван закрыл лавку на час. Сел в задней комнате. Заварил кофе.

Кишш Бела. Тот самый. До Первой мировой работал в селе Чинкота под Будапештом. Когда его арестовали — в семнадцатом — нашли двадцать четыре женских трупа. В жестяных бочках. Бочки стояли у него на чердаке, в сарае, в подвале. Он их законсервировал — после убийства заливал в бочки бренди, иногда — спирт. Так и хранил.

Его так и не казнили — он, говорят, скрывался. По одной из версий — умер в плену. По другой — после войны жил под чужим именем, до пятидесятых, может, до шестидесятых. Говорят, и до сих пор где-то.

Прадед. Прадед — это значит, что мужчине, который только что вышел из лавки, лет пятьдесят. А прадеду должно быть лет сто пятьдесят, если считать.

Прабабушка — двоюродная — кто угодно. Дальняя родня. Но семь будильников. Все на четыре часа пятнадцать минут.

В архиве полиции — Иштван знал, у него был знакомый — говорилось, что Кишш Бела убивал по ночам. По свидетельствам — между четырьмя и пятью утра. Заводил будильник, чтобы проснуться вовремя, потому что работал он быстро и хотел до рассвета.

Четыре пятнадцать.

Иштван слушал тиканье. Семь будильников в ящике. Тук-тук-тук-тук-тук-тук-тук.

Извне, с проспекта Ракоци, доносился городской шум. В кафе напротив играла музыка — он приоткрыл окно. Любэ.

«Выйду ночью в поле с конем,
Ночкой темной тихо пойдем.
Мы пойдем с конем по полю вдвоем,
Ночью в поле звезд благодать,
Никого не надо нам звать»

Иштван слушал. Хороший был мотив. Печальный.

Будильники продолжали тикать.

В половине четвертого ночи — Иштван остался в мастерской до утра, не пошел домой, что-то его держало — будильники зазвенели. Все семь. Одновременно. Ровно в четыре пятнадцать.

Комната задрожала от звона. Семь старых пружинных будильников — это много шума.

Иштван не двинулся.

Кошка лавки — рыжая Дюра, его старая знакомая — проснулась под прилавком, вылезла, села напротив ящика. Уши прижала.

Звон длился минуты три. Потом по очереди начали стихать. Один за другим. Когда замолчал последний — в мастерской осталось только обычное тиканье других часов.

Иштван открыл ящик. Семь будильников лежали ровными рядами. Не отзвонившие. Стрелки — на четырех двадцати.

И еще одно. На циферблате каждого появилась царапина. Маленькая. Свежая. На цифре «4». Как будто кто-то отметил.

Иштван не стал продавать будильники. Не стал и оставлять у себя. На следующий день вынес в мусор — на проспект Ракоци, в большие зеленые контейнеры.

Контейнеры утром забрала мусоровозка. Будильники уехали. Куда? Куда едет городской мусор Будапешта? Полигоны под Печем, может быть. Не важно.

Через неделю в Будапеште пропала женщина. На проспекте Ракоци, рядом с трамвайной остановкой. Ушла из дому в три утра — сказала, что не может спать, выйдет подышать. Не вернулась.

Газеты упомянули вскользь. Полиция искала.

Через месяц — еще одна.

Иштван закрыл лавку. Уехал к сыну в Мюнхен.

Но мужчина, которому пятьдесят лет, в потертом костюме, иногда заходит в часовые мастерские Будапешта, до сих пор предлагает старые будильники. Все они почему-то поставлены на четыре пятнадцать утра.

И все они тикают слишком ровно для своего возраста.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл