Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Тбилиси пахнет серой и грехом

В старом Тбилиси, если идти вверх по Бетлемской улице — той, что карабкается к крепости Нарикала кривыми ступенями, мимо обвитых виноградом балконов, мимо облупленных стен цвета охры, — есть крошечная церковь. Святого Або, покровителя города. Туда почти никто не ходит.

Кроме меня.

Кроме отца Гиви.

Я приехала в Тбилиси хоронить бабушку. Она была грузинкой, вышла замуж за русского, всю жизнь прожила в Ярославле и завещала одно: «Похорони меня дома, деточка. В настоящем доме». Настоящий дом оказался двумя комнатами на улице Асатиани, где пахло старым деревом, айвой и чем-то еще — временем, наверное. Временем пахло.

Весь Тбилиси пахнет. Серой от бань в Абанотубани — там, где земля дышит горячей водой прямо из-под ног. Свежим хлебом-шоти из подвальных пекарен, где тесто лепят на стенки раскаленной печи-тоне. Вином. Прелой листвой в платановых аллеях. И грехом. Клянусь, этот город пахнет грехом — сладким, теплым, южным.

Отпевал бабушку он.

Отец Гиви был самым молодым священником в квартале — лет тридцать, не больше. Высокий, худой, с черной бородой и глазами цвета крепкого чая. Он пел заупокойную на грузинском, и я не понимала ни слова, но у меня по щекам текло. Голос его шел откуда-то из-под ребер, из подземных вод, из той же серы, что клокотала под городом. Стены церкви плакали вместе с ним. Я не преувеличиваю. Древние фрески, святые с миндалевидными глазами — они словно подались вперед.

После отпевания он подошел. Сказал по-русски, с мягким акцентом:

— Ваша бабушка. Она хорошо пела?

Странный вопрос.

— Да, — сказала я. — Откуда вы знаете?

— У вас поющее лицо. Это наследуется.

И ушел. Просто ушел, оставив меня стоять с этим — «поющее лицо», — и я потом три ночи не спала.

Я должна была улететь через неделю. Осталась на два месяца.

Каждый вечер я поднималась на Бетлемскую. Говорила себе — помолиться за бабушку. Врала себе, как последняя дура. Я поднималась смотреть, как он зажигает свечи, как складывает эти длинные пальцы, как поет вечерню в почти пустой церкви — для меня одной и для облупленных святых.

Мы начали разговаривать. Сначала о бабушке. Потом обо всем.

Он вырос в горах, в Тушетии, пас овец, пока не услышал зов. Так он говорил — «зов». Пришел в семинарию босым мальчишкой. Двенадцать лет служения. Ни разу не усомнился.

— До вас, — сказал он однажды.

Мы сидели на каменном парапете над городом. Внизу дымился ночной Тбилиси — россыпь огней, мост Мира светился, как медуза, река Кура катила черную воду, и где-то далеко орал ослик, и пахло жареным мясом и розами.

— Не говорите так, — сказала я. — Вам нельзя.

— Мне много чего нельзя. — Он усмехнулся, но глаза не смеялись. — Знаете, что говорят в моем народе? Любовь — это когда Бог отворачивается. Ненадолго. Чтобы не мешать двоим. Из деликатности.

Он замолчал. Ветер тащил с гор запах снега и чабреца.

— Я молюсь, Настя. Каждое утро, каждую ночь. И чувствую — Он отвернулся. Совсем. Давно уже. И не оборачивается. — Голос дрогнул. — А это уже не деликатность. Это значит, Он ушел. Из-за меня. Из-за того, что у меня в груди вместо молитвы.

— И что у тебя в груди?

Я впервые сказала «ты».

Он повернулся. В темноте его лицо было как одна из тех фресок — древнее, скорбное, красивое до боли.

— Ты, — сказал он.

Мы не поцеловались тогда. Он встал и ушел вниз по ступеням, почти бегом, придерживая рясу, и я слышала, как под его сандалиями осыпаются камешки, летят в темноту, стучат по чьей-то крыше.

Поцеловались через три дня. В серных банях — нет, не подумайте, в мужском отделении никого не было в тот час, он показывал мне эти купольные подземелья, где вода горячая и мутная и пахнет преисподней, и там, в пару, под кирпичными сводами, я поцеловала его сама. Прижала к мокрой стене. Он застонал — не от страсти, а как раненый, как человек, у которого что-то ломается внутри необратимо.

— Это конец, — прошептал он мне в волосы. — Ты понимаешь? После этого я не смогу войти в алтарь. Никогда.

— Уйди со мной, — сказала я. — В Ярославль. Куда угодно. Ты будешь петь. Люди будут плакать, как я плакала.

— Я буду петь для одного человека. Для тебя. — Он взял мое лицо в ладони. — И это будет самая честная моя молитва за двенадцать лет.

Мы должны были улететь вместе. Билеты, чемодан, все.

В то утро я ждала его у аэропорта. Он не пришел.

Я вернулась на Бетлемскую. Церковь была заперта. Соседка, старуха с балкона напротив, увитого столетним виноградом, крикнула мне вниз на ломаном русском:

— Уехал батюшка! Ночью! В горы, в Тушетию уехал, к матери. Сан снял, говорят. Вай, такой молодой, такой голос был...

Он выбрал не Бога и не меня. Он выбрал горы, где пас овец до того, как все началось. Ушел туда, откуда пришел — босым мальчишкой, только теперь без веры и без женщины. С пустыми руками.

Я не полетела в Ярославль.

До сих пор живу в двух комнатах на Асатиани. Пахнет айвой и временем. Каждый вечер поднимаюсь на Бетлемскую, к запертой церкви Святого Або, сажусь на тот парапет над дымящимся городом и жду.

Говорят, в Тушетии зимой перевалы закрыты. Полгода — ни пройти, ни проехать. Он там, наверху, среди снега и овец, и, может быть, слушает — не Бога, нет. Слушает, не отвернулся ли еще раз кто-то там, наверху. Чтобы дать двоим дорогу.

Весной перевалы откроются.

Я буду здесь.

Отпущение грехов, которого не было

В Пскове колокола звонят по-особому — низко, будто из-под земли. Не знаю, как объяснить. Приезжаешь из Москвы, где все дребезжит и суетится, а тут — этот гул. Он входит в тебя через пятки.

Я приходила в Троицкий собор не молиться.

Я приходила смотреть на него.

Отец Андрей вел службы так, что бабки в платках плакали, а я — я стояла у левой колонны, у той, где облез лик какого-то безымянного мученика, и не сводила глаз с его рук. Руки у священника не должны быть такими. Длинные пальцы, вена на запястье — когда он поднимал кадило, эта вена вздувалась, и я думала о вещах, за которые полагается гореть.

Псков зимой — город теней. Днем солнце врет, золотит кремлевские стены, набережную Великой, купеческие дома на Октябрьском проспекте. А к пяти вечера все гаснет. Фонари вдоль реки роняют желтые пятна на лед, и кажется, что за каждым — кто-то стоит. Я жила тогда на Некрасова, снимала комнату у глухой старухи, и каждый вечер шла к собору мимо Довмонтова города, мимо этих раскопанных фундаментов древних церквей, торчащих из снега как ребра.

Мне было тридцать два. Развод, работа, которую я ненавидела, квартира, из которой хотелось выйти в окно. Я приехала в Псков «отдохнуть». Смешно.

Впервые он заговорил со мной у свечной лавки.

— Вы приходите каждый день, — сказал. Не вопрос. Констатация.

— И что?

— Ничего. — Он помолчал. — Обычно люди приходят с чем-то. А вы приходите ни с чем. Это редкость.

Вот так. Я хотела съязвить, но во рту пересохло. Вблизи он был старше, чем казался с амвона — за сорок, седина в бороде, морщины у глаз. И эти глаза. Два прожженных окна.

— Может, мне не с чем идти к Богу, — сказала я. — Может, я к вам.

Зря я это сказала.

Потому что он не отвернулся. Не перекрестился, не пробормотал положенное. Он посмотрел на меня так, будто я произнесла вслух то, что он думал уже месяц.

Потом были исповеди. Я исповедовалась в том, чего не совершала, — выдумывала грехи, лишь бы стоять по ту сторону решетки, чувствовать его дыхание сквозь резное дерево, слышать этот голос — темный мед, — говорящий: «Господь простит». А я думала: не хочу, чтобы прощал. Хочу, чтобы ты не мог.

Он знал. Конечно, он знал.

— Вы лжете на исповеди, — сказал он однажды. Тихо. Устало. — Это грех страшнее тех, что вы придумываете.

— Тогда наложите епитимью.

Тишина за решеткой. Долгая. Я слышала, как он сглотнул.

— Уходите, — сказал он наконец. — Уходите из этого города, Марина. Пока я еще верю хоть во что-то.

Я не ушла.

Мы встретились на набережной через неделю. Случайно — так я себе врала. Февраль, метель, река дымилась черной полыньей у самого берега. Он был в мирском — старая куртка, шапка, и без рясы выглядел просто мужчиной. Уставшим, красивым, обреченным мужчиной.

— Я двадцать лет служу, — сказал он, глядя на воду, а не на меня. — Похоронил жену. Вырастил сына, он теперь в Питере, звонит по праздникам. Я думал, все уже решено. Все сложено, как дрова в поленницу. А тут вы.

Ветер швырял снег ему в лицо. Он не моргал.

— Я перестал слышать Его, — сказал он совсем тихо. — С тех пор, как увидел вас у той колонны. Раньше молюсь — и Он есть. Плотный, как воздух. А теперь молюсь — и там пусто. Только вы. Ваше лицо в этой пустоте.

Я должна была испугаться. Наверное. Женщина, из-за которой священник теряет Бога, — это не подарок, это проклятие с двух сторон.

Вместо этого я взяла его за руку.

Пальцы у него были ледяные. Я поднесла их к губам — ту самую вену на запястье, из-за которой все началось, — и он вздрогнул всем телом, как от ожога. И не отнял руку.

Мы стояли на набережной Великой, под метелью, под черными псковскими стенами, которым тысяча лет и которые видели все. Осады, чуму, любовь, предательство. Одна пара больше, одна меньше.

— Если я сделаю это, — прошептал он, — обратного пути нет. Вы понимаете? Я не смогу вернуться туда. К амвону. К вере. Это не как в кино, Марина. Это навсегда черное пятно на душе.

— А если не сделаешь?

Он закрыл глаза.

— А если не сделаю, я буду до смерти стоять у алтаря и думать о вас. И это тоже черное пятно. Только еще и трусливое.

В ту ночь он пришел ко мне на Некрасова. Глухая старуха спала. Мы почти не говорили. Он снял крест — тяжелый, серебряный, с чернью — и положил на подоконник, лицом вниз. Как человек, закрывающий за собой дверь, в которую больше не войдет.

Утром его не было. И креста на подоконнике не было.

Я ждала три дня. Потом пошла к собору. Служил другой — молодой, с жидким голоском. Я спросила у свечницы, где отец Андрей.

— Уехал, — сказала она, поджав губы. — Внезапно. Прошение подал. Говорят, в скит какой-то, под Печоры. А может, и совсем расстригся, кто ж его теперь.

Вот и все.

Я до сих пор не знаю, спас он себя той ночью или погубил. Взял мой грех на себя и унес в снега, чтобы я осталась чистой? Или просто испугался того, что мы натворили, и сбежал в первую попавшуюся глушь замаливать?

Иногда мне приходит открытка. Без обратного адреса. Печорский штемпель. Внутри — ничего. Пусто.

Только один раз, прошлой зимой, там была одна строчка, без подписи:

«Я все еще Его не слышу. Но теперь я знаю, почему».

Я храню серебряный крест с чернью. Он оставил его — нет, не на подоконнике. В моем кармане. Я нашла позже. Он его мне отдал.

Свою веру. Мне.

И я ношу ее на шее и не знаю, что с ней делать.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд