Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Герой нашего времени: Дневник Веры (Неизданные страницы)

Герой нашего времени: Дневник Веры (Неизданные страницы)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я остановился, задыхаясь, на краю горы и, прислонясь к углу домика, стал рассматривать живописную окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос: — Печорин! давно ли здесь? Я оборотился: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним в действующем отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделю прежде меня.

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Княгиня Вера Григорьевна сидела у окна в своём петербургском доме. За окном падал снег — первый снег той зимы, которая началась через полгода после отъезда Печорина на Кавказ. Она знала, что он погиб. Известие пришло в письме от старого знакомого мужа, служившего в тех краях.

Она не плакала. Слёзы иссякли ещё там, в Пятигорске, когда она стояла у окна и смотрела, как он уезжает, не обернувшись. Теперь оставалась только пустота — та особенная пустота, которую может оставить после себя лишь человек, никогда по-настоящему не принадлежавший тебе.

Муж вошёл без стука — он всегда входил без стука, это было его право.

— Вера, ты опять нездорова?

— Нет, Семён Васильевич, благодарю вас. Просто задумалась.

Он постоял, посмотрел на неё тем взглядом, который она научилась распознавать за годы замужества — взглядом человека, который знает больше, чем говорит, и прощает больше, чем имеет право прощать.

— Я слышал о Печорине, — сказал он негромко. — Жаль молодого человека. При всех его странностях, он был не лишён достоинств.

Вера подняла на него глаза. В них не было страха — только усталость.

— Вы знали?

— Я всегда знал, Вера. С самого начала. С Кисловодска.

Она молчала. Что можно сказать человеку, который столько лет носил в себе это знание, как носят старую рану — не смертельную, но никогда не заживающую до конца?

— Почему вы никогда не говорили?

Семён Васильевич сел в кресло напротив — тяжело, как садится человек, уставший от долгого пути.

— Что бы это изменило? Вы бы любили его меньше? Или меня — больше? — он покачал головой. — Я слишком хорошо знаю человеческую природу, Вера. И слишком хорошо знаю вас.

За окном продолжал падать снег. В камине потрескивали дрова. Где-то в глубине дома горничная звенела посудой.

— Он никогда не любил меня, — сказала Вера, и это было не признание, а констатация факта, который она поняла только теперь. — Он любил только себя. И то — не слишком.

— Такие люди не умеют любить, — согласился муж. — Они умеют только желать. А когда получают желаемое, оно перестаёт их интересовать. Печорин был несчастен, Вера. Несчастнее, чем все мы.

Она достала из шкатулки письмо — то самое, последнее, которое написала ему и которое так и не отправила.

— Я хотела рассказать ему... — она замолчала.

— О ребёнке?

Вера вздрогнула.

— Откуда вы?..

— Я же сказал, Вера. Я всегда знал.

Он встал, подошёл к окну и долго смотрел на падающий снег.

— Мальчику сейчас три года. Он растёт здоровым. У него ваши глаза и... его подбородок. Но он будет носить мою фамилию и получит моё состояние. Этого достаточно.

Вера смотрела на мужа так, словно видела его впервые. Этот немолодой, хромой, неловкий человек, над которым она столько раз втайне посмеивалась, оказался сильнее и великодушнее, чем тот блестящий офицер, который кружил ей голову красивыми словами.

— Семён Васильевич...

— Не нужно ничего говорить, — перебил он мягко. — Я не жду благодарности. И уж тем более — любви. Я просто хочу, чтобы вы знали: этот дом — ваш. И мальчик — наш. Что бы ни было в прошлом.

Он вышел — так же тихо, как вошёл.

Вера осталась одна. Она взяла письмо, которое собиралась отправить Печорину, и медленно поднесла его к огню камина. Бумага вспыхнула, почернела, рассыпалась пеплом.

За окном всё падал снег — белый, чистый, равнодушный. Как страница, на которой можно начать писать заново.

***

Прошло пятнадцать лет.

Вера Григорьевна сидела в той же комнате, у того же окна. Семён Васильевич умер три года назад — тихо, во сне, как умирают люди, прожившие достойную жизнь. Она искренне оплакивала его — человека, который дал ей больше, чем она заслуживала.

В дверь постучали.

— Войдите.

На пороге стоял молодой человек лет восемнадцати — высокий, стройный, в офицерском мундире. У него были её глаза и тот самый подбородок, который так хорошо знала каждая женщина, имевшая несчастье встретить Григория Александровича Печорина.

— Матушка, я пришёл проститься. Меня направляют на Кавказ.

Сердце Веры сжалось.

— На Кавказ?

— Да. Там сейчас неспокойно. Нужны молодые офицеры.

Она смотрела на него и видела — нет, не Печорина. Она видела своего сына, молодого человека с открытым взглядом и весёлой улыбкой, который ничем не напоминал того холодного, скучающего человека, что был его отцом.

Семён Васильевич сделал своё дело. Он воспитал мальчика так, что тот вырос совершенно другим — способным любить, способным верить, способным быть счастливым.

— Береги себя, Николенька, — сказала она, обнимая его. — Береги себя.

— Не волнуйтесь, матушка. Я вернусь.

И она знала, что он вернётся. Потому что он был не таким, как его настоящий отец. Потому что его вырастил человек, который знал цену любви и верности.

Когда дверь за сыном закрылась, Вера подошла к окну. За стеклом снова падал снег — первый снег новой зимы. Она смотрела на белые хлопья и думала о том, как странно устроена жизнь.

Печорин был героем своего времени — времени, которое требовало красивых жестов, громких слов и преждевременных смертей. Но настоящим героем оказался тот, другой — хромой, немолодой, нелюбимый. Тот, кто умел прощать.

Вера улыбнулась — впервые за много лет — и отошла от окна. В камине ярко горел огонь. В доме было тепло. И где-то далеко, на дороге, ведущей к южным горам, ехал её сын — живое доказательство того, что любовь бывает разной, и самая тихая из них порой оказывается самой сильной.

Последняя станция: ненаписанная тетрадь Печорина

Последняя станция: ненаписанная тетрадь Печорина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я люблю сомневаться во всём: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

15 мая.

Уехал из крепости. Максим Максимыч провожал — стоял у ворот, кивал. Добрый человек. Я ему ничего не сказал, кроме обычного. Он, впрочем, тоже. Мы оба давно исчерпали те слова, которые могли бы что-то значить.

Дорога на Тифлис размыта дождями. Арба увязла дважды, ямщик ругался по-грузински — длинно, витиевато, с какой-то даже нежностью. Я слушал и завидовал: человек, способный ругаться с удовольствием, не может быть по-настоящему несчастен.

На станции Ларс — пусто. Смотритель, сморщенный старик с бельмом на левом глазу, сообщил, что лошадей нет. Я знал, что лошади есть. Он знал, что я знаю. Мы посмотрели друг на друга.

— Подождёте? — спросил он.
— Сколько?
— Часа три. Или четыре.

Я подождал. Не потому, что мне некуда было торопиться, — а потому, что мне было всё равно. Это разные вещи, хотя со стороны выглядят одинаково.

В комнате для проезжающих — стол, скамья, образ в углу. Мухи. Запах кислых щей из-за перегородки. Я сел, вынул журнал — вот этот — и начал перечитывать последние записи. Странное занятие: читать собственные мысли двухнедельной давности — всё равно что встретить знакомого, которого помнишь иначе, чем он есть. Мысли потускнели, как монеты в кармане, — от слишком частого обращения.

Вуличу я посвятил три страницы. Три. Человек жил, верил в судьбу, доказывал что-то — себе? мне? Богу? — и получил шашкой по голове от пьяного казака. А я записал его смерть так, будто это анекдот для светского разговора. Впрочем, может быть, это и есть анекдот; просто рассказчик скверный.

Часа через два появился ещё один проезжающий.

Невысокий, плотный, в дорожном сюртуке — хорошем, но не новом. Лицо загорелое, обветренное; глаза серые, с прищуром; усы. Лет сорока пяти, может быть. Или пятидесяти — у людей, которые много ездят верхом, возраст определяется с трудом.

Он вошёл, огляделся, увидел меня — и остановился.

— Григорий Александрович?

Я не сразу ответил. Не потому что не расслышал. Просто привычка: когда тебя узнают, а ты не узнаёшь — выгоднее помолчать секунду.

— С кем имею честь?

Он усмехнулся. Так усмехаются, когда ожидали именно такого ответа.

— Стадницкий. Полковник Стадницкий. Мы виделись в Пятигорске, у княгини Лиговской, — он помолчал, — в тот самый сезон.

Тот самый сезон. Он сказал это так, словно подчеркнул. Словно в Пятигорске был один-единственный сезон, а все остальные — только его отражения.

Я вспомнил. Не его — событие. Стадницкий. Кажется, он танцевал с княжной Мери на одном из тех балов, которые я тогда посещал с единственной целью — портить удовольствие Грушницкому. Или не танцевал. Водяное общество отличается тем, что все в нём похожи друг на друга, — потому что все стараются быть не похожи друг на друга.

— Припоминаю, — сказал я. Это была ложь, но учтивая. Учтивая ложь — единственный вид лжи, который не вызывает у меня угрызений совести.

Он сел напротив, снял перчатки. Руки у него были большие, крепкие — руки человека, который привык к поводьям и к эфесу.

— Лошадей ждёте?
— Жду.
— И я.

Пауза. Мы оба посмотрели в окно. За окном — ничего. Горы. Облака. Ущелье. Всё то, что в первый раз поражает, во второй — восхищает, а в третий — существует, как мебель. Я уже давно перешагнул третий раз.

— Я слышал о вашей истории с Грушницким, — сказал Стадницкий. Сказал тихо, без выражения, как говорят о погоде.

— Какой именно?
— О дуэли.
— А. Ну да. — Я закрыл журнал. — И что же вы слышали?

Он пожал плечами:
— То, что слышат все. Что вы убили его. Что он стрелял первым — холостым. Или не холостым. Версии расходятся, как тропинки в лесу; все ведут в одну сторону, но ни одна — к правде.

Хорошо сказано. Для полковника — даже слишком хорошо. Я посмотрел на него внимательнее.

— Вас это беспокоит?

— Нет. Меня беспокоит другое. — Он достал из кармана трубку, повертел в руках, не набивая. — Грушницкий был мне двоюродным племянником.

Вот оно что.

Я ждал чего-то подобного. Не именно этого — но чего-то подобного. Жизнь имеет скверную привычку сводить людей, которым лучше бы не встречаться. Словно режиссёр — бездарный, но упрямый — раз за разом ставит одну и ту же пьесу, меняя только декорации.

— Мне жаль, — сказал я.

— Нет, — ответил он спокойно. — Вам не жаль. Я читал ваш журнал — не весь, отрывки. Максим Максимыч показывал. Вы описали эту дуэль так, как описывают партию в вист: с интересом, но без сожаления.

Я хотел возразить. Не стал. Он был прав, и это раздражало.

— Я не приехал мстить, — добавил он, заметив (или вообразив), что я потянулся к дорожному пистолету. Я не потянулся. Пистолет лежал в чемодане, а чемодан — в арбе. — Я приехал понять.

— Что именно?
— Зачем.

Короткое слово. Зачем. Я слышал его тысячу раз — от женщин, от друзей (друзей ли?), от самого себя в те ночные часы, когда сон не идёт и потолок над головой кажется крышкой гроба. Зачем я убил Грушницкого. Зачем играл с Мери. Зачем преследовал Бэлу. Зачем — вообще всё.

Ответ прост: я не знаю.

Вернее — знаю, но ответ не годится для разговора на почтовой станции, между кислыми щами и ожиданием лошадей. Ответ в том, что мне скучно. Что я устроен так, что разрушаю всё, к чему прикасаюсь, — не по злобе, а по устройству, как огонь сжигает не потому, что ненавидит дерево. Но попробуйте объяснить это полковнику, потерявшему племянника.

— Вы хотите простой ответ или честный? — спросил я.
— А они разные?
— Всегда.

Он наконец набил трубку. Закурил. Дым повис между нами — серый, ленивый.

— Давайте честный.

— Я убил его, потому что он хотел убить меня. Всё остальное — подробности.

— Подробности — это то, что делает убийство дуэлью, а дуэль — честью, — заметил он.

— Или бесчестьем. Зависит от того, кто рассказывает.

Мы замолчали. Смотритель принёс свечу — стемнело как-то разом, без предупреждения, как бывает в горах. Тени прыгнули по стенам, и лицо Стадницкого стало другим: резче, старше, злее.

— Я одно хочу знать, — сказал он. — Вы хоть раз подумали о нём после?

Подумал ли я о Грушницком? Да. Ночью, после дуэли, когда мокрый платок на лбу казался слишком тёплым. Утром, когда завтракал и ловил себя на том, что намазываю масло на хлеб, а Грушницкий — уже нет, никогда. И потом, в крепости, когда услышал похожий голос за стеной и вздрогнул — на полсекунды — прежде чем вспомнить, что похожий голос — это только похожий голос.

— Да, — сказал я. — Подумал.

Он посмотрел на меня долго. Потом кивнул, встал, надел перчатки.

— Лошади, я думаю, уже готовы, — сказал он.

Он был прав. Лошади были готовы. Смотритель, разумеется, врал с самого начала.

Мы вышли. Ночь. Звёзды. Холод. То, что романтики называют величием природы, а уставшие путники — неудобством.

— Прощайте, Григорий Александрович, — сказал Стадницкий, садясь в коляску. — Я рад, что вы хотя бы подумали.

Я не ответил. Коляска тронулась, фонарь на ней качнулся — жёлтая точка в темноте, всё меньше, меньше.

Я стоял и смотрел.

Нет. Не на коляску. На звёзды. Они были те же, что и в ночь после дуэли, — равнодушные, далёкие, яркие. Им не было дела ни до Грушницкого, ни до Стадницкого, ни до меня. И — вот странность — именно это утешало.

Я сел в арбу. Ямщик хлестнул лошадей.

Дорога продолжалась.

Печорин vs терапевт: «Мне скучно, доктор. Нет, не депрессия. Просто все вокруг — статисты»

Печорин vs терапевт: «Мне скучно, доктор. Нет, не депрессия. Просто все вокруг — статисты»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов

**ЦЕНТР ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ ПОМОЩИ «ГАРМОНИЯ»**
**Протокол сеанса №1**
Пациент: Печорин Г.А., 25 лет
Специалист: Вернер А.Д., клинический психолог
Дата: 15 марта 2026
Формат: очная консультация, 60 мин
Основание: направление командира части (рапорт №47-К)

---

**[00:00]**

**Терапевт:** Григорий Александрович, здравствуйте. Присаживайтесь. Чай, вода?

**Печорин:** Нет. Давайте быстрее.

**Терапевт:** Куда-то торопитесь?

**Печорин:** Нет. Просто не люблю прелюдии.

**Терапевт:** Хорошо. Вас направил командир части. В рапорте написано — «неустойчивое эмоциональное состояние, конфликтность, возможная опасность для окружающих». Вы согласны с этой характеристикой?

**Печорин:** С последним пунктом — полностью.

*[Пауза. Пациент улыбается. Улыбка не затрагивает глаза.]*

---

**[04:12]**

**Терапевт:** Расскажите немного о себе. Чем занимаетесь, что привело на Кавказ.

**Печорин:** Скука.

**Терапевт:** Скука привела?

**Печорин:** Скука — это вообще единственное, что меня куда-либо приводит. В Петербурге — скука. Поехал на Кавказ. Здесь — скука, но с горами. Горы красивые, я отдаю им должное. Минут на пять. Потом — опять скука.

**Терапевт:** Вы используете слово «скука» как щит, вам не кажется? За ним может стоять что-то другое. Одиночество, например.

**Печорин:** *(после паузы)* Одиночество предполагает, что я хочу быть с кем-то. Я не хочу. Мне с людьми... как это сказать... тесно. Не физически — метафизически. Они все чего-то ждут. Любви, дружбы, верности. А я — как сквозняк. Прохожу и выстужаю.

*[Заметка специалиста: яркая метафора, пациент явно рефлексивен. Однако рефлексия носит эстетический, а не эмпатический характер. Он наблюдает за собой как за персонажем.]*

---

**[11:30]**

**Терапевт:** Давайте поговорим о ваших отношениях. Есть кто-то близкий?

**Печорин:** Была. Бэла. Черкешенка.

**Терапевт:** «Была»?

**Печорин:** Умерла.

**Терапевт:** Мне очень жаль. Что произошло?

**Печорин:** Долгая история. Если коротко — я увёз её из семьи. Ну как увёз. Организовал похищение. Через посредника; я не то чтобы сам на коне скакал — хотя скакал, конечно, но это детали. Она сначала не хотела. Потом привыкла. Потом полюбила меня. А потом...

**Терапевт:** Потом?

**Печорин:** Потом мне стало скучно.

Тишина.

Долгая, неуютная, как мокрая скамейка в парке.

**Терапевт:** Вам стало скучно — с живым человеком, который вас любил?

**Печорин:** Да. Это ужасно звучит, я понимаю. Я и сам себе не нравлюсь в этом месте рассказа, если честно. Но вы спросили — я отвечаю. Она была прекрасна. Правда. Глаза — как у оленёнка, если оленёнок умеет ненавидеть и прощать одновременно. Но когда она стала моей полностью — вот прямо вся, без остатка, без тайны — я... перестал чувствовать.

**Терапевт:** А потом она погибла.

**Печорин:** Да. Казбич. Её бывший... поклонник, скажем так. Убил из мести. Я держал её, пока она... *(пауза)* Вы хотите знать, плакал ли я? Нет. Лицо свело чем-то — не знаю, как назвать. Не горем. Чем-то хуже горя. Пустотой, наверное.

*[Заметка специалиста: описывает эмоциональное притупление при утрате. Отсутствие адекватной аффективной реакции. Дифференцировать: алекситимия vs нарциссическая защита vs посттравматическая диссоциация.]*

---

**[23:45]**

**Терапевт:** А друзья? У вас есть близкие друзья?

**Печорин:** Максим Максимыч. Хотя «друг» — сильно сказано. Он считает, что мы друзья. Я считаю, что он... добрый. Добрых людей я переношу хуже всего, если честно. От них пахнет укором. Они смотрят на тебя этими честными глазами — и ты видишь в них собственное отражение, и оно тебе не нравится.

Он мне как-то обрадовался — спустя годы, на станции, подбежал, чуть ли не обнимать — а я... ну. Пожал руку. Холодно. Он потом ушёл, сгорбившись. Я видел. Мне было неприятно, но не настолько, чтобы догнать.

**Терапевт:** Почему?

**Печорин:** Потому что я знаю, чем это кончится. Я подпущу его близко, он привяжется, а через месяц я буду от него уставать и делать вид, что занят. Зачем? Зачем причинять боль в два этапа, если можно в один?

---

**[35:10]**

**Терапевт:** Григорий Александрович, я хочу спросить про Грушницкого. Это имя фигурирует в рапорте.

**Печорин:** А. Ну да. Грушницкий.

*(Встаёт. Подходит к окну. Смотрит.)*

Грушницкий — это был такой... знаете, есть люди, которые носят шинель как знамя. Ранение для них — не травма, а аксессуар. Он всем рассказывал про свою рану и про своё разочарование в жизни. В двадцать лет. Разочарование. В двадцать.

**Терапевт:** Вам он не нравился?

**Печорин:** Хуже. Он мне напоминал меня. Меня, но без таланта. Карикатуру. А карикатуры раздражают сильнее оригиналов — ты в них узнаёшь свои худшие черты, только крупным шрифтом.

**Терапевт:** Что произошло между вами?

**Печорин:** Мэри. Княжна Мэри. Я влюбил её в себя — специально, методично, как проект — только чтобы отбить у Грушницкого. Он распустил сплетню. Я вызвал на дуэль. Он стрелял первым — промазал. Или попал. В пуговицу, кажется. Я — нет. Не промазал.

**Терапевт:** Вы убили его.

**Печорин:** Да.

**Терапевт:** Что вы чувствовали после?

**Печорин:** *(долго молчит)* На сердце — камень. Вот прямо физически. Как будто кто-то положил булыжник между рёбрами и забыл убрать. Я ехал домой, и вокруг было... солнце. Яркое, весёлое, идиотское солнце. Я его ненавидел в тот момент. За то, что оно не погасло.

---

**[48:22]**

**Терапевт:** Григорий Александрович, я должен быть с вами честен. То, что вы описываете — паттерн. Вы сближаетесь с людьми, разрушаете связь, наблюдаете последствия, уходите. Снова и снова. Вам не кажется, что вы ищете что-то?

**Печорин:** Конечно, ищу.

**Терапевт:** Что?

**Печорин:** Если бы я знал — перестал бы искать.

*(Улыбается. Снова — только губами.)*

Знаете, доктор, я иногда думаю — может, моё назначение было в чём-то высоком. В чём-то огромном. Но я не угадал. Не нашёл. И теперь таскаюсь по свету, как чемодан без ручки — нести неудобно, бросить жалко. Только я — одновременно и чемодан, и тот, кто несёт.

**Терапевт:** Это очень грустный образ.

**Печорин:** Грустный? Пожалуй. Но красивый. А я, доктор, всегда выберу красивое — над настоящим. В этом, вероятно, и проблема.

---

**[57:40]**

**Терапевт:** Наше время подходит к концу. Я хотел бы предложить вам курс из десяти сеансов.

**Печорин:** Десять сеансов? Вы оптимист, доктор. Мне не хватит терпения на десять. На три — может быть. На два — скорее всего. Приду один раз — и это будет наш последний.

**Терапевт:** Почему вы так уверены?

**Печорин:** Потому что вы — интересный человек. А интересные люди быстро становятся скучными. Это закон. Мой закон.

*(Встаёт. Надевает шинель — офицерскую, не по сезону, но ему идёт. Уходит. Дверь не закрывает.)*

---

**Заключение специалиста:**

Пациент демонстрирует выраженные черты нарциссического расстройства личности с элементами антисоциального поведения. Высокая рефлексивность при сниженной эмпатии. Устойчивый паттерн обесценивания объектов привязанности. Косвенное саморазрушительное поведение (дуэль, рискованные связи).

Прогноз: неблагоприятный без длительной терапии.
Вероятность возвращения на повторный сеанс: 8%.

*[Приписка от руки: он не пришёл.]*

Персидская тетрадь Печорина: Последние записки

Персидская тетрадь Печорина: Последние записки

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я люблю сомневаться во всём: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь! Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу всё, что случилось со мною и чему я был свидетелем, и пожелал узнать его мнение насчёт предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и он сказал, значительно покачав головою: «Да-с! конечно-с! Это штука довольно мудрёная!.. Впрочем, эти азиатские курки частенько осекаются, если дурно смазаны или недовольно крепко прижмёшь пальцем...»

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Из предисловия

Нижеследующие листки были найдены в дорожном чемодане Григория Александровича Печорина, скончавшегося по пути из Персии. Чемодан, перешедший к его денщику, а от него — к станционному смотрителю, пролежал без внимания семь лет, покуда не попал ко мне через цепь случайностей, описывать которые здесь было бы излишне. Записи обрываются за три дня до смерти Печорина. Причина его гибели так и осталась невыясненной.

***

23 октября. Тавриз.

Я покидаю Персию. Странная страна — она похожа на женщину, которая обещает всё, а даёт лишь жар и пыль. Впрочем, я несправедлив: и в жаре, и в пыли есть своё величие, но лишь для тех, кто способен его видеть. Я же, кажется, утратил эту способность.

Три месяца при дворе шаха. Три месяца дипломатических обедов, во время которых переводчик перевирал каждое второе слово, а я наблюдал лица и угадывал смысл сказанного точнее любого перевода. Люди везде одинаковы — их выдают глаза, а не слова.

Спутник мой — штабс-капитан Нефёдов, человек тучный и добродушный, из тех, что искренне верят, будто мир устроен разумно, и всякому бедствию находят утешительное объяснение. Он напоминает мне Максима Максимыча — такая же честная, простая душа, такая же неспособность понять, что бывают люди, которым тесно в любом объяснении.

— Григорий Александрович, — сказал он мне за ужином, — отчего вы ничему не радуетесь? Мы живы, здоровы, едем домой — чего ж ещё?

— Домой? — переспросил я. — А где это — «домой»?

Он посмотрел на меня с тем растерянным выражением, которое я так хорошо знаю. Так смотрят на больного, чья болезнь неизлечима и необъяснима. Я пожалел его и прибавил:

— Простите, Нефёдов. Я шучу.

Но я не шутил.

***

28 октября. Эривань.

Горы здесь суровее кавказских. В них нет той щегольской красоты, которую так любят путешественники и поэты. Эти горы не позируют — они просто есть, молчаливые, тяжёлые, равнодушные, как время. Они мне нравятся.

Сегодня произошло обстоятельство, заслуживающее записи.

На перевале мы встретили караван. С ним ехала молодая женщина — по платью и осанке я определил, что она из семьи грузинского князя. Она сидела верхом, не по-дамски, а по-мужски, и смотрела на дорогу перед собой с выражением такой сосредоточенной решимости, что я невольно придержал коня.

Наши глаза встретились. Одно мгновение — не более. Но в этом мгновении я прочёл целую историю: бегство, тайна, человек, оставленный позади. Я знаю этот взгляд. Я сам смотрел так — давно, в другой жизни.

Нефёдов, разумеется, ничего не заметил.

— Красивая дикарка, — сказал он, оборачиваясь, когда караван прошёл.

Я промолчал. Мне хотелось повернуть коня и догнать этот караван. Не потому, что женщина привлекала меня — нет, это чувство давно умерло, или мне хотелось бы так думать, — но потому, что в её глазах я увидел то, чего мне недоставало всю жизнь: цель.

Она куда-то ехала. Она знала, зачем.

***

2 ноября. Тифлис.

Тифлис не изменился. Те же узкие улицы, тот же запах чурека и серных бань, те же ленивые собаки, спящие поперёк дороги, которых ни один извозчик не посмеет потревожить. Я остановился в гостинице, которую содержит армянин с выдающимся носом и не менее выдающейся способностью лгать. Он уверяет, что у него останавливался Грибоедов. Возможно, это даже правда — Грибоедов, как и я, ехал из Персии, и финал его путешествия мне известен. Впрочем, мне ли бояться подобных параллелей?

Вечером пошёл в ресторацию. Там играли в карты. Я сел за стол, выиграл триста рублей у пехотного майора с красным лицом и проиграл четыреста поручику, который жульничал так неумело, что разоблачать его было бы жестокостью. Впрочем, жестокость никогда не была мне чужда — но в этот раз я предпочёл великодушие. С годами я стал снисходительнее. Или ленивее — что, пожалуй, одно и то же.

За соседним столом сидел человек, которого я сперва принял за черкеса — по бурке и кинжалу, — но который оказался русским отставным офицером, одичавшим на Кавказе до полной неотличимости от горцев. Он пил вино с угрюмым ожесточением и время от времени произносил вполголоса отрывочные фразы, обращённые, по-видимому, к самому себе.

— Всё — суета, — расслышал я. — И погоня за ветром.

Я подсел к нему. Мы проговорили до рассвета. Его звали Алексей Петрович — фамилии он не назвал, и я не спрашивал. Он воевал на Кавказе двенадцать лет, был ранен четырежды, потерял жену — черкешенку, похищенную им из аула, — потерял друга, потерял веру.

— Вы, — сказал он мне, вглядываясь мутными глазами, — вы из тех, кто думает, что жизнь — загадка, которую можно разгадать. Я прав?

— Нет, — ответил я. — Я из тех, кто давно перестал думать, что в ней есть загадка.

Он засмеялся — сухим, неприятным смехом.

— Это ещё хуже. Тот, кто ищет разгадку, хотя бы жив. А вы — вы уже мертвы, молодой человек. Простите за прямоту.

Я не обиделся. Он был прав, этот одичавший офицер. Он был прав так, как бывает прав случайный попутчик, который видит тебя впервые и потому видит яснее, чем те, кто знал тебя годами.

Я мертвец. Я умер давно — может быть, в ту ночь, когда Бэла лежала на узкой постели и я стоял рядом, не в силах ничего изменить. Или позже — когда Вера уезжала, и я загнал коня, пытаясь догнать её, и не догнал, и плакал, лёжа в траве, как ребёнок. Или ещё позже — когда Грушницкий упал со скалы, и я почувствовал не раскаяние, а пустоту.

Но мертвецы, как известно, не ведут дневников. Значит, что-то во мне ещё теплится. Что именно — не знаю.

***

5 ноября. Военно-Грузинская дорога.

Горы. Опять горы. Они всё ещё прекрасны — или, точнее, я всё ещё способен это признать, хотя красота их больше не причиняет мне ни радости, ни боли. Я смотрю на Казбек, покрытый снегом, и думаю: вот вещь, которая переживёт и меня, и всех, кого я знал, и Россию, и Персию, и саму память о нас. И эта мысль приносит мне странное утешение.

Нефёдов простудился и кашляет. Я дал ему свою шинель — не из доброты, а потому что кашель его мешает мне думать.

На одной из станций ко мне подошёл молодой юнкер — мальчишка лет двадцати, с горящими глазами и эполетами, сияющими так, будто он начищал их всю ночь. Он узнал меня.

— Вы — Печорин? Григорий Александрович Печорин? — спросил он, задыхаясь от волнения. — Мне о вас рассказывал один штабс-капитан... Максим Максимыч!

Максим Максимыч. Бедный, добрый Максим Максимыч. Я обидел его тогда — на станции, при нашей последней встрече. Обидел своим равнодушием, которое он принял за презрение. Но это было не презрение. Это была невозможность — невозможность чувствовать то, что положено чувствовать при встрече со старым товарищем.

— Как он? — спросил я.

— Умер, — ответил юнкер. — В прошлом году. Лихорадка.

Я кивнул и отвернулся. Юнкер, вероятно, ожидал увидеть на моём лице скорбь. Он не увидел ничего. Но когда я остался один и сел на камень у дороги, глядя на ущелье внизу, где Арагва неслась по камням, — мне стало тяжело. Не больно — нет, боль предполагает жизнь, — но тяжело, как бывает тяжело нести вещь, которую нельзя ни положить, ни выбросить.

Максим Максимыч умер, а я еду дальше. Это несправедливо. Он заслуживал жизни больше, чем я. Он умел радоваться чаю и огню в камине, доброму слову и собачьей верности. А я? Что умею я?

Скакать по степи. Стрелять без промаха. Разбивать сердца — чужие и своё. Записывать всё это в тетрадку ровным почерком.

Я фаталист, как сказал я Максиму Максимычу в ту последнюю нашу беседу в крепости. Я верю, что всё предначертано. Но в чём состоит моё предначертание — вот загадка, которую я так и не разгадал.

***

Дорога идёт вниз. Облака лежат ниже нас, в долине, и мне кажется, что я еду не по земле, а по небу. Лошадь переступает осторожно. Где-то далеко внизу каркает ворон — или мне это чудится.

Нефёдов окликает меня сзади: пора на станцию, темнеет. Я оборачиваюсь и вижу, что солнце садится за горы, и последний его луч, косой и красный, падает мне на руку, лежащую на луке седла. Рука моя в этом свете кажется чужой — рукой старика или мертвеца.

Что ж. Поедем дальше.

На этом записки обрываются.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Последняя тетрадь Печорина

Последняя тетрадь Печорина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

В конце сентября, когда на Тереке уже пахло первым холодом, Максим Максимыч получил в Владикавказе пакет, запечатанный чужой, аккуратной печатью. На пакете было выведено: «Штабс-капитану Максиму Максимычу, лично». Старик долго вертел его в руках, прежде чем распечатать, как будто заранее угадывал, от кого в нем боль.

Пакет пришел из Тифлиса с караванной почтой. Внутри лежали потемневшая записная книжка, серебряный перстень и короткое письмо от поручика Л., служившего на персидской границе: «Эти вещи найдены при покойном господине Печорине. Он скончался в дороге от горячки, на обратном пути из Энзели. Перед смертью несколько раз называл ваше имя».

Максим Максимыч, прочитав, снял фуражку и долго сидел молча. Потом раскрыл книжку. На первой странице рукою Печорина было написано: «Последняя тетрадь. Если умру, пусть смеются меньше».

Далее шли отрывочные записи.

«Дорога к морю скучна до отчаяния: песок, пыль, верблюды и лица, на которых точно заранее напечатано, что им нет до меня никакого дела. Я всегда считал равнодушие оскорблением; теперь начинаю подозревать, что это единственная честная форма отношений между людьми».

«Армянин-проводник Арутюн сказал сегодня: у каждого человека своя пуля. Я спросил, верит ли он в это. Он пожал плечами: верю в то, что человек сам идет к своей пуле, когда ему больше некуда идти».

На следующей странице чернила были размыты, но можно было разобрать запись о ночной стоянке. Караван остановился у старого караван-сарая; где-то за стеной плакал ребенок, и Печорин, раздраженный сначала, вышел на двор. Там он увидел персидскую женщину, у которой умирал мальчик от лихорадки. Она просила воды и врача. Врача не было. Печорин отдал свою флягу, потом, ворча, всю ночь менял компрессы. Утром мальчик задышал ровнее.

«Я делал это не из добродетели, а потому что не мог спать от его крика. Но, должно быть, добродетель всегда начинается с какого-нибудь неудобства».

Дальше следовал случай почти анекдотический. Молодой перс, вспыльчивый и гордый, обвинил русского офицера в насмешке и требовал поединка на саблях. Печорин вышел вместо офицера, легко выбил саблю из рук противника и, вместо того чтобы добить, поднял клинок и вернул хозяину.
— Я не люблю убивать из вежливости, — сказал он по-французски, зная, что тот не поймет слов, но поймет тон.
Позже в тетради он добавил: «Я старею: прежде я бы его непременно заколол — из любопытства, что почувствую».

Затем записи стали мрачнее.

«Вчера на переправе лошадь сорвалась, и вместе с ней в воду ушел солдат. Я прыгнул следом почти машинально. Когда вытащили его, он оказался пьян и ругался. Меня это так развеселило, что я долго смеялся, а потом целый час дрожал от холода. Смешно: спасаешь человека, который тебя же обзывает, и чувствуешь не великодушие, а пустоту».

«Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!»

Эта фраза была подчеркнута дважды, точно он спорил сам с собой.

Последние листы почти не читались. Лихорадка ломала почерк. Обрывки слов: «жар», «море шумит», «опять снится крепость», «Максим Максимыч не простил». И, наконец, последняя недописанная строка: «Если бы мне дали прожить еще десять лет, я, вероятно, растратил бы их так же, но, может быть, хоть один день...»

На этом тетрадь обрывалась.

Максим Максимыч закрыл ее и долго ходил по комнате, тяжело ступая, как ходят старики, которым вдруг стало тесно в собственных воспоминаниях. К вечеру он велел оседлать лошадь, выехал за станицу и там, у обрыва, где внизу шумел Терек, снял перстень с бумаги и бросил его в воду.
— Эх, Григорий Александрович, — сказал он вслух, — умный ты был человек, а счастья не выучил.

Потом вернулся, спрятал тетрадь в сундук и никому о ней не рассказывал много лет, пока уже сам не почувствовал, что память тяжелее молчания.

Печорин на кушетке: «Я разрушаю людей, и мне скучно это обсуждать»

Печорин на кушетке: «Я разрушаю людей, и мне скучно это обсуждать»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов

**ЦЕНТР ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ ПОМОЩИ «ГАРМОНИЯ»**
**Москва, Патриаршие пруды, д. 8, каб. 4**

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**Карта пациента №0118**
ФИО: Печорин Григорий Александрович
Возраст: 25 лет
Семейное положение: не женат
Направлен: самостоятельное обращение (по рекомендации М.М. Максимова, отст. штабс-капитан)
Терапевт: Чеснокова Мария Львовна, клинический психолог

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**СЕАНС №1 — РАСШИФРОВКА АУДИОЗАПИСИ**
*(с согласия пациента)*

**М.Л.:** Григорий Александрович, здравствуйте. Присаживайтесь. Может быть, чай? Вода?

**Печорин:** Нет.

**М.Л.:** Хорошо. Расскажите, что привело вас ко мне?

*(пауза — 12 секунд)*

**Печорин:** Скука.

**М.Л.:** Скука? *(с сомнением)*

**Печорин:** Не переспрашивайте. Это техника активного слушания — читал про неё. Повторяете мои слова, я сижу и понимаю, что меня слушают. Честно? Надоело. Скука. Вот эта — *(жест)* — тотальная, которая не отступает ни на войне, ни от путешествий, ни от женщин. Особенно от войны, хотя там хоть адреналин прёт минуту, потом — опять в кровь, в мышцы, а дальше всё равно дно. Максим Максимыч — добрый, истошно добрый человек — сказал, что со мной беда, цитирую, с душой. Штабс-капитан. Что он знает.

**М.Л.:** А вы о ней что думаете?

**Печорин:** *(помолчав)* Как о квартире. Забросанной. Мебель стоит — диваны, столы. Шторы висят. Но — пусто. И окна... окна заколочены. Изнутри.

Я пытался их открывать.

**М.Л.:** Открывать окна?

**Печорин:** Людей имею в виду. Людей, ладно? *(как-то глупо звучит, когда вслух говоришь)* Я их втягиваю — это... ну, механизм какой-то запускается. Видишь человека — щелчок. И пошло. Хочется его разобрать, как часовой механизм. Добраться до сердцевины, понять — как там всё работает. И когда добираюсь... *(усмешка)* там ничего. Обычный испуганный человек. Скучновато. Я ухожу. Каждый раз одна история.

**М.Л.:** Пример можно?

**Печорин:** *(смеётся, но не весело)* Много примеров.

Бэла. Кавказ. Ей было семнадцать. Дочь княжеского рода — там, в горах, князья как феодалы, ты понимаешь? Её брат при этом был мерзавец и подлец. Глаза у неё — чёрные, мокрые, как у оленёнка, когда тот в первый раз видит охотника. Да, банально. Но просто так она выглядела. Видел её на какой-то свадьбе — щелчок. Механизм запустился. Украл её.

**М.Л.:** Украли... физически?

**Печорин:** Буквально украл. Её брат был мерзавец — я с этим согласен. Обменял коня Казбича на сестру. Изящно? Отвратительно? Оба ответа верны. Максим Максимыч был в шоке, но помогал — потому что добрый, а добрые люди самые удобные соучастники. Не одобряют, но не мешают.

**М.Л.:** *(пишет)* Вы осознаёте, что...

**Печорин:** Что я описываю преступление? Разумеется. Слушайте дальше.

Она жила у меня. Неделю не говорила — вообще. Потом привыкла. Потом... влюбилась. Классика. Стокгольмский синдром, как вы бы сказали в своей терминологии.

А я... четыре месяца. И всё. Пусто. За стеной плачет Бэла. Я лежу, потолок разглядываю. В голове — ничего не звенит. Та самая квартира. Заколоченная.

**М.Л.:** Что произошло с ней?

**Печорин:** Казбич её порезал. Конь его, помнишь? Месть. Она... умирала долго. Сутки, может быть. *(помолчал)* Я сидел рядом. И знаешь что самое противное? Я жду. Жду, когда почувствую что-нибудь. Горе. Вину. Ярость. Хоть что-нибудь реальное. Ничего. Только — *(жест)* — отвращение. К себе. Как зубная боль, которая не даёт забыть, но и не даёт сосредоточиться.

**М.Л.:** Другие случаи?

**Печорин:** Мери. Княжна Лиговская. Пятигорск, воды. Умная, гордая, красивая — вы бы написали «устойчивые границы, нарциссические черты». Рядом с ней крутился Грушницкий — юнкер в шинели, поэт неудачный, специалист по красивым фразам. Невыносимый тип.

И я решил... нет, не решил. Механизм запустился, а я потом рационализировал. Полтора месяца выверенной манипуляции. Хирургической — ваше слово. Улыбки — когда не ждёт. Молчание — когда слова просит. Слова — когда молчание ждёт. Знаешь это чувство?

**М.Л.:** Вы сознательно...

**Печорин:** ...манипулировал? Да. А вы разве нет? Когда блокнот под углом кладёте — чтобы я не видел текст, но видел, что пишете? *(пауза)* Простите, я грубо. Да, сознательно. Она влюбилась. Я пришёл — сказал, я вас не люблю.

**М.Л.:** Зачем?

*(молчание)*

**Печорин:** Не знаю. Честно — не знаю. Может, хотел увидеть, как ломается что-то настоящее. Может, проверял — сломается ли во мне хоть что-то. Не сломалось. Ничего не сломалось.

**М.Л.:** Грушницкий?

**Печорин:** Убил. Дуэль. Он первым стрелял — промазал. Вернее, его друзья зарядили мой пистолет холостым, думали, я не замечу. Заметил. Потребовал перезарядить. Выстрелил. Он... *(пауза)* полетел со скалы. Мокрый звук был. Потом камни катились, катились. А потом — тишина, от которой уши закладывает.

*(молчание)*

Приехал домой, лёг — и заплакал. Один раз. Минуты две, может быть. Потом прошло. Как будто ничего и не было.

**М.Л.:** Я хотела...

**Печорин:** Погодите. Есть ещё Вера. Последняя.

Вера — это другое совсем. Она была... единственная, кто видел меня полностью. Со всем мусором внутри, с этим механизмом, с пустой квартирой — видела и любила. Я этого не понимал. До того момента, когда она уехала.

Я гнал лошадь через степь. Загнал её до смерти. Прямо упала. И я лежу в траве рядом с мёртвым конём и рыдаю — некрасиво, скрючившись, как пятилетка. Земля была тёплая. Дурацкая деталь, но запомнилась.

**М.Л.:** Это единственный раз, когда вы...

**Печорин:** Чувствовал? Да. И я опоздал. Закон такой есть: эмоция приходит с задержкой. Всегда — после. Когда ничего не исправишь уже. Как будто кто-то специально вставил этот... лаг. Инженерный дефект какой-то.

**М.Л.:** Это алекситимия, затруднение в идентификации эмоций. Есть подходы...

**Печорин:** Я описываю проклятие, Мария Львовна. Не оборачивайте это в термины. От ваших терминов мне легче не становится.

**М.Л.:** Если бы вернуться — к Бэле, к Мери, к Вере — и поступить иначе...

**Печорин:** Не вернусь.

Я ничего не изменил бы. В этом весь ужас. Я вижу, что делаю — в процессе. Вижу себя со стороны, как в театре — из амфитеатра. Вот Печорин входит. Вот улыбается. Вот ломает человека. Вот выходит. Знание не спасает. Рефлексия не спасает. Я — самый осознанный подлец из всех, что вы встречали.

*(долгое молчание)*

**М.Л.:** Подлец, который пришёл к терапевту.

**Печорин:** *(почти улыбка)* Точка вам.

**М.Л.:** Время подходит к концу. Хотелось бы видеть вас через неделю.

**Печорин:** Хотелось бы вам. А я — не знаю.

**М.Л.:** Это ваше решение.

**Печорин:** Знаете, что раздражает больше всего? Что вы правы. Приду. Потому что — и это по-настоящему жалко — мне некому больше рассказать. Максим Максимыч плачет, когда я начинаю. Вернер умный, но ему наплевать. А вам платят за то, чтобы слушать.

**М.Л.:** До вторника, Григорий Александрович.

**Печорин:** Да, до вторника.

━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━━

**ЗАМЕТКИ ТЕРАПЕВТА (конфиденциально)**

*Сеанс 1. Пациент П., муж., 25 лет.*

*Интеллект высокий. Рефлексия — на уровне, который редко встречаю: анализирует собственное поведение точнее, чем я смогла бы после десятка сеансов. И в этом вся беда. Он видит паттерн, описывает его — даже испытывает к себе отвращение, и всё равно воспроизводит его дальше. Как сломанная пластинка.*

*Предварительно: нарциссическое расстройство личности с антисоциальными чертами. Но — необычно — с сохранённой эмпатией, которая активируется с опозданием (история с Верой, слёзы в степи). Не психопат в клиническом смысле. Скорее — человек, который построил герметичную оборону от боли и заблокировал доступ к эмоциям вообще. Периодические прорывы (плач после дуэли, рыдания) доказывают: чувства там есть, просто — за стеной.*

*Осторожный прогноз. Обращение — хороший знак. Но удержать в терапии сложно: пациент обесценивает любые отношения, в том числе терапевтические. Может бросить в любой момент.*

*Сознательность парадоксальна. Видит себя со стороны, но это не помогает. Можно предположить, что рефлексия сама по себе — форма защиты. Пока он анализирует, он не чувствует. Отличный механизм.*

*P.S. Уточнить связь с дуэлью под Кисловодском (писали в Telegram-каналах).*

*P.P.S. При уходе задержался в дверях. Обернулся. На миг показалось — хочет что-то добавить. Но нет. Для человека, которому действительно всё равно, обратный взгляд — это много. Вот это важно.*

Герой нашего времени: Последняя тетрадь Печорина

Герой нашего времени: Последняя тетрадь Печорина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я остановился в недоумении, и вспомнил один случай, которому многие, также не веря, приписывали важное значение; но убеждение было сильнее всего, потому что я люблю во всём сомневаться: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Тетрадь эта была найдена между страницами дорожного журнала Печорина, вложенная в конверт без надписи. Листы пожелтели, чернила местами выцвели, но почерк был тот же — мелкий, торопливый, наклонённый вправо, — почерк человека, который привык записывать мысли на ходу, точно боясь, что они ускользнут прежде, чем перо коснётся бумаги.

Первая запись была помечена датой, которая приходилась на три месяца после его отъезда из Кисловодска, и начиналась так, как Печорин обыкновенно начинал свои записи — без предисловий, без оправданий, с той холодной точностью хирурга, который вскрывает самого себя.

***

15 ноября.

Я в Тифлисе. Дождь идёт третий день, и улицы похожи на реки, по которым никто не решается плыть. Я сижу у окна в гостинице, которую содержит армянин с необыкновенно печальными глазами, — впрочем, я заметил, что у всех армян, содержащих гостиницы, глаза печальные. Это, вероятно, профессиональная черта.

Мне скучно. Я говорю это без жалобы — так учёный констатирует температуру воздуха. Скука моя — не та мучительная тоска, которая гложет людей, лишённых занятия; это скука человека, который слишком хорошо знает все занятия и не находит ни в одном из них ничего нового.

Вчера я получил письмо от Вернера. Он пишет мне из Пятигорска, коротко, как всегда, и с тем сухим остроумием, которое делает его письма единственными, какие я читаю с удовольствием. Он сообщает, что Грушницкий умер от моей пули не сразу — он прожил ещё шесть часов и будто бы говорил в бреду о какой-то женщине, но не о княжне Мери, а о другой, которую никто не знал. Вернер прибавляет: «Это обстоятельство делает его интереснее, чем он был при жизни». Жестоко, но справедливо.

Впрочем, я не стану притворяться, что смерть Грушницкого тревожит мою совесть. Совесть — это часы, которые у большинства людей идут неверно; мои же давно остановились. Я убил его потому, что он хотел убить меня, а я не из тех людей, которые подставляют другую щёку. Но мне жаль его — тою холодною жалостью, которую испытываешь при виде раздавленного насекомого: зачем оно ползло именно здесь?

***

20 ноября.

Сегодня случилось нечто, достойное записи. Я обедал в духане — один из тех тёмных, низких заведений, где пахнет бараньим жиром и кинзой, и где подают вино, красное, как кровь, и кислое, как разочарование. За соседним столом сидел человек, который привлёк моё внимание.

Он был немолод — лет пятидесяти, может быть, более. Лицо его, загорелое до цвета старой кожи, носило следы бурной жизни: два шрама пересекали левую щёку, а в глазах было то выражение, которое я видел только у людей, долго живших на Кавказе, — смесь усталости и настороженности, как у ястреба, который привык, что в него стреляют.

Он пил молча, методично, без всякого удовольствия, как человек, исполняющий неприятную, но необходимую обязанность. Я наблюдал за ним с четверть часа, прежде чем он поднял на меня глаза.

— Вы Печорин, — сказал он. Это не был вопрос.

Я кивнул.

— Я знал вашего отца, — сказал он, и больше ничего не прибавил.

Мы просидели ещё час, не обменявшись ни словом. Когда он встал, чтобы уйти, я заметил, что он хромает на левую ногу. У двери он обернулся.

— Ваш отец тоже был несчастный человек, — сказал он. — Но он, по крайней мере, знал, отчего.

Он вышел, и я остался один со своим вином и с этой фразой, которая, как заноза, засела где-то между рёбрами. Я не знал, что мой отец был несчастен. Впрочем, я вообще мало знал о своём отце.

***

28 ноября.

Мне предлагают ехать в Персию. Один чиновник по особым поручениям, некто Салтыков, человек с лисьей физиономией и манерами придворного, объяснил мне за ужином, что правительству нужны люди с «определённым складом характера» для дипломатической миссии в Тегеране.

— Какой же это склад? — спросил я.

— Такой, как у вас, — ответил он, улыбаясь. — Люди, которым всё равно.

Он, разумеется, хотел меня оскорбить, но попал в точку, а точное попадание я уважаю, даже когда оно направлено в меня. Персия... Почему бы и нет? Я слышал, что в Тегеране прекрасные розы и прекрасные женщины, и что и те и другие одинаково быстро вянут.

Впрочем, дело не в Персии. Дело в том, что я чувствую странную перемену в себе — не в мыслях, нет; мысли мои остаются теми же, — а в самом устройстве моей жизни. Прежде я был охотником: я выслеживал, преследовал, добивался. Теперь я сам стал дичью, но не знаю, кто за мной охотится. Судьба? Скука? Или то, что люди называют совестью и что я так самоуверенно объявил остановившимися часами?

Ночью мне приснилась Бэла. Она стояла на краю обрыва и смотрела на меня с тем выражением, которое я помнил лучше всего — не гневным, не печальным, а удивлённым. Как будто она до последней минуты не верила, что я способен причинить ей зло. Во сне я хотел крикнуть ей что-то — может быть, то слово, которое не смог произнести наяву, — но проснулся.

Дождь всё идёт.

***

5 декабря.

Я принял предложение Салтыкова. Еду в Персию через неделю. Вернер пишет, что я совершаю ошибку, что Персия — это могила для русских офицеров, и что если мне так хочется умереть, то есть способы менее экзотические. Я ответил ему, что не хочу умереть — я хочу наконец почувствовать, что живу.

Сегодня, разбирая вещи перед отъездом, я нашёл в кармане шинели записку. Она была без подписи, написана по-французски, женским почерком, который я не узнал. Там была одна строчка: «Vous ne savez pas aimer, mais vous ne savez pas non plus oublier».

Вы не умеете любить, но вы не умеете и забывать.

Кто написал это? Вера? Княжна Мери? Или какая-нибудь женщина, чьё имя я даже не потрудился запомнить? Не знаю. Но фраза верна. Это мой приговор, и он точнее любого, который мог бы вынести суд.

Я не умею забывать — в этом всё моё проклятие. Я помню каждое лицо, каждое слово, каждый взгляд. Я помню, как Бэла склоняла голову набок, когда слушала мои рассказы. Я помню, как Мери покраснела, когда я впервые обратился к ней. Я храню всё это в памяти, как скупец хранит золото — не затем, чтобы пользоваться, а затем, чтобы знать, что оно есть.

***

12 декабря.

Последний вечер в Тифлисе. Завтра на рассвете караван уходит на юг. Я сижу в своей комнате, при свече, и перечитываю эти записки. Какой в них прок? Кому они нужны, кроме меня самого? И нужны ли они мне?

Но я продолжаю писать — по той же причине, по которой продолжаю жить: не потому что хочу, а потому что не вижу достаточного основания остановиться.

Вечером зашёл ко мне офицер из местного гарнизона — молодой человек, розовощёкий, восторженный, с глазами, полными того тумана, который юность принимает за глубину. Он слышал обо мне и хотел познакомиться. Он сказал мне, что восхищается моей «храбростью» и моей «загадочностью».

Я посмотрел на него и увидел себя — того, каким я был десять лет назад. Такого же самоуверенного, такого же глупого, такого же убеждённого, что мир существует для того, чтобы он его разгадал.

— Послушайте, — сказал я ему. — Вы молоды. У вас ещё есть время стать обыкновенным человеком. Не пренебрегайте этой возможностью.

Он не понял. Разумеется, не понял. В его возрасте такие слова кажутся кокетством. Он ушёл, вероятно, ещё более убеждённый в моей «загадочности».

А я задул свечу и долго стоял у окна, глядя на тёмные горы. Где-то за ними лежала Персия, и мне казалось, что я слышу, как она дышит — тяжело, жарко, как спящий зверь.

Завтра я узнаю, есть ли что-нибудь, способное разбудить меня. Или я так и усну навсегда — с открытыми глазами, как те часовые, которых находят утром на посту мёртвыми: они замёрзли, но не покинули своего места.

Последняя строка была приписана другим почерком — торопливым, почти неразборчивым:

«Я ошибался. Часы не остановились. Они шли всё это время — просто я не слышал».

Журнал Печорина: Забытые страницы

Журнал Печорина: Забытые страницы

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить своё имя над чужим произведением. Дай бог, чтоб читатели меня не наказали за такой невинный подлог!

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Я нашёл эти записи случайно, разбирая бумаги покойного Максима Максимыча. Старый штабс-капитан хранил их в потёртом кожаном портфеле, вместе с послужным списком и несколькими письмами от родственников. Пожелтевшие листки, исписанные знакомым мне почерком Печорина, относились, по всей видимости, к тому времени, когда он возвращался из Персии — к тому самому путешествию, из которого ему не суждено было вернуться.

Привожу эти записи без изменений, сохраняя орфографию и слог автора, ибо они проливают свет на последние месяцы жизни человека, который так и остался для меня загадкой.

***

15 сентября 18** года. Тифлис.

Вот уже третий день я в Тифлисе. Духота невыносимая, и даже ночью город не остывает. Я снял комнату в доме армянского купца — приличную комнату с видом на горы, которые напоминают мне о прежних временах. О Бэле. О глупости молодости, которую почему-то принято называть страстью.

Сегодня встретил на базаре князя N., с которым мы когда-то служили вместе в крепости за Тереком. Он постарел, обрюзг и стал похож на свою лошадь — такую же унылую и разочарованную жизнью. Князь долго жал мне руку, говорил о том, как рад меня видеть, и приглашал на обед. Я отказался. Зачем мне общество человека, который ничего не может мне дать, кроме воспоминаний о том времени, когда я ещё надеялся найти в жизни какой-то смысл?

Впрочем, одно известие князя меня заинтересовало. Он рассказал, что Вера — да, та самая Вера — овдовела. Её муж, этот добрый и скучный человек, умер от апоплексического удара минувшей зимой. Теперь она живёт в Пятигорске, у родственников.

Пятигорск. Странно, как это название до сих пор отзывается во мне тупой болью. Там я убил Грушницкого. Там я потерял Веру. Там закончилась моя молодость.

Но что мне теперь до этого? Я еду в Персию, и какое мне дело до женщины, которая когда-то любила меня?

***

18 сентября.

Я всё ещё в Тифлисе. Мой отъезд откладывается из-за каких-то бюрократических проволочек. Чиновники здесь так же ленивы и бестолковы, как и везде в Российской империи.

Вчера вечером я долго не мог уснуть. Лежал на жёсткой кровати, слушал, как во дворе лает собака, и думал о Вере. Это было неожиданно и неприятно. Я полагал, что давно излечился от этой болезни. Ведь что такое любовь? Привычка, помноженная на самолюбие. Мы любим не человека, а собственное отражение в его глазах.

И всё же... Вера была единственной женщиной, которая понимала меня. Понимала — и всё равно любила. Это редкость. Большинство женщин любят то, что они выдумали, а не то, что есть на самом деле.

Я вспомнил, как она плакала, когда мы расставались. Как я скакал за её каретой, загнал коня и упал на землю, рыдая как ребёнок. Единственный раз в жизни я плакал по-настоящему. И что же? Через неделю я уже не помнил об этом.

Нет, это ложь. Я помнил. Помню до сих пор.

***

22 сентября.

Сегодня я принял решение. Вместо Персии я еду в Пятигорск. Не знаю зачем. Может быть, чтобы убедиться, что прошлое мертво. Может быть, чтобы ещё раз причинить боль себе и ей. А может быть... нет, об этом я не хочу думать.

Мой слуга, татарин Ахмет, смотрит на меня с удивлением. Он не понимает, зачем менять планы. Я и сам не понимаю. Но когда я понимал собственные поступки?

Человек — это загадка. Я всю жизнь разгадывал других людей, играл ими как пешками на шахматной доске. А себя самого так и не разгадал.

***

3 октября. Пятигорск.

Город не изменился. Те же горы, те же источники, те же праздные люди, приехавшие лечить свои воображаемые болезни. И тот же странный туман по утрам, который окутывает улицы и делает всё призрачным, нереальным.

Я остановился в гостинице, в той самой комнате, где жил когда-то Грушницкий. Это не суеверие — просто другие комнаты были заняты. Но признаюсь, когда я узнал, что это его бывшее жилище, что-то дрогнуло во мне. Я убил этого человека. Он был глуп, тщеславен и пуст — но он был живой человек. Теперь его нет, а я сижу на его месте и смотрю в его окно.

О Вере я пока ничего не узнал. Не хочу спрашивать — боюсь услышать ответ.

***

5 октября.

Сегодня я видел её.

Она шла по аллее с какой-то пожилой дамой, вероятно, компаньонкой. На ней было чёрное платье — траур ещё не окончен. Она похудела и побледнела, но всё так же красива той особенной красотой, которая не зависит от возраста и здоровья.

Она меня не заметила. Или сделала вид, что не заметила.

Я стоял за деревом как вор, как мальчишка, и сердце моё билось так, как не билось уже много лет. Это было унизительно и в то же время... живо. Да, это было живое чувство посреди той пустыни равнодушия, которой стала моя душа.

Что мне делать? Подойти к ней? Написать письмо? Или уехать, пока ещё не поздно?

Не знаю. Ничего не знаю.

***

7 октября.

Мы встретились. Случайно — если в этом мире вообще что-то бывает случайным.

Это произошло у Елизаветинского источника. Я пил воду — не потому что болен, а потому что нечем было занять руки. И вдруг услышал за спиной её голос:

— Григорий Александрович.

Я обернулся. Она стояла передо мной — бледная, с тёмными кругами под глазами, но прямая и спокойная. В её взгляде не было ни упрёка, ни гнева — только усталость. Бесконечная усталость человека, который слишком много страдал.

— Вера Николаевна, — ответил я и поклонился.

— Я знала, что вы здесь. Весь город об этом говорит.

— И вы не избежали встречи?

Она улыбнулась — той печальной улыбкой, которую я помнил.

— Зачем? Я давно перестала вас бояться, Григорий Александрович. И давно перестала надеяться.

Эти слова ударили меня больнее, чем любой упрёк. Я понял, что она говорит правду. Она действительно перестала надеяться. Я убил в ней надежду — так же верно, как убил Грушницкого.

— Можно ли нам поговорить? — спросил я. — Наедине?

Она колебалась. Потом кивнула.

— Приходите завтра в пять часов. Я живу в доме Ермоловых, на горе. Компаньонка будет у себя.

И ушла, не оглянувшись.

***

8 октября.

Я пришёл к ней ровно в пять. Она приняла меня в маленькой гостиной, обставленной просто и со вкусом. На столе стояли цветы — поздние астры, уже тронутые осенью.

Мы долго молчали. Потом она сказала:

— Зачем вы приехали?

— Не знаю, — честно ответил я. — Может быть, чтобы увидеть вас. Может быть, чтобы понять.

— Что понять?

— Себя.

Она покачала головой.

— Вы никогда себя не поймёте, Григорий Александрович. Вы слишком умны для этого. Ум — враг понимания. Он всё объясняет, всё оправдывает, но ничего не понимает.

— А что же понимает?

— Сердце. Но вы своё сердце давно заморозили.

Я хотел возразить, но она была права. Она всегда была права — в том, что касалось меня.

— Я любила вас, — продолжала она. — Любила больше жизни. Вы это знаете. И вы использовали мою любовь как игрушку. Нет, не возражайте — я не упрекаю. Вы такой, какой есть. Вы не могли иначе.

— А теперь? — спросил я. — Вы всё ещё...

Она прервала меня:

— Я не знаю. Сердце глупо. Оно не умеет забывать. Но я научилась жить без надежды. Это спокойнее.

— Вера...

— Не надо. — Она встала и подошла к окну. — Уезжайте, Григорий Александрович. Уезжайте в вашу Персию. Там вы найдёте новые развлечения, новых людей, которыми можно играть. А я... я доживу свой век здесь, в этом городе, где всё напоминает мне о прошлом. Может быть, это и есть моё наказание — или моё спасение.

Я подошёл к ней. Она не обернулась.

— Вера, — сказал я тихо, — а если я скажу, что устал?

— От чего?

— От всего. От игр. От скуки. От самого себя.

Она обернулась. В её глазах блеснули слёзы.

— Вы это уже говорили. Много раз. И каждый раз я верила. А потом...

— Я знаю. Я знаю, что не заслуживаю веры. Но это правда. Я действительно устал. И я приехал сюда не случайно. Я приехал, потому что вы — единственное, что у меня осталось.

Она молчала. Потом тихо сказала:

— Уходите. Пожалуйста. Мне нужно подумать.

Я ушёл.

***

10 октября.

Два дня я ждал. Она не присылала записки. Я не решался прийти сам — впервые в жизни я боялся услышать ответ.

Сегодня утром я получил письмо. Всего несколько строк:

«Приходите сегодня в семь. В.»

И я понял, что моя жизнь, возможно, ещё не окончена.

***

На этом записи обрываются. Из других источников мне известно, что Печорин действительно провёл в Пятигорске несколько месяцев. Что было между ним и Верой — неизвестно. Весной он всё-таки уехал в Персию и умер на обратном пути.

Максим Максимыч, отдавая мне эти бумаги, сказал:

— Странный был человек, ваше благородие. Всю жизнь искал счастья, а нашёл ли — бог весть. Может, и нашёл. Под конец. Кто ж его знает...

Я не стал спорить. Может быть, старик был прав. Может быть, Печорин действительно нашёл что-то перед смертью. Или, по крайней мере, перестал искать.

А это, возможно, и есть покой.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд