Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Персидский дневник Печорина: страницы, которых не читал Максим Максимыч

Персидский дневник Печорина: страницы, которых не читал Максим Максимыч

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу все, что случилось со мною и чему я был свидетелем, и пожелал узнать его мнение насчет предопределения. Он покачал значительно головою и сказал: «Да-с! конечно-с!.. Впрочем, эти азиатские курки частенько осекаются, если дурно вычищены или не довольно крепко нажимаешь пальцем...» Подумав немного, он прибавил, несколько печально: «Да, жаль беднягу... Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!.. Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано!..» Больше я от него ничего не мог добиться: он вообще не любит метафизических прений.

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

15 марта 18** г.

Тегеран. Город, который пахнет пылью и розовым маслом одновременно. Я здесь третью неделю и не могу понять — зачем приехал. Впрочем, этот вопрос я задаю себе в каждом новом месте, и честный ответ всегда один: бежал. От чего — другое дело. От скуки? Возможно. От себя? Наверняка. Но от себя, как известно, не убежишь — разве что очень быстро.

Квартира моя — две комнаты при русской миссии — выходит окнами на базар. С утра до ночи внизу кричат торговцы, ослы и дети; все это сливается в один непрерывный гул, похожий на шум моря, если бы море состояло из мелких раздражений. Зато по вечерам — тишина. Резкая, как обрыв.

Вчера за обедом познакомился с неким Ф., чиновником при миссии, человеком крайне скучным и, что еще хуже, уверенным в собственной увлекательности. Он рассказывал мне о персидских древностях с таким жаром, будто лично участвовал в строительстве Персеполиса. Я кивал. Это единственное, что я научился делать безупречно — кивать.

18 марта

Странное происшествие. Сегодня на базаре ко мне подошла женщина — лицо закрыто, только глаза. Черные. Не просто черные, а с каким-то... ну, как угольки, в которых еще тлеет что-то. Она сказала три слова по-французски — «Vous êtes perdu» — и исчезла в толпе, прежде чем я успел ответить.

«Вы погибли.» Или — «Вы потерялись.» Французский — прескверный язык для точности.

Я стоял посреди базара как дурак. Вокруг орали ослы. Один — прямо мне в ухо, с такой страстью, будто декламировал Расина.

Кто она? И откуда — французский? Здесь, в Тегеране, встречаются европейки, жены дипломатов. Но те ходят иначе. Те... нет. Я уже начинаю фантазировать, а это дурной знак. Каждый раз, когда я начинаю интересоваться женщиной, это заканчивается скверно. Для нее. Иногда — для обоих.

22 марта

Лихорадка. Третий день.

Жар такой, что простыни мокрые к утру, а к вечеру — я мокрый. Доктор при миссии, немец с фамилией, которую невозможно произнести трезвым (а пьяным — тем более), щупает мне пульс и качает головой. Качает — и молчит. Это хуже, чем если бы говорил.

Я лежу и думаю о Бэле. О княжне Мери. О Вере. Три женщины — три способа причинить боль. Нет, четыре. Я ведь причинил боль и себе — только не признавался. Это тоже мастерство — не признаваться. Я в нем преуспел.

Между приступами жара — странная ясность. Знаете, бывает так: болезнь отнимает силы, но возвращает что-то другое. Честность, что ли. Когда тело слабеет, врать становится слишком утомительно.

Я — дрянной человек. Это не кокетство. Не поза. Просто факт, как то, что Тегеран стоит на тридцать пятом градусе широты.

25 марта

Она пришла. Та женщина с базара. Как узнала, где я живу, — загадка, хотя, впрочем, в Тегеране загадки разрешаются просто: достаточно спросить любого торговца, и он расскажет, где живет каждый русский офицер, сколько у него лошадей и какого цвета его халат.

Ее зовут Лейла. Нет — так она назвалась; настоящее имя, подозреваю, другое. Она полуфранцуженка-полуперсиянка, дочь торговца шелком и, кажется, шпионка. Впрочем, здесь все немного шпионы — это национальный спорт, как скачки в Англии.

Она принесла мне лекарство — горький отвар в глиняной плошке. Я выпил. Зачем? Потому что мне все равно. Нет — потому что у нее были те глаза. Глаза, в которые смотришь и понимаешь: вот, наконец, человек, который тоже устал притворяться.

— Вы правда русский офицер? — спросила она по-французски.

— Правда. А вы правда хотели сказать «perdu»?

— Я сказала то, что видела.

Молчание. За окном — азан. Протяжный, как жалоба.

— Что вы здесь делаете? — спросил я.

— Живу, — сказала она. — А вы?

Я не нашелся что ответить. Это случается со мной все чаще — отсутствие ответов. Раньше я всегда знал, что сказать. Теперь — нет. Может быть, это и есть то, что называют взрослением. Или умиранием. Разница невелика.

2 апреля

Лихорадка вернулась. Хуже прежнего.

Немец-доктор привел коллегу — перса с седой бородой и руками хирурга. Тот осмотрел меня молча, положил ладонь на лоб, сказал что-то по-персидски. Немец перевел: «Он говорит — судьба.»

Судьба.

Вот мы и вернулись к началу. К Вуличу и его пистолету, к пьяному казаку и его шашке, к вопросу, на который Максим Максимыч не захотел отвечать.

Есть ли предопределение?

Вулич проверял это пулей. Я — жизнью. Результат, кажется, один: курок щелкает, а мы узнаем ответ слишком поздно, чтобы он имел значение.

Лейла больше не приходила. Или приходила, а я не помню — жар путает дни, как шулер карты.

7 апреля

Мне лучше. Ненадолго — я это чувствую, как чувствуют перемену погоды старые раненые. А я — старый раненый; просто раны мои не все видны.

Сегодня вышел на крышу. Тегеран лежал подо мной — плоский, глинобитный, охристый. Горы на горизонте — синие, как на картинах, которые рисуют люди, никогда не видевшие настоящих гор. Но эти — настоящие.

Я подумал о Грушницком. О том выстреле на площадке. Он мог убить меня тогда — и не убил. Я мог промахнуться — и не промахнулся. Фатализм? Или просто я стрелял лучше.

Нет. Не просто. Ничего не просто.

Ветер дул с гор — сухой, холодный, пахнущий чем-то неопределимым. Свободой. Или смертью. В горах эти вещи неразличимы.

12 апреля

Последняя запись.

Я уезжаю. Не потому что хочу — потому что надо. Куда — не знаю. Обратно, вероятно. В Россию. На Кавказ. К Максиму Максимычу, который не любит метафизических прений, но, может быть, именно поэтому понимает жизнь лучше всех нас.

А может — не доеду.

Это не пророчество. Это статистика: дорога из Персии длинна, а я устал. Не от дороги — от себя. Но ехать надо, потому что стоять на месте еще хуже. Это я усвоил давно: движение — единственное лекарство от мысли, что двигаться некуда.

Лейла так и не вернулась. Или это был бред. Жар и базар, глаза и азан — кто разберет. Я складываю дневник в дорожную сумку, застегиваю ремни. Руки дрожат — от слабости, не от волнения.

Vous êtes perdu.

Может быть. Но я всегда был потерян. Это — мое естественное состояние.

Внизу кричат торговцы. Осел декламирует Расина. Солнце садится за горы — багровое, огромное, равнодушное. Ему нет дела до русского офицера на персидской крыше. Ему нет дела ни до кого.

Я закрываю тетрадь. Последнюю тетрадь, которая — я почти уверен — никогда не попадет в руки того путешественника, что напечатал предыдущие. А если попадет — что ж, пусть поставит и над ней чужое имя. Мне уже будет все равно.

Мне уже почти все равно.

Персидская тетрадь Печорина: Последние записки

Персидская тетрадь Печорина: Последние записки

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я люблю сомневаться во всём: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь! Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу всё, что случилось со мною и чему я был свидетелем, и пожелал узнать его мнение насчёт предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и он сказал, значительно покачав головою: «Да-с! конечно-с! Это штука довольно мудрёная!.. Впрочем, эти азиатские курки частенько осекаются, если дурно смазаны или недовольно крепко прижмёшь пальцем...»

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Из предисловия

Нижеследующие листки были найдены в дорожном чемодане Григория Александровича Печорина, скончавшегося по пути из Персии. Чемодан, перешедший к его денщику, а от него — к станционному смотрителю, пролежал без внимания семь лет, покуда не попал ко мне через цепь случайностей, описывать которые здесь было бы излишне. Записи обрываются за три дня до смерти Печорина. Причина его гибели так и осталась невыясненной.

***

23 октября. Тавриз.

Я покидаю Персию. Странная страна — она похожа на женщину, которая обещает всё, а даёт лишь жар и пыль. Впрочем, я несправедлив: и в жаре, и в пыли есть своё величие, но лишь для тех, кто способен его видеть. Я же, кажется, утратил эту способность.

Три месяца при дворе шаха. Три месяца дипломатических обедов, во время которых переводчик перевирал каждое второе слово, а я наблюдал лица и угадывал смысл сказанного точнее любого перевода. Люди везде одинаковы — их выдают глаза, а не слова.

Спутник мой — штабс-капитан Нефёдов, человек тучный и добродушный, из тех, что искренне верят, будто мир устроен разумно, и всякому бедствию находят утешительное объяснение. Он напоминает мне Максима Максимыча — такая же честная, простая душа, такая же неспособность понять, что бывают люди, которым тесно в любом объяснении.

— Григорий Александрович, — сказал он мне за ужином, — отчего вы ничему не радуетесь? Мы живы, здоровы, едем домой — чего ж ещё?

— Домой? — переспросил я. — А где это — «домой»?

Он посмотрел на меня с тем растерянным выражением, которое я так хорошо знаю. Так смотрят на больного, чья болезнь неизлечима и необъяснима. Я пожалел его и прибавил:

— Простите, Нефёдов. Я шучу.

Но я не шутил.

***

28 октября. Эривань.

Горы здесь суровее кавказских. В них нет той щегольской красоты, которую так любят путешественники и поэты. Эти горы не позируют — они просто есть, молчаливые, тяжёлые, равнодушные, как время. Они мне нравятся.

Сегодня произошло обстоятельство, заслуживающее записи.

На перевале мы встретили караван. С ним ехала молодая женщина — по платью и осанке я определил, что она из семьи грузинского князя. Она сидела верхом, не по-дамски, а по-мужски, и смотрела на дорогу перед собой с выражением такой сосредоточенной решимости, что я невольно придержал коня.

Наши глаза встретились. Одно мгновение — не более. Но в этом мгновении я прочёл целую историю: бегство, тайна, человек, оставленный позади. Я знаю этот взгляд. Я сам смотрел так — давно, в другой жизни.

Нефёдов, разумеется, ничего не заметил.

— Красивая дикарка, — сказал он, оборачиваясь, когда караван прошёл.

Я промолчал. Мне хотелось повернуть коня и догнать этот караван. Не потому, что женщина привлекала меня — нет, это чувство давно умерло, или мне хотелось бы так думать, — но потому, что в её глазах я увидел то, чего мне недоставало всю жизнь: цель.

Она куда-то ехала. Она знала, зачем.

***

2 ноября. Тифлис.

Тифлис не изменился. Те же узкие улицы, тот же запах чурека и серных бань, те же ленивые собаки, спящие поперёк дороги, которых ни один извозчик не посмеет потревожить. Я остановился в гостинице, которую содержит армянин с выдающимся носом и не менее выдающейся способностью лгать. Он уверяет, что у него останавливался Грибоедов. Возможно, это даже правда — Грибоедов, как и я, ехал из Персии, и финал его путешествия мне известен. Впрочем, мне ли бояться подобных параллелей?

Вечером пошёл в ресторацию. Там играли в карты. Я сел за стол, выиграл триста рублей у пехотного майора с красным лицом и проиграл четыреста поручику, который жульничал так неумело, что разоблачать его было бы жестокостью. Впрочем, жестокость никогда не была мне чужда — но в этот раз я предпочёл великодушие. С годами я стал снисходительнее. Или ленивее — что, пожалуй, одно и то же.

За соседним столом сидел человек, которого я сперва принял за черкеса — по бурке и кинжалу, — но который оказался русским отставным офицером, одичавшим на Кавказе до полной неотличимости от горцев. Он пил вино с угрюмым ожесточением и время от времени произносил вполголоса отрывочные фразы, обращённые, по-видимому, к самому себе.

— Всё — суета, — расслышал я. — И погоня за ветром.

Я подсел к нему. Мы проговорили до рассвета. Его звали Алексей Петрович — фамилии он не назвал, и я не спрашивал. Он воевал на Кавказе двенадцать лет, был ранен четырежды, потерял жену — черкешенку, похищенную им из аула, — потерял друга, потерял веру.

— Вы, — сказал он мне, вглядываясь мутными глазами, — вы из тех, кто думает, что жизнь — загадка, которую можно разгадать. Я прав?

— Нет, — ответил я. — Я из тех, кто давно перестал думать, что в ней есть загадка.

Он засмеялся — сухим, неприятным смехом.

— Это ещё хуже. Тот, кто ищет разгадку, хотя бы жив. А вы — вы уже мертвы, молодой человек. Простите за прямоту.

Я не обиделся. Он был прав, этот одичавший офицер. Он был прав так, как бывает прав случайный попутчик, который видит тебя впервые и потому видит яснее, чем те, кто знал тебя годами.

Я мертвец. Я умер давно — может быть, в ту ночь, когда Бэла лежала на узкой постели и я стоял рядом, не в силах ничего изменить. Или позже — когда Вера уезжала, и я загнал коня, пытаясь догнать её, и не догнал, и плакал, лёжа в траве, как ребёнок. Или ещё позже — когда Грушницкий упал со скалы, и я почувствовал не раскаяние, а пустоту.

Но мертвецы, как известно, не ведут дневников. Значит, что-то во мне ещё теплится. Что именно — не знаю.

***

5 ноября. Военно-Грузинская дорога.

Горы. Опять горы. Они всё ещё прекрасны — или, точнее, я всё ещё способен это признать, хотя красота их больше не причиняет мне ни радости, ни боли. Я смотрю на Казбек, покрытый снегом, и думаю: вот вещь, которая переживёт и меня, и всех, кого я знал, и Россию, и Персию, и саму память о нас. И эта мысль приносит мне странное утешение.

Нефёдов простудился и кашляет. Я дал ему свою шинель — не из доброты, а потому что кашель его мешает мне думать.

На одной из станций ко мне подошёл молодой юнкер — мальчишка лет двадцати, с горящими глазами и эполетами, сияющими так, будто он начищал их всю ночь. Он узнал меня.

— Вы — Печорин? Григорий Александрович Печорин? — спросил он, задыхаясь от волнения. — Мне о вас рассказывал один штабс-капитан... Максим Максимыч!

Максим Максимыч. Бедный, добрый Максим Максимыч. Я обидел его тогда — на станции, при нашей последней встрече. Обидел своим равнодушием, которое он принял за презрение. Но это было не презрение. Это была невозможность — невозможность чувствовать то, что положено чувствовать при встрече со старым товарищем.

— Как он? — спросил я.

— Умер, — ответил юнкер. — В прошлом году. Лихорадка.

Я кивнул и отвернулся. Юнкер, вероятно, ожидал увидеть на моём лице скорбь. Он не увидел ничего. Но когда я остался один и сел на камень у дороги, глядя на ущелье внизу, где Арагва неслась по камням, — мне стало тяжело. Не больно — нет, боль предполагает жизнь, — но тяжело, как бывает тяжело нести вещь, которую нельзя ни положить, ни выбросить.

Максим Максимыч умер, а я еду дальше. Это несправедливо. Он заслуживал жизни больше, чем я. Он умел радоваться чаю и огню в камине, доброму слову и собачьей верности. А я? Что умею я?

Скакать по степи. Стрелять без промаха. Разбивать сердца — чужие и своё. Записывать всё это в тетрадку ровным почерком.

Я фаталист, как сказал я Максиму Максимычу в ту последнюю нашу беседу в крепости. Я верю, что всё предначертано. Но в чём состоит моё предначертание — вот загадка, которую я так и не разгадал.

***

Дорога идёт вниз. Облака лежат ниже нас, в долине, и мне кажется, что я еду не по земле, а по небу. Лошадь переступает осторожно. Где-то далеко внизу каркает ворон — или мне это чудится.

Нефёдов окликает меня сзади: пора на станцию, темнеет. Я оборачиваюсь и вижу, что солнце садится за горы, и последний его луч, косой и красный, падает мне на руку, лежащую на луке седла. Рука моя в этом свете кажется чужой — рукой старика или мертвеца.

Что ж. Поедем дальше.

На этом записки обрываются.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд