Герой нашего времени: Последняя тетрадь Печорина

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Герой нашего времени» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Я остановился в недоумении, и вспомнил один случай, которому многие, также не веря, приписывали важное значение; но убеждение было сильнее всего, потому что я люблю во всём сомневаться: это расположение ума не мешает решительности характера; напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперёд, когда не знаю, что меня ожидает. Ведь хуже смерти ничего не случится — а смерти не минуешь!

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Герой нашего времени»

Продолжение

Тетрадь эта была найдена между страницами дорожного журнала Печорина, вложенная в конверт без надписи. Листы пожелтели, чернила местами выцвели, но почерк был тот же — мелкий, торопливый, наклонённый вправо, — почерк человека, который привык записывать мысли на ходу, точно боясь, что они ускользнут прежде, чем перо коснётся бумаги.

Первая запись была помечена датой, которая приходилась на три месяца после его отъезда из Кисловодска, и начиналась так, как Печорин обыкновенно начинал свои записи — без предисловий, без оправданий, с той холодной точностью хирурга, который вскрывает самого себя.

***

15 ноября.

Я в Тифлисе. Дождь идёт третий день, и улицы похожи на реки, по которым никто не решается плыть. Я сижу у окна в гостинице, которую содержит армянин с необыкновенно печальными глазами, — впрочем, я заметил, что у всех армян, содержащих гостиницы, глаза печальные. Это, вероятно, профессиональная черта.

Мне скучно. Я говорю это без жалобы — так учёный констатирует температуру воздуха. Скука моя — не та мучительная тоска, которая гложет людей, лишённых занятия; это скука человека, который слишком хорошо знает все занятия и не находит ни в одном из них ничего нового.

Вчера я получил письмо от Вернера. Он пишет мне из Пятигорска, коротко, как всегда, и с тем сухим остроумием, которое делает его письма единственными, какие я читаю с удовольствием. Он сообщает, что Грушницкий умер от моей пули не сразу — он прожил ещё шесть часов и будто бы говорил в бреду о какой-то женщине, но не о княжне Мери, а о другой, которую никто не знал. Вернер прибавляет: «Это обстоятельство делает его интереснее, чем он был при жизни». Жестоко, но справедливо.

Впрочем, я не стану притворяться, что смерть Грушницкого тревожит мою совесть. Совесть — это часы, которые у большинства людей идут неверно; мои же давно остановились. Я убил его потому, что он хотел убить меня, а я не из тех людей, которые подставляют другую щёку. Но мне жаль его — тою холодною жалостью, которую испытываешь при виде раздавленного насекомого: зачем оно ползло именно здесь?

***

20 ноября.

Сегодня случилось нечто, достойное записи. Я обедал в духане — один из тех тёмных, низких заведений, где пахнет бараньим жиром и кинзой, и где подают вино, красное, как кровь, и кислое, как разочарование. За соседним столом сидел человек, который привлёк моё внимание.

Он был немолод — лет пятидесяти, может быть, более. Лицо его, загорелое до цвета старой кожи, носило следы бурной жизни: два шрама пересекали левую щёку, а в глазах было то выражение, которое я видел только у людей, долго живших на Кавказе, — смесь усталости и настороженности, как у ястреба, который привык, что в него стреляют.

Он пил молча, методично, без всякого удовольствия, как человек, исполняющий неприятную, но необходимую обязанность. Я наблюдал за ним с четверть часа, прежде чем он поднял на меня глаза.

— Вы Печорин, — сказал он. Это не был вопрос.

Я кивнул.

— Я знал вашего отца, — сказал он, и больше ничего не прибавил.

Мы просидели ещё час, не обменявшись ни словом. Когда он встал, чтобы уйти, я заметил, что он хромает на левую ногу. У двери он обернулся.

— Ваш отец тоже был несчастный человек, — сказал он. — Но он, по крайней мере, знал, отчего.

Он вышел, и я остался один со своим вином и с этой фразой, которая, как заноза, засела где-то между рёбрами. Я не знал, что мой отец был несчастен. Впрочем, я вообще мало знал о своём отце.

***

28 ноября.

Мне предлагают ехать в Персию. Один чиновник по особым поручениям, некто Салтыков, человек с лисьей физиономией и манерами придворного, объяснил мне за ужином, что правительству нужны люди с «определённым складом характера» для дипломатической миссии в Тегеране.

— Какой же это склад? — спросил я.

— Такой, как у вас, — ответил он, улыбаясь. — Люди, которым всё равно.

Он, разумеется, хотел меня оскорбить, но попал в точку, а точное попадание я уважаю, даже когда оно направлено в меня. Персия... Почему бы и нет? Я слышал, что в Тегеране прекрасные розы и прекрасные женщины, и что и те и другие одинаково быстро вянут.

Впрочем, дело не в Персии. Дело в том, что я чувствую странную перемену в себе — не в мыслях, нет; мысли мои остаются теми же, — а в самом устройстве моей жизни. Прежде я был охотником: я выслеживал, преследовал, добивался. Теперь я сам стал дичью, но не знаю, кто за мной охотится. Судьба? Скука? Или то, что люди называют совестью и что я так самоуверенно объявил остановившимися часами?

Ночью мне приснилась Бэла. Она стояла на краю обрыва и смотрела на меня с тем выражением, которое я помнил лучше всего — не гневным, не печальным, а удивлённым. Как будто она до последней минуты не верила, что я способен причинить ей зло. Во сне я хотел крикнуть ей что-то — может быть, то слово, которое не смог произнести наяву, — но проснулся.

Дождь всё идёт.

***

5 декабря.

Я принял предложение Салтыкова. Еду в Персию через неделю. Вернер пишет, что я совершаю ошибку, что Персия — это могила для русских офицеров, и что если мне так хочется умереть, то есть способы менее экзотические. Я ответил ему, что не хочу умереть — я хочу наконец почувствовать, что живу.

Сегодня, разбирая вещи перед отъездом, я нашёл в кармане шинели записку. Она была без подписи, написана по-французски, женским почерком, который я не узнал. Там была одна строчка: «Vous ne savez pas aimer, mais vous ne savez pas non plus oublier».

Вы не умеете любить, но вы не умеете и забывать.

Кто написал это? Вера? Княжна Мери? Или какая-нибудь женщина, чьё имя я даже не потрудился запомнить? Не знаю. Но фраза верна. Это мой приговор, и он точнее любого, который мог бы вынести суд.

Я не умею забывать — в этом всё моё проклятие. Я помню каждое лицо, каждое слово, каждый взгляд. Я помню, как Бэла склоняла голову набок, когда слушала мои рассказы. Я помню, как Мери покраснела, когда я впервые обратился к ней. Я храню всё это в памяти, как скупец хранит золото — не затем, чтобы пользоваться, а затем, чтобы знать, что оно есть.

***

12 декабря.

Последний вечер в Тифлисе. Завтра на рассвете караван уходит на юг. Я сижу в своей комнате, при свече, и перечитываю эти записки. Какой в них прок? Кому они нужны, кроме меня самого? И нужны ли они мне?

Но я продолжаю писать — по той же причине, по которой продолжаю жить: не потому что хочу, а потому что не вижу достаточного основания остановиться.

Вечером зашёл ко мне офицер из местного гарнизона — молодой человек, розовощёкий, восторженный, с глазами, полными того тумана, который юность принимает за глубину. Он слышал обо мне и хотел познакомиться. Он сказал мне, что восхищается моей «храбростью» и моей «загадочностью».

Я посмотрел на него и увидел себя — того, каким я был десять лет назад. Такого же самоуверенного, такого же глупого, такого же убеждённого, что мир существует для того, чтобы он его разгадал.

— Послушайте, — сказал я ему. — Вы молоды. У вас ещё есть время стать обыкновенным человеком. Не пренебрегайте этой возможностью.

Он не понял. Разумеется, не понял. В его возрасте такие слова кажутся кокетством. Он ушёл, вероятно, ещё более убеждённый в моей «загадочности».

А я задул свечу и долго стоял у окна, глядя на тёмные горы. Где-то за ними лежала Персия, и мне казалось, что я слышу, как она дышит — тяжело, жарко, как спящий зверь.

Завтра я узнаю, есть ли что-нибудь, способное разбудить меня. Или я так и усну навсегда — с открытыми глазами, как те часовые, которых находят утром на посту мёртвыми: они замёрзли, но не покинули своего места.

Последняя строка была приписана другим почерком — торопливым, почти неразборчивым:

«Я ошибался. Часы не остановились. Они шли всё это время — просто я не слышал».

1x

Комментарии (0)

Комментариев пока нет

Зарегистрируйтесь, чтобы оставлять комментарии

Читайте также

Последняя соната — Глава, которую не дописал Куприн
10 minutes назад

Последняя соната — Глава, которую не дописал Куприн

Княгиня Вера Николаевна Шеина вернулась домой уже затемно. Экипаж остановился у парадного подъезда, лакей отворил дверцу, но она ещё несколько мгновений сидела неподвижно, глядя перед собой, — так сидят люди, которые боятся, что первый же шаг разрушит то хрупкое, стеклянное нечто, которое они несут в себе. Музыка ещё звучала в ней. Вторая соната Бетховена — Largo Appassionato — продолжала жить где-то под сердцем, и каждая нота была словом, которое она наконец поняла, но слишком поздно.

0
0
Чайка: Четвёртое действие, которого не было
about 6 hours назад

Чайка: Четвёртое действие, которого не было

После выстрела в соседней комнате все замерли. Тригорин опустил карты на стол. Аркадина побледнела, но тут же взяла себя в руки — привычка актрисы управлять лицом сильнее любого потрясения. Дорн первым поднялся и вышел. Когда он вернулся, лицо его было неподвижным, каменным, и только руки — красивые, ухоженные руки провинциального доктора — мелко дрожали. Прошла неделя. Усадьба у озера стояла притихшая, виноватая, как человек, который знает, что мог предотвратить беду, но не стал. Октябрь забрасывал аллеи мокрыми листьями, и никто их не убирал.

0
0
Очарованный странник: Последняя обитель — Глава, которую не поведал Лесков
about 7 hours назад

Очарованный странник: Последняя обитель — Глава, которую не поведал Лесков

Иван Северьяныч Флягин умолк. Пассажиры на палубе переглядывались, и тишина стояла такая, что слышно было, как вода плещет о борт парохода да чайки кричат над Ладогой. Наконец один из слушателей — тот самый купец, что всё время кивал головою, — крякнул и спросил: — А что же далее-то было, Иван Северьяныч? Вы сказывали, что на вас дух пророчества нисходит и что ожидаете войны. Так дождались ли?

0
0
Ребёнок в библиотеке
6 minutes назад

Ребёнок в библиотеке

Сын в библиотеке: — Мам, а почему книги стоят и никто не берёт? — Люди читают электронные. — А эти книги знают? — Что знают? — Что их бросили. Они же стоят и ждут. Как папа на остановке, когда ты не приехала. Библиотекарь отвернулась. Я тоже.

0
0
Литературная премия
18 minutes назад

Литературная премия

Отдам рукопись. Финалист трёх конкурсов. Жюри плакало. Один член жюри пропал. Шучу. Просто перестал отвечать на звонки. И переехал. И сменил фамилию. Рукопись гениальная, забирайте.

0
0
Корректор и запятые
9 minutes назад

Корректор и запятые

— Корректор, вы проверили рукопись? — Да. Нашёл 847 ошибок. — Ого! Исправили? — 846. Одна на странице 203 исправила себя сама. Пока я спал. И добавила три новых. — Это... невозможно. — Я тоже так думал. А потом она подписала мне записку: «Не лезь».

0
0

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман