Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Первое утро мира: неизвестный эпилог «Войны и мира»

Первое утро мира: неизвестный эпилог «Войны и мира»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Война и мир» автора Лев Толстой. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Как ни странно было Наташе в первое время, что Пьер, муж, был тут, в Лысых Горах, в деревне, так близко от неё, так она привыкла к этому, и даже ей казалось странным, что было время, когда он не был тут. Как солнце и каждый атом эфира есть шар, законченный в самом себе и вместе с тем только атом недоступного человеку по огромности целого, — так и каждая личность носит в самой себе свои цели и между тем носит их для того, чтобы служить недоступным человеку целям общим.

— Лев Толстой, «Война и мир»

Продолжение

Пьер проснулся оттого, что на него упал солнечный луч — упал грубо, бесцеремонно, прямо на лицо, как падает кошка со шкафа. Он поморщился, повернулся, нашарил рукой подушку и натянул её на голову. Не помогло. Утро уже наступило и отступать не собиралось.

Наташа лежала рядом, свернувшись калачиком, подложив ладонь под щёку, и дышала ровно, тихо. Во сне лицо её было таким, каким он увидел его впервые — на балу, давным-давно, в другой жизни, когда он был толстым нескладным мальчиком в очках, а она — тоненькой девочкой с чёрными глазами, танцевавшей так, будто пол под ней был облаком. Теперь она не была тоненькой. Четверо детей, хозяйство, заботы — всё это сделало её крупнее, основательнее, проще. Она перестала петь. Впрочем, нет — пела, но только детям, и только колыбельные, и только когда думала, что никто не слышит.

Пьер любил её. Это было так же несомненно, как то, что утром встаёт солнце, — и столь же необъяснимо. Он перебрал в жизни множество увлечений, идей, убеждений: масонство, философия, война, крестьянский вопрос, декабристские кружки — всё это приходило и уходило, захватывало и разочаровывало. Наташа не приходила и не уходила. Она просто была. Как земля, по которой ходишь: не замечаешь, пока не потеряешь.

Он встал, стараясь не скрипеть половицами, — бесполезно: старый дом в Лысых Горах скрипел весь, от фундамента до крыши, как корабль в шторм. Прошёл через детскую. Здесь пахло молоком, тёплым деревом и тем особым сладковатым запахом, какой бывает только там, где спят маленькие дети. Андрюша — старший, семи лет, названный в честь князя Андрея, и от этого имени у Пьера каждый раз щемило в груди — спал, разметавшись по кровати, одна нога свисала, рот открыт. На полу валялись деревянные солдатики, выстроенные вчера в боевой порядок, а теперь рассыпавшиеся.

Пьер нагнулся и поднял одного солдатика. Раскрашенный гусар, крошечная сабля наотлёт. Он вспомнил Бородино. Не то Бородино, о котором писали в газетах и рассказывали на обедах — героическое, грандиозное, осенённое знамёнами. Нет. Своё Бородино. Грязь, дым, непонимание, ужас, тело Андрея на перевязочном пункте, собственные ноги, не слушающиеся от страха. Вот что такое было Бородино. А этот деревянный гусар — весёлый, храбрый, с усами — не знал этого. И слава Богу.

Он поставил солдатика на подоконник. Вышел на террасу.

Утро было такое, какие бывают только в июне, в средней России, в имении: тихое, росистое, полное птичьего гомона. Берёзы за лужайкой стояли в том нежном, ещё не полном листе, когда каждый лист просвечивает насквозь, и кажется, что деревья светятся изнутри. Поле за берёзами уходило к горизонту — ровное, зелёное, безразличное к тому, кто им владеет.

Пьер сел на скамью. Странное чувство охватило его — он не сразу понял, какое, а когда понял, удивился: покой. Не тот покой, который он искал в масонстве, — выстроенный, вымученный, подпёртый ритуалами. Не тот, который обещали философы, — холодный, рассудочный, достигаемый через отречение. А простой, домашний, тёплый — как этот солнечный луч, как запах росы, как скрип старого дома.

Он подумал о князе Андрее. Тот искал смысл в подвиге, в славе, в Аустерлице с его высоким небом. Нашёл — в смерти. Или перед смертью. Или — Пьер не знал наверняка — смерть и была ответом для Андрея: освобождение от вопроса.

А для него, Пьера? Он искал смысл везде: в книгах, в обществе, в войне, в плену, в любви. Искал жадно, неуклюже, хватая одну идею за другой, как ребёнок хватает бабочек — и каждая рассыпалась в руках. Масоны обманули. Философия запутала. Война ужаснула. Плен — научил? Может быть. Но чему?

Он сидел на скамье, и на его колени легла тень берёзовой ветки — кружевная, подвижная, живая. И вдруг — не мысль, нет, мысли тут были ни при чём, — а что-то более простое, телесное, прошло через него, как проходит через камертон звук: вот оно. Вот. Это утро. Эта роса. Андрюша, спящий с открытым ртом. Наташа, свернувшаяся калачиком. Солдатик на подоконнике. Скрип половиц. Берёзы. Поле.

Не подвиг. Не идея. Не формула.

Жизнь.

Просто — жизнь. Во всей её нелепой, бестолковой, прекрасной обыкновенности.

Он засмеялся — громко, неожиданно для самого себя, — и из дома донёсся сонный голос Наташи:

— Пьер? Что случилось?

— Ничего, — сказал он, всё ещё смеясь. — Решительно ничего. Утро.

И это была правда. Самая полная и простая правда, какую он знал.

Шутка 19 мар. 19:24

Пираты-редакторы

— Мою книгу пиратят!
— Ну значит читают.
— Не в этом дело! Они нашли три опечатки и исправили. А потом дописали эпилог. Он лучше моего.

Господа Головлёвы: Весна, которая не пришла — Эпилог, не написанный Щедриным

Господа Головлёвы: Весна, которая не пришла — Эпилог, не написанный Щедриным

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Господа Головлёвы» автора Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Порфирий Владимирыч быстрыми шагами направился по дороге к погосту. Ещё ночью стала набегать облачная мгла, а к утру мокрый снег, подгоняемый ветром, застлал поле сплошным покровом. Он шёл без шапки, торопливо, задыхаясь, инстинктивно подаваясь вперёд, точно сзади его подстёгивало что-то. Полы его халата развевались; ветер, казалось, насквозь пронизывал его тело. Но он ничего не чувствовал — ни холода, ни ветра. Он только торопился, торопился, торопился... По дороге он упал и замёрз. На другой день Головлёво проснулось — и всё было тихо.

— Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, «Господа Головлёвы»

Продолжение

Порфирия Владимировича Головлёва нашли на дороге к погосту, где похоронена была Арина Петровна. Он лежал ничком, раскинув руки, и снег уже припорошил его спину и затылок. Мужик, ехавший поутру в Головлёво с возом сена, принял его сперва за пьяного, но, подойдя ближе, увидел, что барин мёртв.

В Головлёве об этом узнали не сразу. Евпраксеюшка, проснувшись поздно и не обнаружив барина, нисколько не встревожилась — решила, что запершись сидит у себя и бормочет, как обыкновенно. К полудню, однако ж, приехал становой, и тогда только всё открылось.

— Замёрз, — сказал становой, осматривая тело. — В одном сюртучке пошёл. По всему видать — ночью.

Становой был человек деловой, к мёртвым телам привычный и никакого особенного сожаления не выказывавший. Он деловито осмотрел карманы покойного, нашёл в них только медный пятак и клочок бумаги, на котором дрожащим, едва разборчивым почерком было написано: «Маменька, простите, Христа ради...»

— Так-с, — сказал становой и спрятал бумажку в портфель.

Евпраксеюшка выла. Выла не от горя — горя она не чувствовала, — а от страха и от той особенной растерянности, которая охватывает людей, привыкших жить в чужой тени, когда тень эта вдруг исчезает. Куда теперь? Что делать? Головлёво было не её, и даже та комнатка, в которой она спала, была не её, и самовар, из которого она пила чай, был не её. Всё принадлежало Головлёвым, а Головлёвых более не существовало.

— Господи, да что же это! — причитала она, сидя в людской и раскачиваясь взад и вперёд. — Что же мне теперь, куда же...

Никто ей не отвечал. Дворовые ходили тихо, переговаривались вполголоса, и в глазах их не было ни печали, ни радости — было только тупое любопытство и смутное ожидание перемен.

Похороны устроили скромные, почти нищенские. Денег в доме не нашлось — то есть нашлось семнадцать рублей с копейками в письменном столе, под грудой исписанных листков, на которых Порфирий Владимирыч вёл свои бесконечные, фантастические расчёты. Тут были и проекты сдачи лугов в аренду, и вычисления барышей от продажи леса, которого давно уже не существовало, и детальнейшие сметы ремонта дома, который давно уже разваливался. Целая жизнь, переложенная на цифры, — и вся эта жизнь была фикцией, выдумкой, пустословием на бумаге.

Становой, разбирая эти бумаги, только головой покачивал.

— Это, батюшка, Головлёво-с, — сказал ему старый приказчик Финогеич, единственный, кто ещё помнил прежние времена. — Тут и при Арине Петровне всё на соплях держалось, а уж после неё — и вовсе.

— А наследники имеются?

Финогеич развёл руками.

— Какие наследники-с! Стёпка-балбес — помер. Павел Владимирыч — помер. Арина Петровна — померла. Петенька — в Сибири-с, ежели жив ещё. Аннинькины дочки... да что ж, Аннинька сама... — Финогеич замолчал и махнул рукой.

— Так, стало быть, выморочное?

— Стало быть, так-с.

Господский дом стоял на пригорке и смотрел на деревню тёмными, незрячими окнами. Краска на стенах облупилась, крыша протекала в трёх местах, крыльцо покосилось. В зале, где некогда Арина Петровна вершила свои хозяйственные дела, пахло сыростью и мышами. Портрет покойного Владимира Михайлыча висел криво, и моль проела в холсте две дырки — одну на месте левого глаза, другую на шее, отчего покойный имел вид человека, одновременно подмигивающего и удавленного.

Весна в тот год пришла поздно. Уже и апрель был на исходе, а снег всё лежал в оврагах грязными, осевшими пластами. Деревья стояли голые, чёрные, и грачи, прилетевшие по обыкновению рано, сидели на ветвях неподвижно, нахохлившись, точно и они чувствовали, что прилетели не туда.

В деревне жизнь, впрочем, шла своим чередом. Мужики пахали, бабы стирали в речке бельё, ребятишки бегали босиком по грязи. Головлёво, со своими драмами, со своими мертвецами и безумцами, было для них не более чем пейзажем, задником, на фоне которого разворачивалась их собственная, настоящая жизнь. И когда кто-нибудь из мужиков, проходя мимо барского дома, взглядывал на его заколоченные окна, то во взгляде этом не было ничего — ни сочувствия, ни злорадства, — а была только та особенная крестьянская привычка смотреть на вещи так, как они есть, без прибавлений.

— Вымерли Головлёвы, — говорили в деревне, и говорили это так же просто, как говорят: «нынче дождь будет» или «овёс-то дорог стал».

Финогеич, оставшись один в пустом доме, некоторое время ещё ходил по комнатам — не по обязанности уже, а по привычке, — трогал вещи, заглядывал в шкафы. В кабинете Порфирия Владимирыча он нашёл образ, перед которым тот молился, — Спас Нерукотворный в серебряном окладе. Финогеич долго стоял перед этим образом, потом перекрестился и сказал вслух, обращаясь неизвестно к кому:

— А ведь веровал... По-своему, а веровал.

Это было, пожалуй, самое доброе, что кто-либо сказал о Порфирии Владимировиче Головлёве за всю его жизнь и после неё.

Евпраксеюшка уехала к родне в уездный город. Перед отъездом она попыталась увезти с собой серебряные ложки, но Финогеич отобрал — не из честности даже, а из того же чувства привычки, которое заставляло его обходить комнаты и трогать вещи.

— Это господское, — сказал он строго.

— Да нету больше господ-то! — крикнула Евпраксеюшка.

— Нету, — согласился Финогеич, — а ложки всё одно положь.

Летом приехал из уезда чиновник, составил опись имущества, заколотил дом и уехал. Головлёвское имение было признано выморочным и поступило в казну. Землю разделили, дом простоял ещё несколько лет, постепенно разрушаясь, потом мужики разобрали его на кирпич — тот, что поценнее, продали, остальной пустили на печи.

К осени от Головлёва не осталось почти ничего. На месте дома торчали только фундаментные камни да одичавшие кусты сирени, которые Арина Петровна посадила ещё в молодости, когда приехала в Головлёво молодой женой и думала, что жизнь будет хороша.

Сирень цвела каждую весну — пышно, богато, точно не замечая, что дома больше нет, что людей больше нет, что вся головлёвская история кончилась. Цвела бездумно, безучастно, как цветёт всё живое, которому нет дела до человеческих судеб.

А на погосте, среди покосившихся крестов, лежали рядом Арина Петровна и Порфирий Владимирыч. Стёпка-балбес был где-то тут же, но креста его уже нельзя было найти. Павел Владимирыч — тоже здесь. Целое семейство собралось, наконец, вместе, в полном согласии, и никто более никого не упрекал, не подсиживал, не высчитывал и не пустословил.

Тишина стояла такая, какая бывает только на заброшенных русских погостах, — полная, окончательная тишина, в которой слышно, как растёт трава.

И если бы нашёлся какой-нибудь сторонний наблюдатель, который захотел бы сформулировать мораль всей головлёвской истории, он, вероятно, сказал бы что-нибудь вроде того, что вот, мол, к чему приводит бездушие, стяжательство и нравственное одичание. Но никакого стороннего наблюдателя не было, да если бы и был, то формулировать мораль было бы, пожалуй, излишне. Головлёво само было моралью — страшной, наглядной, не нуждающейся в пояснениях.

Ветер шумел в берёзах. Грачи кричали. Жизнь продолжалась — только уже без Головлёвых.

Шутка 04 февр. 23:18

Рукопись с характером

— Редактор, посмотрите мой роман.
— Хорошо... Странно, последняя страница пустая.
— Там эпилог.
— Тут только одна фраза: «Автор, если ты это читаешь — я ушла к Достоевскому. Там хотя бы страдают красиво».

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Анна Каренина: Письмо, найденное в бюваре (Эпилог, который Толстой сжёг)

Анна Каренина: Письмо, найденное в бюваре (Эпилог, который Толстой сжёг)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Анна Каренина» автора Лев Николаевич Толстой. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Вронский, не обращая внимания ни на кого, быстрыми шагами, как будто спеша куда-то, направился к эстакаде и остановился подле матери, которая уже сидела в коляске. Не глядя на неё, он сел рядом и уставился прямо перед собой. Поезд свистнул и тронулся.

— Лев Николаевич Толстой, «Анна Каренина»

Продолжение

Прошло три года после гибели Анны. Алексей Кириллович Вронский вернулся с Балкан — израненный, постаревший, с сединой в висках, которой прежде не было. Война не убила его, хотя он искал смерти в каждом сражении. Пули обходили его стороной, словно насмехаясь над его желанием умереть.

Он поселился в Москве, в меблированных комнатах на Арбате, не желая видеть никого из прежних знакомых. Дни проходили в странном оцепенении — он читал газеты, курил, смотрел в окно на проходящих мимо людей и думал об Анне. Всегда об Анне.

Однажды утром лакей принёс ему пакет.

— От Каренина, — сказал он.

Вронский вздрогнул. Алексей Александрович Каренин — последний человек на свете, от которого он ждал писем. После гибели Анны они не виделись ни разу. Каренин забрал маленькую Аню к себе и воспитывал её вместе с Серёжей, а Вронский не имел ни права, ни сил требовать свою дочь.

Он распечатал пакет. Внутри было короткое письмо и ещё один конверт — пожелтевший, надписанный знакомым почерком.

«Граф, — писал Каренин. — Разбирая бумаги покойной жены, я нашёл это письмо, адресованное вам. Оно не было отправлено. Полагаю, вы имеете право его прочесть. А.К.»

Вронский долго смотрел на конверт, не решаясь открыть. Потом — открыл.

* * *

«Алексей, — писала Анна, — я пишу тебе это письмо, зная, что никогда не отправлю его. Но мне нужно сказать тебе то, чего я никогда не говорила вслух.

Ты думаешь, что я несчастна из-за тебя. Это неправда. Я несчастна из-за себя — из-за того, что не умею быть счастливой. Ты дал мне всё, что мог дать мужчина: любовь, страсть, преданность. А я всё время чего-то требовала ещё — доказательств, клятв, жертв.

Я ревновала тебя к каждой женщине, к каждому твоему занятию, к каждой минуте, проведённой без меня. Я хотела владеть тобою безраздельно, как не может один человек владеть другим. И чем больше ты давал, тем больше я хотела.

Это болезнь, Алексей. Я понимаю это теперь, когда уже поздно.

Серёжа меня не помнит — или помнит только плохое. Маленькая Аня вырастет и будет стыдиться матери. Общество меня отвергло, и поделом — я нарушила его законы, а они жестоки к нарушителям.

Но хуже всего то, что я разрушила нас с тобою. Нашу любовь, которая была настоящей, единственной, неповторимой. Я превратила её в муку, в борьбу, в бесконечные сцены и примирения.

Прости меня, если можешь. Не за то, что я любила тебя — за это прощать не надо. А за то, что не умела любить правильно. Без страха, без требований, без попыток удержать то, что удержать невозможно.

Ты будешь жить дальше. Я знаю, ты сейчас думаешь, что не сможешь, но сможешь. Ты молод, ты красив, ты создан для жизни, а не для смерти. Найди себе женщину, которая будет любить тебя спокойно и мудро, как я не умела. Женись на ней. Имей детей. Будь счастлив.

Я буду рада за тебя — если там, куда я ухожу, можно радоваться.

Твоя Анна.»

* * *

Вронский прочёл письмо трижды. Потом отложил его и долго сидел неподвижно, глядя в пустоту.

Он думал о том, как часто они ссорились — из-за пустяков, из-за ничего. Как она плакала, как он уходил, хлопнув дверью, как возвращался и просил прощения, как она прощала — и всё начиналось сначала.

Он думал о том, как мало они были счастливы — по-настоящему счастливы, без страха и ревности. Может быть, первые месяцы в Италии. Может быть, несколько недель в деревне. А потом — только боль, только борьба, только медленное умирание того, что было между ними.

И он думал о том, что она просила его жить — а он три года искал смерти.

* * *

На следующий день Вронский написал Каренину.

«Алексей Александрович, — писал он, — благодарю вас за письмо. Я знаю, что вы ненавидите меня, и вы правы. Но я прошу вас об одной милости: позвольте мне иногда видеть Аню. Я не буду требовать прав на неё. Я только хочу знать, что она здорова и счастлива.

Если вы откажете — я пойму. Но если вы когда-нибудь сочтёте возможным... я буду ждать. А.В.»

Ответ пришёл через неделю.

«Граф, — писал Каренин, — я давно простил вас. Это было нелегко, но Господь помог мне. Анна Алексеевна растёт умной и доброй девочкой. Она похожа на мать — теми же глазами, тою же улыбкой. Приезжайте в воскресенье к чаю. А.К.»

* * *

Вронский поехал. Он боялся этой встречи — боялся увидеть в маленьком лице черты Анны, боялся, что девочка отвернётся от него, как от чужого, боялся, что не выдержит и расплачется.

Но Аня встретила его без страха. Она была похожа на мать — да, теми же глазами, тою же улыбкой — но в ней не было той тревоги, того внутреннего надлома, который чувствовался в Анне с первых дней их знакомства.

— Вы мой папа? — спросила она прямо.

Вронский посмотрел на Каренина. Тот кивнул.

— Да, — сказал Вронский. — Я твой папа.

— А почему вы раньше не приходили?

— Я... был на войне. Далеко.

— А теперь будете приходить?

— Буду. Если позволят.

Аня посмотрела на Каренина — строго, по-взрослому.

— Дядя Алексей, вы позволите?

Каренин улыбнулся — странной, неловкой улыбкой человека, разучившегося улыбаться.

— Позволю.

* * *

Вронский стал приходить каждое воскресенье. Он рассказывал Ане сказки, учил её ездить верхом, привозил подарки из-за границы. Она называла его «папа Алексей», а Каренина — «дядя Алексей», и оба они — бывшие враги — сидели рядом за чайным столом и смотрели, как она смеётся.

Однажды Серёжа — уже юноша, студент университета — спросил Вронского:

— Вы любили мою мать?

— Да, — сказал Вронский. — Очень.

— Почему же вы не спасли её?

Вронский долго молчал.

— Потому что не знал как. Потому что был слишком молод. Потому что думал, что любви достаточно. А любви никогда не достаточно — нужно ещё терпение, и мудрость, и умение прощать. Этому я научился слишком поздно.

Серёжа кивнул.

— Я тоже её любил. И я тоже не смог её спасти. Мне было восемь лет, но я до сих пор чувствую себя виноватым.

— Не надо, — сказал Вронский. — Ты ни в чём не виноват. И я, наверное, тоже — хотя мне трудно в это поверить. Виноваты... обстоятельства. Общество. Законы, которые заставляют людей лгать и страдать. Но не ты и не я.

Они помолчали. Потом Серёжа протянул руку.

— Я рад, что вы приходите к Ане. Ей это нужно.

Вронский пожал его руку.

— Спасибо.

* * *

Прошли годы. Аня выросла, вышла замуж за хорошего человека, родила детей. Вронский — постаревший, поседевший, но всё ещё красивый — качал на коленях внуков и рассказывал им о женщине, которую любил когда-то давно.

— Она была красивая? — спрашивали дети.

— Очень.

— А добрая?

— Да. Только несчастная.

— Почему несчастная?

Вронский смотрел в окно, за которым шёл снег — белый, чистый, равнодушный.

— Потому что не умела быть счастливой. Но она научила меня — научила тем письмом, которое написала и не отправила. И теперь я счастлив — за неё, вместо неё, благодаря ей.

Дети не понимали. Но это было неважно.

Важно было только то, что Анна — давно умершая, давно истлевшая — всё ещё жила в этих детях, в этом доме, в памяти людей, которые её любили.

И это, пожалуй, было лучшим бессмертием, на какое может надеяться человек.

Гранатовый браслет: Письмо, которое не было отправлено (Эпилог через призму времени)

Гранатовый браслет: Письмо, которое не было отправлено (Эпилог через призму времени)

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Гранатовый браслет» автора Александр Иванович Куприн. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

В эту секунду она поняла, что та любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо неё. Она вспомнила слова генерала Аносова о вечной, исключительной любви — почти нечеловеческой. И она подумала о том, что этот человек, Желтков, любил её именно такой любовью.

— Александр Иванович Куприн, «Гранатовый браслет»

Продолжение

Вера Николаевна нашла это письмо через год после смерти Желткова. Оно лежало в шкатулке с гранатовым браслетом, который она так и не решилась выбросить, — сложенный вчетверо листок, исписанный знакомым почерком.

«Княгиня, это письмо вы не получите никогда. Я пишу его для себя, потому что молчать больше нет сил.

Вы не знаете меня. Вы видели меня однажды, мельком, на платформе — я был тот нелепый человек в котелке, который уронил портфель. Вы даже не посмотрели в мою сторону. А я стоял и не мог дышать.

Вам кажется, наверное, что моя любовь — это болезнь. Так думает ваш муж, так думает ваш брат. «Маниак», — говорят они. «Сумасшедший». Может быть. Но если это безумие — то какое же счастье быть безумным.

Я не прошу ничего. Понимаете — ничего. Ни взгляда, ни слова, ни даже мысли обо мне. Я знаю, что вы счастливы с вашим князем, и радуюсь этому. Я знаю, что вы никогда не полюбите меня, и принимаю это. Я ничего не хочу изменить.

Тогда зачем? — спросите вы. Зачем эти письма, этот браслет, эта глупая, безнадёжная любовь?

Затем, что она — единственное настоящее в моей жизни. Всё остальное — служба, комната, обеды в дешёвой столовой — это тени. А любовь к вам — это свет. Единственный свет, который у меня есть.

Я не поэт и не умею красиво говорить. Но я скажу так: вы — то, что делает мир выносимым. Когда мне плохо, я думаю о вас — и становится легче. Когда мне одиноко, я представляю вашу улыбку — ту самую, которую видел однажды, когда вы разговаривали с какой-то дамой на улице. Вы улыбнулись, и весь мир изменился.

Знаете, что самое странное? Я не хочу, чтобы вы меня любили. Не потому, что считаю себя недостойным — хотя это правда. А потому, что тогда это была бы уже другая история. Обычная история — с ревностью, требованиями, разочарованиями. А так — это что-то чистое. Что-то, чего не может коснуться жизнь.

Мой товарищ по службе говорит, что я трачу жизнь впустую. «Женись, — говорит, — на какой-нибудь хорошей девушке, заведи детей, живи как все». Он не понимает. Я не хочу жить как все. Я хочу жить так, как живу — с этим светом внутри.

Иногда я воображаю, что было бы, если бы мы встретились иначе. Если бы я был богат, знатен, красив. Если бы вы были свободны. Полюбили бы вы меня тогда? Не знаю. Наверное, нет. В вас есть что-то такое... холодное. Нет, не холодное — спокойное. Как море в штиль. Вы не созданы для страсти, для безумия. Вы созданы для тихого счастья, для добрых дел, для хороших книг у камина. И я люблю вас такой.

Ваш брат приходил ко мне. Я знаю, что он хотел — напугать меня, заставить отступиться. Бедный человек. Он думает, что любовь — это что-то, от чего можно отказаться по приказу. Он не понимает, что любовь — это не выбор. Это судьба.

Письмо это я положу в шкатулку с браслетом. Когда-нибудь, когда меня не станет, вы, может быть, найдёте его. Или не найдёте — какая разница? Я пишу не для того, чтобы вы прочли. Я пишу, потому что не могу не писать.

Если бы я верил в Бога, я бы благодарил его каждый день за то, что вы есть на свете. Но я не верю в Бога. Я верю в вас. Это, наверное, грех — но какой сладкий грех.

Прощайте, княгиня. Или нет — не прощайте. Ведь я никуда не ухожу. Я всегда буду где-то рядом — в толпе на улице, в зрительном зале, в вагоне трамвая. Вы не увидите меня, но я буду там. И буду счастлив.

Ваш — навеки и безнадёжно — Г. С. Ж.»

Вера Николаевна долго сидела, держа письмо в руках. За окном шёл дождь — тихий осенний дождь, похожий на слёзы.

Она думала о Желткове. О том, каким он был — этот маленький чиновник с нелепой любовью. О том, как она смеялась над его письмами вместе с сестрой. О том, как равнодушно выслушала рассказ мужа о визите к нему.

И о том, как играл Бетховена старый генерал Аносов в тот вечер, когда она узнала о смерти Желткова.

«Да святится имя Твое...»

Она встала, подошла к окну, прижала письмо к груди.

— Я не любила тебя, — прошептала она. — Но, может быть, ты был прав. Может быть, такая любовь — единственная настоящая. А всё остальное — только тень.

Дождь всё шёл. Вера Николаевна стояла у окна и плакала — впервые за много лет. Плакала о человеке, которого почти не знала. О любви, которую не поняла. О жизни, которая могла бы сложиться иначе — но не сложилась.

А браслет с гранатами так и остался лежать в шкатулке. Красный, как кровь. Красный, как любовь.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл