Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Хельмгольц на Фолклендах: Письма из прекрасного нового изгнания

Хельмгольц на Фолклендах: Письма из прекрасного нового изгнания

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «О дивный новый мир» автора Олдос Хаксли. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

«Но мне нравится неудобство. Мне не нужен комфорт. Я хочу Бога, я хочу поэзию, я хочу настоящую опасность, я хочу свободу, я хочу добро, я хочу грех. Я требую права быть несчастным. Не говоря уже о праве стареть и становиться уродливым, о праве болеть, о праве жить в постоянном страхе перед завтрашним днём, о праве подхватить тиф».

— Олдос Хаксли, «О дивный новый мир»

Продолжение

Хельмгольц на Фолклендах: Письма из прекрасного нового изгнания

Письмо первое. Без даты.

Дикарь повесился. Мне сообщили по радио — единственная связь с материком, раз в неделю, голос из Лондона, чистый, весёлый, как всё в Лондоне. «Мистер Дикарь покончил с собой на маяке. Подробности — в вечернем выпуске ощущалки». Я выключил радио.

Он не вынес. Я — вынесу.

Это была моя первая мысль. Гордая. Писательская. Мерзкая.

Я записываю её, потому что решил записывать всё. Даже мерзкое. Особенно — мерзкое. В этом, кажется, и состоит литература: записывать то, о чём хочется промолчать.

Письмо второе. Примерно через три недели.

Фолкленды — это ветер. Я не преувеличиваю. Всё остальное — земля, камни, трава, вода — лишь повод для ветра. Он дует постоянно. Не штормовой, нет. Ровный, настойчивый, как голос гипнопедической записи, только без слов. Ветер без содержания. Ветер ради ветра.

Я живу в доме, который построил сам. Это сильно сказано — «построил». Нашёл развалины, накрыл крышей, заткнул дыры. В Лондоне за такое жилище мне было бы стыдно. Здесь — я горжусь каждой щелью, которую заделал своими руками.

Руки — это важно. В Лондоне я ими только писал. Здесь — я таскаю камни. Режу торф. Ловлю рыбу. К вечеру руки болят. Не метафорически, не «болят от невысказанного», как я написал бы раньше. Болят физически. Мышцы, суставы, кожа. Настоящая боль. Та, которую я искал.

Но — и вот парадокс — она не помогает писать. Она помогает спать.

Письмо третье. Зима. Или всё ещё осень — я потерял счёт.

Пингвины.

Я должен написать о них, потому что они занимают большую часть моего времени. Их тысячи. Они стоят на берегу, плотно, как нумера на фордовском конвейере, и смотрят на океан. Часами. Не двигаясь.

Я спросил себя: о чём они думают? Потом понял, что вопрос бессмысленный. Они не думают. Они — стоят. Присутствуют. Существуют без рефлексии, без фантазии, без страдания.

Как все в Лондоне.

Нет. Не так. Пингвины — другое. В Лондоне людей лишили страдания искусственно. Сомой, гипнопедией, кастовой системой. Пингвины — просто не нуждаются в нём. Они целы. Завершены. Как идеальная формула, к которой нечего прибавить.

Я завидую пингвинам. Это позорно. Но я обещал записывать всё.

Письмо четвёртое. Весна?

Страннейшая вещь: мне хорошо.

Не в лондонском смысле — не «хорошо» от сомы, не «хорошо» от принадлежности, не «хорошо» от пневматической Ленайны. Хорошо — по-другому. По-настоящему. Я просыпаюсь — и ветер. Выхожу — и небо. Низкое, серое, как немытое стекло. И я думаю: вот оно. Небо.

Почему «вот оно» — не понимаю. Небо было и в Лондоне. Но в Лондоне небо было фоном. Декорацией. Здесь — оно главное действующее лицо.

Я не написал ни строчки за последние две недели.

Вот что ужасно: я не написал ни строчки — и это меня не тревожит. Я приехал сюда ради литературы. Ради настоящего текста. Ради того, чтобы выстрадать что-то стоящее. А вместо этого — торф, рыба, пингвины, ветер.

В Лондоне я был несчастен, потому что не мог написать ничего стоящего. Здесь — я счастлив, и именно поэтому не могу написать ничего стоящего.

Ловушка.

Письмо пятое. Не знаю когда.

А что если — вот мысль — что если литература возможна только в несчастье?

Что если весь Шекспир, вся «Буря», все сонеты — это побочный продукт боли? И если убрать боль — исчезнет Шекспир?

Но тогда — стоит ли Шекспир того, чтобы за него страдал весь мир?

Дикарь ответил бы: да. Он ответил — своей верёвкой на маяке.

Я — не знаю.

Я сижу на берегу. Пингвины стоят рядом. Они не читали Шекспира. Они не знают, что такое сонет. Им не нужна сома, чтобы быть счастливыми. Им не нужно страдание, чтобы быть настоящими.

Может быть, литература — это болезнь. Красивая, заразная, иногда смертельная.

Может быть, здоровье — это молчание.

Я пишу это письмо. Кому — не знаю. Отправлять — некуда и некому. Но я пишу. Потому что не могу остановиться.

Потому что это и есть — болезнь.

Письмо к себе из будущего

Письмо к себе из будущего

Творческое продолжение поэзии

Это художественная фантазия в стиле поэта Иосиф Бродский. Как бы мог звучать стих, вдохновлённый творчеством мастера?

Оригинальный отрывок

«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать. На Васильевский остров я приду умирать» — характерная интонация Бродского, его размышления о времени, пространстве, изгнании и смерти, ставшие центральными темами его поэзии. Ироническая дистанция, длинная строка, эпическое дыхание, философская рефлексия — всё это определяет уникальный голос поэта.

— Иосиф Бродский

Письмо к себе из будущего

Ты скажешь — это я? Не узнаю.
В зеркальной раме — профиль незнакомца.
Год сорок пятый. Или шестьдесят.
Время течёт, как свет из-под оконца.

Я пишу тебе — себе — из ниоткуда,
из точки, где пространство — только слово,
где память — это главная причуда,
а будущее — прошлого основа.

Здесь вечера длинней, чем в Петербурге,
хотя какая, к чёрту, здесь погода.
Часы идут. Перо скрипит в испуге.
И тишина — особенная порода.

Ты думал, что язык — твоя отчизна?
Что рифма — это дом, а ритм — ограда?
Но выясняется, что в сердцевине жизни —
пустое место. Больше и не надо.

Не надо ничего. Ни славы, ни забвенья.
Ни Нобелевской премии в конверте.
Лишь этот стол, лампа, и мгновенье,
когда ты пишешь — не о жизни — смерти.

Я научился жить в чужих квартирах,
среди чужих вещей и чужой мебели.
И в этом — странный опыт: в этих дырах
обоев — больше смысла, чем в Библии.

Когда состаришься (а это будет скоро,
поверь, быстрее, чем ты ожидаешь),
ты обнаружишь: прошлое — не город.
Его не посетишь. Лишь вспоминаешь.

И эти строки — может, через годы —
ты развернёшь, как старую газету.
И скажешь: вот какие были моды.
И удивишься, что ответа нету.

На что ответа? На вопрос о смысле?
О том, зачем перо, бумага, слово?
Но смысл — он в том, что мы уже нависли
над бездной. И она — всегда готова.

Пиши. Не потому что есть надежда,
что кто-то прочитает эти строки.
А потому что тишина — невежда,
и ей нужны такие вот уроки.

И в этом — весь итог. Перо и вечер.
И чай остывший. И часы на стенке.
И голос твой — он больше не калечит.
Он просто есть. Как трещины. Как стенки.

Твой — кто? Ты сам. Но старше на столетье.

Горе от ума: Чацкий в изгнании

Горе от ума: Чацкий в изгнании

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Горе от ума» автора Александр Сергеевич Грибоедов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Чацкий: Вон из Москвы! сюда я больше не ездок. Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, Где оскорблённому есть чувству уголок!.. Карету мне, карету!

— Александр Сергеевич Грибоедов, «Горе от ума»

Продолжение

Карета уносила Чацкого прочь от Москвы, прочь от дома Фамусовых, прочь от Софьи — навсегда ли? Снег залеплял окна, и в этой белой мгле растворялось всё: и прошлое, и будущее, и сама надежда. Он не знал ещё, куда едет — в Петербург ли, за границу ли, — знал только, что возврата нет.

Минуло три года. Париж встретил Чацкого равнодушно, как встречает всех беглецов из далёких варварских земель. Он снял скромную квартиру на rue Saint-Honoré и зажил жизнью изгнанника — без цели, без надежды, без родины.

Впрочем, ум его, столь ненавистный московскому обществу, нашёл здесь благодарную почву. Он сходился с вольнодумцами, спорил в салонах, писал статьи о русских нравах — и с каждым днём всё острее чувствовал раздвоенность своего положения. Ибо что есть изгнанник, как не человек, принадлежащий двум мирам и отвергнутый обоими?

— Вы, русские, — говорил ему однажды старый маркиз де Кюстин, — удивительный народ. Вы ненавидите своё отечество, бежите от него — и не можете без него жить.

— А вы, французы, — отвечал Чацкий, — любите своё отечество, остаётесь в нём — и делаете всё, чтобы его разрушить.

Маркиз рассмеялся, но Чацкий не смеялся. Он думал о Москве, о снеге, о том последнем бале, где его объявили сумасшедшим. «Безумным вы меня прославили всем хором», — эти слова преследовали его, как проклятие.

Однажды весной, когда каштаны зацветали вдоль Сены, он получил письмо из России. Почерк был незнаком, но имя внизу заставило его побледнеть: Софья Павловна Фамусова.

«Александр Андреевич, — писала она, — простите меня. Эти три года я не переставала думать о том вечере, о тех словах, что были сказаны. Молчалин давно разоблачён и изгнан; батюшка постарел и смягчился; общество забыло свои сплетни. Я же — не забыла ничего. Если в вашем сердце осталась хоть искра прежнего чувства...»

Чацкий отложил письмо. Руки его дрожали.

— Искра? — прошептал он. — Искра, которую вы сами затоптали?

Он встал и подошёл к окну. Париж шумел внизу, безразличный к его терзаниям. И странное дело: он вдруг понял, что не чувствует ничего. Ни радости, ни торжества, ни даже горечи. Три года изгнания убили в нём то, что он считал вечным.

«Так вот оно, возмездие, — подумал он. — Не мне — ей. Она искала любви у Молчалина, она нашла предательство. Она отвергла меня — и осталась одна. Справедливо ли это? Справедливость — удел богов, а мы, люди, знаем только последствия».

Он сел за стол и взял перо. Долго сидел неподвижно, глядя на чистый лист. Потом начал писать:

«Софья Павловна. Я получил ваше письмо. Вы просите прощения — я простил вас давно, ибо не держать зла легче, чем нести его через годы и вёрсты. Вы говорите об искре — но искры гаснут без топлива, а топливом была надежда, которую вы убили в ту ночь собственными руками.

Не подумайте, что я упрекаю вас. Вы поступили так, как поступили бы на вашем месте тысячи других московских барышень, воспитанных на французских романах и русском лицемерии. В этом нет вашей вины — только общей нашей беды.

Вы пишете, что Молчалин разоблачён. Я не удивлён. Такие, как он, всегда разоблачаются — рано или поздно. Удивительно другое: что вы поверили ему. Вы, с вашим умом, с вашей проницательностью — как могли вы не увидеть того, что было очевидно всем, кроме вас?

Впрочем, любовь слепа. Это не метафора — это диагноз. Я знаю это по себе, ибо и я был слеп, когда ехал в Москву с надеждой, что три года разлуки ничего не изменили.

Вы спрашиваете, не осталось ли в моём сердце прежнего чувства. Отвечу честно: не знаю. Сердце моё молчит, как молчит выгоревший дом. Может быть, под пеплом тлеет что-то — но я боюсь раздувать этот огонь. Слишком много дыма было в прошлый раз».

Чацкий остановился. Перечитал написанное. Скомкал лист и бросил в камин.

— Нет, — сказал он вслух. — Это — горе от ума. А надобно — простота сердца.

Он взял новый лист и написал всего три слова:

«Еду в Москву».

* * *

Осень 1828 года выдалась в Москве холодной и ранней. Чацкий въехал в город на рассвете, когда улицы ещё были пусты, и первое, что он увидел — был дом Фамусовых, такой же, как прежде, с теми же колоннами, с тем же балконом, с которого Софья когда-то смотрела на звёзды.

Сердце его сжалось — но не от любви, а от узнавания. Так сжимается сердце, когда видишь место детства после долгих лет отсутствия: всё то же — и всё не то.

Он велел кучеру остановиться и долго сидел в карете, глядя на знакомые окна. Там, за этими стенами, прошла его юность. Там он влюбился, там был отвергнут, там его объявили безумцем. Хотел ли он вернуться? Или просто не мог не вернуться?

«Карету мне, карету!» — вспомнил он свои последние слова в этом доме. Карета увезла его тогда. Карета привезла его теперь. Круг замкнулся.

Он вышел и позвонил. Тот же старый слуга отворил дверь — постаревший, сгорбленный, но узнавший его сразу.

— Александр Андреевич! Батюшки светы! Живы!

— Жив, Петрушка. Софья Павловна дома?

— Дома, дома, как не дома! Уж она вас ждала, уж она извелась вся!

Чацкий поднялся по знакомой лестнице. Каждая ступень отзывалась в памяти, каждый поворот будил воспоминания. И когда он вошёл в гостиную, и когда увидел Софью — постаревшую, но всё ещё прекрасную, — он понял вдруг то, чего не понимал три года.

Он понял, что любит её. Любил всегда. И будет любить — что бы ни случилось, что бы она ни сделала, как бы ни обошлась с ним судьба.

— Александр, — прошептала она. — Вы приехали.

— Я приехал, — сказал он просто.

И впервые за много лет ум замолчал, уступив место сердцу.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг