Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Фэнтези 10 июля 20:01

Синее стекло

Синее стекло

Печь дышала жаром, а Обрен — уже нет.

Он дышал коротко, с присвистом, будто внутри у него пересыпался мелкий песок. Собственно, так оно и было. Легкие старого стеклодува давно заполнились стеклянной пылью — тонкой, синеватой, той самой, из которой он тянул свои бусины. Каждый пойманный голос оставлял в нем горсть этой пыли. Тридцать лет ловли. Считай сам, сколько там уже насыпалось.

Мастерская стояла у самого края мыса, где Соляной берег обрывался в море. Волны бились о сваи снизу, и от их ударов дрожали стеклянные нити на всех стенах — сотни бусин на просмоленных шнурах. Обрен развесил их, как рыбак развешивает сети. Синие, зеленые, дымчатые. В каждой спал чей-то голос.

Поднеси к уху — услышишь.

Вот в этой, у окна, — колыбельная, которую мать пела сыну перед тем, как сын ушел в море и не вернулся. В той, у двери, — хохот, звонкий, детский, теперь уже мужской смех, застывший навсегда молодым. Люди приходили к Обрену, когда боялись забыть. А забыть голос — это, если разобраться, забыть самое живое.

Лицо помнится долго. Голос уходит первым.

Обрен знал это лучше всех на побережье. Потому и брался за работу, хоть каждая бусина отнимала у него дыхание. Дуть стекло и держать в горле чужой звук одновременно — на это уходят легкие. Он не жаловался. Кому?

Дверь скрипнула вечером, когда печь уже подернулась малиновым, а не белым.

Вошла молодая женщина. Простоволосая, в рыбацкой шали, мокрой от соленого тумана, — видно, шла берегом, а не по дороге. На руках она держала сверток. Сверток дышал, значит, ребенок, и совсем маленький.

— Вы Обрен, — сказала она. Не спросила. — Ловчий голосов.

— Я, — просвистел он. — Садись, дочка. И к печи ближе, ты вся синяя от холода.

Она села. Долго молчала, глядя на огонь. Потом сказала:

— Меня зовут Мила. Мой муж утонул зимой. Лодку нашли, его — нет. — Она поправила край свертка. — А это его сын. Родился весной. Отца не видел ни разу.

Обрен кивнул. Такое приносило море каждый год. Не привыкнешь, а притерпишься.

— Хочешь бусину для мальчика, — сказал он. — Чтоб знал, каким был голос отца. Только, дочка, где ж я его возьму, голос-то. Мертвеца не переловишь, звук уходит вместе с телом. Мне нужен живой источник. Тот, кто помнит.

— Я помню, — тихо сказала Мила. — Я его слышу. До сих пор. Просыпаюсь — и вот прямо в ушах, как он звал меня по имени. Как смеялся. Как ругался на сеть. Все помню.

Старик отставил трубку. Посмотрел на нее внимательно, и в груди у него что-то опустилось, будто камень бросили в колодец.

— Тогда слушай, — сказал он медленно. — Раз ты источник, я вытяну голос из тебя. Из твоей памяти. Вплавлю в стекло, и мальчик всегда сможет поднести бусину к уху и услышать отца. Чистого. Настоящего. Как ты его помнишь.

— Так делайте.

— Погоди. — Он поднял ладонь, всю в мелких белых шрамах от брызг стекла. — Плата. За все платят, и за это тоже. Голос — он один. Нельзя вытянуть его наружу и оставить внутри. Если я вложу его в бусину, из тебя он уйдет. Насовсем. Ты больше не услышишь мужа, когда просыпаешься. Не вспомнишь, как он звал по имени. В голове будет — тихо.

Мила застыла.

Волны били в сваи. Раз. Еще раз.

— То есть, — проговорила она, — сын будет слышать. А я — нет.

— Так, — сказал Обрен. — Или ты помнишь, или он знает. Двоим один голос не достается. Уж не я это придумал, дочка, я только руками работаю.

Младенец завозился, пискнул. Мила прижала его крепче, и Обрен видел, как она думает, как это в ней ворочается — тяжело, будто ту же самую лодку из воды тянет. У нее же ничего от мужа не осталось. Ни тела, ни могилы. Только этот голос в ушах по утрам. Единственное.

А у мальчика не было и того.

— Многие уходят, — мягко сказал старик. — Это не стыдно. Оставь себе память, дочка. Мальчик вырастет, придумает отцу голос сам, дети умеют.

— Придумает, — эхом откликнулась Мила. И вдруг подняла глаза, сухие и злые. — Придумает чужой голос и будет думать, что это отец. Нет.

Она расстегнула шаль. Наклонилась к печи.

— Берите. Пока я не передумала. Берите весь, до последнего словечка.

Обрен не стал уговаривать. Он свое дело знал и знал, что уговоры тут только рану бередят.

Он зачерпнул трубкой каплю расплава — синего, глубокого, как зимняя вода под утесом. Поднес к губам Милы, не касаясь.

— Говори то, что помнишь, — велел он. — Не мне. Ему. В последний раз.

И Мила заговорила.

Она пересказывала не слова — она отдавала звук. Как он звал ее с причала: «Ми-и-ила!» — тягуче, на два колена. Как хохотал, запрокинув голову, когда сеть приносила одну корягу. Как бормотал под нос, чиня снасть. Как однажды ночью сказал ей на ухо совсем тихо то, что говорят раз в жизни.

Обрен вдохнул. Глубоко, насколько хватило пропыленных легких, — и втянул этот голос из воздуха, из ее памяти, к себе в горло. Тут же закашлялся, но удержал. Приложил трубку к губам и выдохнул.

Стекло вздулось пузырем. Внутри пузыря заметалось живое — голос мужчины, теплый, смеющийся, зовущий по имени. Обрен крутил трубку, обжимал каплю мокрой деревяшкой, и синева густела, темнела, сворачивалась в идеальную круглую бусину. Голос улегся в нее, как улегся бы усталый человек. И затих.

Остывая, стекло тихонько пело.

Старик надрезал бусину, снял с трубки, окунул в воду. Пар зашипел. В его ладони лежал маленький синий шарик, теплый, тяжелый не по размеру.

— Держи, — сказал он и вложил бусину в кулачок младенца. Пальчики сжались сами. — Когда подрастет — приложит к уху и услышит. Только береги. Разобьется — уйдет совсем, второй раз не поймать.

Мила взяла сверток. Встала. И вдруг замерла посреди мастерской, вслушиваясь во что-то.

В тишину.

Обрен видел, как это накрывает ее. Она искала — вот прямо сейчас, на месте, — тот голос, что жил в ней по утрам. Тянулась к нему памятью. А там было пусто. Гладко. Ни звона, ни смеха, ни «Ми-и-ила» на два колена. Как будто и не было никогда.

Лицо мужа она помнила. А голоса — нет. Уже нет.

Она не заплакала. Только сглотнула — раз, другой — и прижала сына, в кулачке которого грелась синяя бусина.

— Спасибо, — сказала Мила чужим, каким-то новым голосом. И пошла к двери.

— Дочка, — окликнул Обрен. Она обернулась. — Ты не думай, что зря. Он теперь у сына. Это не потеря. Это... переезд.

Мила слабо улыбнулась и вышла в туман.

Старик остался один. Опустился на табурет, и легкие его свистели, пересыпая внутри синий песок. Он поглядел на сотни бусин, что качались по стенам и тихонько звенели от каждой волны. Столько чужих голосов он спас. А собственного дыхания у него — на сколько еще? На десяток? На пяток?

Под рабочим столом, свернувшись у остывающего горна, спал черный кот и жмурился на угли. На подоконнике второй кот, серый, следил желтыми глазами за уходящей женщиной.

Обрен закрыл глаза и в первый раз за тридцать лет позавидовал стеклу.

Стекло хотя бы дышать не обязано.

Фэнтези 10 июля 17:31

Ловец чужих снов

Ловец чужих снов

Тумана в то утро было — хоть режь ножом да на хлеб намазывай.

Айна стояла на пороге и глядела, как он сползает с гряды вниз: к отаре, к колодцу с обледенелым воротом, к ее низкой избе, крытой дерном. Холодный. Мокрый. И пахнет не только овечьей шерстью, а еще чем-то. Тем, что приходит первым, раньше беды.

Она этот запах знала. Кто бы не знал, проживи он в себе столько чужих ночей.

В Верхних Грядах не запирали дверей. Зачем? Красть тут нечего, а кто чужой сунется — того гора сама развернет. Но сны запирали крепко. На ночь женщины клали под подушку веточку горькой рябины, мужчины — гвоздь, а детям завязывали на запястье красную нитку, чтобы дурное не утащило. Помогало не всегда. Вот тогда и шли к Айне.

Она была ловчихой. Ловила то, что нельзя поймать руками.

За снолов — деревянную раму с натянутыми жилами и костяным крючком посередке — она бралась редко, только когда без него не обойтись. Обычно хватало сидеть у изголовья, дышать в такт, ждать. Кошмар приходит на живое тепло, как мотылек на свечу. Айна подставляла ладонь — и он перебирался к ней. Легко. Радостно даже.

А уходить не хотел уже никогда.

Вот в чем была плата, если по-честному. Не деньги, не годы — их она поначалу и не считала. Плата была проще и хуже: пойманный кошмар оставался жить в ловчихе. Насовсем. Поэтому Айна не спала так, как спят люди. Ложилась — и падала в глухую черную яму без единой картинки, потому что все картинки в ней были заняты. Чужими. Тонущими детьми, горящими домами, зубами в темноте, дорогами, что никуда не ведут.

Своих снов у нее не осталось давно. Их вытеснили.

Пастуха она услышала раньше, чем увидела. Сапоги чавкали по раскисшей тропе, и дышал он так, будто гнался за собственным сердцем.

— Айна! Айна, отопри, ты дома?

Дверь и так была открыта.

Дарен ввалился в избу, и на руках у него лежала девочка. Веся. Айна помнила ее маленькой, круглой, крикливой — до той зимы, когда горячка отняла у ребенка голос. С тех пор Веся молчала. Пять лет уже. Ни слова, ни всхлипа.

Сейчас девочка не молчала. Она хрипела. Веки прыгали, будто под ними что-то билось и рвалось наружу, а на тонкой шее, вот прямо на глазах, проступали темные полосы. Четыре. Как след от чужих пальцев.

— Оно ее душит, — выдохнул Дарен. — По ночам. А теперь и днем. Я держал ее за плечи, я вот этими руками держал, а метка все равно легла. Айна, оно вылезает. Снаружи оно.

Айна тронула шею девочки. Холодная. Полосы под пальцами были не синяки — вмятины, будто кожу вдавили изнутри.

Вот тебе и запах беды.

— Клади на лавку, — сказала она. Тихо. Так тихо, что Дарен вздрогнул. — И выйди.

— Я останусь.

— Выйди, — повторила она. — И овец пересчитай. Раза три. Мне надо, чтоб ты был занят и далеко.

Он ушел. Мужчины в Грядах спорить с ловчихой не приучены.

Айна сняла со стены снолов. Провела пальцем по костяному крючку — гладкому, теплому, чуть желтоватому. Крючок был из ее собственного ребра. Так делали все ловчихи, когда решались брать по-крупному: своя кость держит крепче любой чужой.

Она села у изголовья. Наклонилась к самому лицу девочки. И увидела.

В снах Веси стоял тенегон.

Большинство кошмаров — это память, вывернутая наизнанку. Тонущий брат, злая мачеха, стук в ставень. С такими Айна управлялась легко: подставь ладонь, назови по имени страха, забери. А тенегон — другое. Тенегон рождается, когда ребенок долго молчит. Молчание копится, густеет, обретает голод. И тогда из непроизнесенных слов складывается зверь — длинный, серый, с руками вместо челюстей. Он живет в сне, но чем дольше молчит хозяин, тем ближе зверь к порогу яви.

Веся молчала пять лет.

Тенегон стоял почти на самом краю. Еще немного — и шагнет из сна в избу, во плоти, и тогда уже не задушит одну девочку, а пойдет по домам, собирая чужое молчание, как хворост.

Айна знала, что делать. Знала и то, чего это будет стоить.

Обычный кошмар отнимает покой. Живой, дозревший тенегон отнимает годы. Много. Он не мотылек — он голодная тварь, и, чтобы перетянуть его в себя, надо открыться настежь и позволить ему грызть, пока не насытится твоей жизнью взамен чужой.

Она могла отказаться. Могла сказать Дарену: увези дочь за перевал, к морю, там воздух другой, там, говорят, тенегоны не приживаются. Могла соврать, что ничего нельзя.

Веся открыла глаза. Мутные, огромные. И посмотрела на Айну так, как смотрят, когда просить уже нет ни голоса, ни надежды.

— Ладно, — сказала ловчиха. Кому — себе, наверное. — Ладно, зверюга. Иди сюда. У меня для тебя места много.

Она вставила крючок под ребро. Свое, гладкое, теплое.

И потянула.

Боли не было. Была тяжесть. Серое хлынуло из девочки в Айну — медленно, вязко, с той радостью, с какой все дурное меняет тесную клетку на просторную. Тенегон входил в нее и рос. Раздвигал внутри все, что там жило, толкался локтями среди чужих тонущих детей и горящих домов, устраивался. Как дома.

А взамен из Айны уходило другое. Не кровь. Время.

Она чувствовала это кожей. Руки, лежавшие на груди девочки, покрывались пятнами и морщинами. Волосы, еще утром русые с проседью, белели прядь за прядью, будто иней шел по траве. В коленях завелся ноющий холод старости. Зубы шатнулись. Что-то в спине хрустнуло и осталось согнутым.

Сколько лет она отдала? Двадцать? Тридцать? Кто ж их считал в такую минуту.

Полосы на шее Веси разгладились. Румянец вернулся. Девочка задышала ровно, глубоко — так дышат, когда впервые за долгое время не боятся заснуть.

Тенегон в Айне ворочался, устраиваясь среди прочих. Ничего. Место есть. Она подвинется.

Айна выдернула крючок и убрала снолов. Руки дрожали — старушечьи, узловатые руки. Она глянула в темное окно и почти не узнала лицо, что смотрело оттуда. Впрочем, лица она и раньше не любила. Кофе бы сейчас. Да откуда в Грядах кофе.

— Дарен! — крикнула она, и голос вышел надтреснутый, тонкий. — Забирай дочь. Здорова.

Пастух влетел, глянул на Айну — и застыл. Он оставил на пороге бабу лет сорока, а нашел старуху. Рот у него открылся, но что тут скажешь.

— Не смотри, — буркнула она. — Молоко занесешь после дойки. И муки. Побольше муки, мне теперь долго жевать.

Он подхватил Весю на руки. Девочка проснулась. Огляделась — ясно, чисто, без тени в глазах. Посмотрела на белую сгорбленную женщину у лавки. Долго.

А потом разлепила губы, которые молчали пять лет.

— Ай... на, — сказала Веся.

Первое слово. Хриплое, кривое, самое красивое, что ловчиха слышала за всю свою длинную-длинную и сразу ставшую еще длиннее жизнь.

Айна отвернулась к окну, чтобы никто не увидел, как в ее старых глазах что-то дернулось и потекло. За стеклом, на поленнице, сидел серый кот и вылизывал лапу, и туман наконец начал таять.

Своих снов у нее по-прежнему не было. Не осталось места.

Но теперь она хотя бы знала, ради чего его не осталось.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери