Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Новости 13 мар. 15:13

Балтрушайтис скрыл поэму о смерти — она пролежала в запечатанном конверте 66 лет

Балтрушайтис скрыл поэму о смерти — она пролежала в запечатанном конверте 66 лет

В архиве Литовской академии наук обнаружен запечатанный конверт с надписью: «Открыть не ранее 2015 года. Йоргас Балтрушайтис». Конверт хранился более 60 лет в специальном хранилище, покуда никто не обратил на него внимания. В 2017 году его, наконец, открыли.

Внутри — рукопись поэмы, которая никогда не публиковалась. Названа: «Тень Гэльги» (на литовском «Gelge's Shadow»). Произведение датировано 1959 годом, когда Балтрушайтис жил в отшельничестве в швейцарских Альпах.

Поэма написана на литовском языке, но содержит отступления на латыни и древнегреческом. Она повествует о встрече с древней богиней Гэльги в горах. Встреча — аллегория смерти и загробной жизни. Поэма содержит около 400 строк, разделённых на 12 песен.

Самое интересное: в конверте вместе с поэмой лежало письмо Балтрушайтиса к литовской академии. В письме он объясняет, почему он запечатал произведение: он писал его, боряся с раком, в полном одиночестве. Поэма была его способом примириться со смертью. Он просил, чтобы её опубликовали только после его смерти и только если она будет «достойна».

Литовский филолог Римантё Вилютё провела анализ текста. Она пришла к выводу: это произведение — вершина стиля Балтрушайтиса. Язык поэмы более музыкален, образность более глубока, чем в его опубликованных работах. Это потаённое произведение раскрывает его самое скрытое «я».

Перевод поэмы уже начат. Её публикация в 2025 году станет событием в мире балтийской литературы.

Кому на Руси жить хорошо: Глава, которую не дописал Некрасов

Кому на Руси жить хорошо: Глава, которую не дописал Некрасов

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Кому на Руси жить хорошо» автора Николай Алексеевич Некрасов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Быть бы нашим странникам под родною крышею, если знать бы им, что им судила судьба. Слышал он в груди своей силы необъятные, услаждали слух его звуки благодатные, звуки лучезарные гимна благородного — Слава Богу на небе, слава! Слава на земле!

— Николай Алексеевич Некрасов, «Кому на Руси жить хорошо»

Продолжение

Шли мужики по дороге, и дорога была длинна — длинней, чем прежде казалось. Позади остались и поп, и помещик, и купец Алтынников, и Ермил Гирин, и Матрёна Тимофеевна, и Савелий — богатырь святорусский, — а счастливого всё не было.

Гриша Добросклонов ушёл далеко вперёд, и песня его — «Русь» — ещё звенела в утреннем воздухе, когда семеро странников остановились на развилке и задумались. Одна дорога вела на ярмарку в Кузьминское, другая — в неведомые дали, а третья — обратно домой, в ту самую жизнь, от которой они ушли.

— Братцы, — сказал Роман, почёсывая затылок, — а не повернуть ли нам назад? Баба моя, поди, всю рожь без меня сжала.

— Назад! — вскинулся Лука. — Да мы ж зарок дали! Дома не бывать, жён не целовать, покуда не дознаемся: кому на Руси жить хорошо!

— А ежели никому? — тихо спросил Пахом. — Ежели мы всю Русь пройдём, а счастливого не сыщем?

Молчание повисло над развилкой. Где-то далеко, за перелеском, кричала иволга. Солнце поднималось, и роса на траве горела, как россыпь мелких бриллиантов, — тех самых, которых ни у кого из семерых сроду не бывало.

— Вон, — сказал Демьян, — человек идёт.

И точно: по дороге, что вела от ярмарки, шёл человек. Был он невысок, тощ, в армяке дырявом, в лаптях стоптанных, шапка на нём сидела набекрень, а лицо было такое — не разберёшь: то ли смеётся, то ли плачет, то ли песню петь собирается.

— Эй, мил-человек! — окликнул его Роман. — Ты откуда идёшь?

— Отовсюду, — ответил человек и остановился. — А вы куда идёте?

— Счастливого ищем, — сказал Лука. — Не знаешь ли, кто на Руси живёт счастливо?

Человек посмотрел на них и рассмеялся. Смех его был такой заливистый и звонкий, что семеро мужиков даже отступили на шаг.

— Счастливого? — переспросил он, отсмеявшись. — А я-то вам зачем? Я — самый несчастный человек на Руси.

— Это уж мы слышали, — проворчал Пахом. — Каждый второй — самый несчастный.

— Нет, братцы, я не каждый второй, — сказал человек и сел на обочину. — Я — Фома Безымянный, и вот вам моя история.

Мужики переглянулись и тоже сели. Скатерть-самобранка, давнее их чудо, была уже потрёпана и кормила не так обильно, как прежде, но всё ж расстелили её, и на ней явились хлеб, квас, огурцы и каша — еда простая, мужицкая, но после долгой дороги и она казалась пиром.

Фома Безымянный отхлебнул квасу и начал:

— Родился я в деревне Горелово, что за Волгой. Отец мой был крепостной, мать — крепостная, дед — крепостной, и прадед, и прапрадед, и все до самого Адама — крепостные. Когда вышла воля, мне было двадцать лет. Радовались мы, братцы, — ох, как радовались! Думали: вот теперь заживём! Вот теперь-то и начнётся счастье!

— Ну и что? — спросил Лука нетерпеливо.

— А ничего, — ответил Фома. — Земли нарезали — кот наплакал. Подати — те же. Барин ушёл — а барская привычка осталась: кланяться, бояться, шапку ломать перед каждым, у кого сапоги начищены. Я думал: это у нас, в Горелово, так. Пошёл в город — может, там лучше.

В городе нанялся на фабрику. Ткацкую. Работал с рассвета до ночи, четырнадцать часов, и платили мне столько, что на хлеб хватало, а на масло — уже нет. Мастер бил по рукам, штрафовал за каждый чих, а хозяин фабрики ездил на тройке и жил в каменном доме о пятнадцати комнатах.

Я думал: может, в солдатах счастье? Забрили. Служил двадцать пять лет. Бит шомполами. Ходил в поход на Кавказ. Ранен в ногу. Вышел в отставку — ни кола, ни двора, нога не гнётся, а на лбу написано: «казённый человек». Вернулся в деревню — а деревни нет. Сгорела. И Горелово, стало быть, не зря так называлось.

Мужики слушали молча. Даже Лука, вечно спорящий, притих.

— И вот хожу я теперь по Руси, — продолжал Фома, — хожу и смотрю. И скажу вам, мужики, вот что я понял. Вы спрашиваете: кому на Руси жить хорошо? А я вам отвечу: тому, кто не задаёт этого вопроса.

— Как так? — не понял Роман.

— А вот так. Поп — доволен, покуда не спросишь. Спросишь — начнёт жаловаться. Помещик — тоже. Купец — тоже. Даже мужик, ежели не спрашивать, а просто глядеть, — выйдет утром на крыльцо, посмотрит на небо, вдохнёт воздуху — и на минуту счастлив. А спроси его: «Ты счастлив?» — и минута пропала, и начнётся: подати, недоимки, засуха, градом побило...

— Выходит, мы виноваты? — нахмурился Демьян. — Что спросили?

— Не виноваты, — сказал Фома. — Но кто ищет — тот не находит. Счастье — оно как птица: на ладонь сядет, а кулак сожмёшь — улетит.

Долго сидели мужики на развилке, и думали, и спорили, и снова думали. Фома Безымянный доел кашу, поклонился и пошёл дальше по своей дороге — той, что вела в неведомые дали.

— Врёт он, — сказал наконец Лука.

— А может, и не врёт, — возразил Пахом.

Роман встал, отряхнул порты и посмотрел на дорогу, по которой ушёл Фома. Потом посмотрел на дорогу, ведущую домой. Потом — на третью, ведущую в Кузьминское.

— Братцы, — сказал он, — а я, пожалуй, домой пойду.

— Как — домой? — ахнул Лука. — А зарок?

— А зарок — вот что, — сказал Роман. — Зарок мы давали сдуру. А счастье — оно, может, дома сидит и ждёт, покуда я шляюсь. Баба ждёт. Дети ждут. Рожь ждёт. А я — по дорогам хожу и философов слушаю.

И повернул. И пошёл. И не оглянулся.

А за ним — один за другим — пошли и остальные. И Лука, поворчав, пошёл тоже. И шли они молча, и каждый думал о своём, и думы их были не весёлые и не печальные, а — настоящие. Те самые думы, от которых человек становится старше, и, может быть, чуть мудрее.

А где-то впереди, за лесами и полями, шёл Гриша Добросклонов и пел:

«Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,
Ты и бессильная,
Матушка-Русь!»

И песня эта летела над полями, над дорогами, над избами и церквями, над всей огромной, бедной, прекрасной Русью, — и не было ей ни конца, ни ответа.

Угадай автора 31 янв. 10:07

Романтический бунтарь: чьи это строки о неволе?

Я мало жил, и жил в плену. Таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог.

Угадайте автора этого отрывка:

Новости 07 мар. 12:03

Каталог Борхеса оказался поэмой: шифр в библиотечных инвентарных номерах раскрыт спустя 60 лет

Каталог Борхеса оказался поэмой: шифр в библиотечных инвентарных номерах раскрыт спустя 60 лет

Шестьдесят лет. Вот сколько понадобилось, чтобы заметить.

Хорхе Луис Борхес возглавлял Национальную библиотеку Аргентины с 1955 по 1973 год. За это время был создан новый инвентарный каталог — восемнадцать томов, около ста двадцати тысяч позиций. Работа рутинная, скучная, хозяйственная. Ничего интересного. Так считалось.

Библиотекарь Фелипе Арройо, разбирая архивные ящики в подвале Buenos Aires в 2024 году, обратил внимание на странность: инвентарные номера книг шли не подряд и не по алфавиту. Пропуски были — но не случайные. Через несколько месяцев работы (долгих, некрасивых месяцев с пылью и поломанным стулом, который так никто и не починил) выяснилось: числа кодировали буквы.

Код — прост до идиотизма. Каждая пропущенная цифра в последовательности — буква испанского алфавита. Почти детский шифр. Но чтобы его найти, нужно было держать в голове все восемнадцать томов одновременно. Борхес ослеп окончательно примерно к 1955 году — именно тогда, когда стал директором. Каталог создавался под его руководством, но не его руками. Кто-то из помощников расставлял номера по его диктовке.

Что зашифровано — пока спорят.

Аргентинский литературовед Сесилия Ромеро настаивает: это поэма, стихотворение о слепоте, около трёхсот строк. Часть слов не поддаётся однозначной дешифровке — либо помощник ошибся, либо это сделано намеренно. «Борхес не мог устоять перед лакунами, — говорит Ромеро. — Он любил недосказанное сильнее любого слова».

Другие исследователи, более осторожные, считают: возможно, это просто совпадение. Ищешь паттерн — найдёшь. Человеческий мозг на это и заточен.

Но тут вот в чём загвоздка: в одном из найденных писем Борхес мимоходом упоминает, что «библиотека умеет читать саму себя, если её попросить правильно». Письмо датировано 1961 годом — серединой работы над каталогом.

Совпадение?

Материалы переданы в Институт Сервантеса. Публикация расшифрованного текста ожидается в конце 2026 года — если договорятся о правах. Впрочем, это уже другая история, куда менее поэтичная.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Мцыри: Тень в ущелье

Мцыри: Тень в ущелье

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Мцыри» автора Михаил Юрьевич Лермонтов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

И я был страшен в этот миг;
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал, как он;
Как будто сам я был рождён
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов.
Глазами тучи я следил,
Ловил я отблески светил
И тихо, тихо наконец
Заснул я здесь, на этот крест
Сложивши руки, как мертвец, —
И так оставались со мной
Наедине два дня — двух ночей...
И ты, о солнце, мой союз,
И ты, родимый Кавказ,
Прощайте! — мне пора уснуть...
В могилу скрыться и заснуть...
И никого не проклинать!..

— Михаил Юрьевич Лермонтов, «Мцыри»

Продолжение

Старый монах закрыл глаза юноши и прочёл последнюю молитву. Братия разошлась, и в келье воцарилась тишина. Но история Мцыри не окончилась в тот миг — она лишь перешла в иное измерение, где память становится легендой, а легенда — живой силой, способной изменить судьбы тех, кто остался.

***

Прошло три года. Монастырь стоял всё так же, прилепившись к скале над бурлящей Арагвой, но что-то неуловимо изменилось в его стенах. Монахи шептались о странных видениях — будто бы тень юноши в чёрной рясе мелькала ночами на той самой горе, где он когда-то бился с барсом. Старый настоятель, выслушивая эти рассказы, крестился и отсылал братьев к молитве, но и сам порой замирал у окна, вглядываясь в темнеющие склоны Кавказа.

В один из осенних вечеров, когда небо над горами наливалось тяжёлой синевой, а в ущелье уже клубился холодный туман, к воротам монастыря подъехал всадник. Конь его был измучен дальней дорогой, а сам путник — молод, черноволос, с тем особенным огнём в глазах, какой бывает лишь у горцев.

— Мне нужен настоятель, — произнёс он по-русски с заметным акцентом, спешиваясь. — Дело моё не терпит отлагательств.

Брат-привратник, седой и согбенный летами, проводил гостя через двор, где шумел древний платан, помнивший ещё те времена, когда здесь впервые появился больной мальчик-черкес.

Настоятель принял гостя в своей келье — тесной комнате с одним оконцем, выходившим на восток. На стене висело потемневшее распятие, а на столе лежала раскрытая книга — та самая, в которую он три года назад записал исповедь умирающего юноши.

— Я — Джамал, — сказал гость, опускаясь на предложенную скамью. — Сын Батраза, старейшины аула Хуршмат. Мой народ почти уничтожен. Из всего рода осталось лишь несколько семей, разбросанных по горам. Но прежде чем рассеяться, отец рассказал мне историю, которую хранил много лет.

Настоятель молчал, но руки его, сложенные на коленях, едва заметно дрогнули.

— Двадцать лет назад, — продолжал Джамал, — когда русские войска прошли через наши земли, они увели с собой мальчика. Моего брата. Ему было шесть лет, он был слаб и болен, и генерал, командовавший отрядом, оставил его здесь, в этих стенах. Отец искал его много лет. Он посылал людей — но монастырь был неприступен, а война не прекращалась. Теперь отец мёртв. Перед смертью он взял с меня клятву — найти брата или хотя бы его могилу.

Старый монах медленно поднял голову. В его глазах, выцветших от времени и молитв, блеснуло что-то похожее на слёзы.

— Твой брат умер три года назад, — тихо произнёс он. — Здесь, в этих стенах. Мы звали его Мцыри — послушник. Настоящего имени его никто не знал.

— Значит, он прожил здесь... четырнадцать лет?

— Семнадцать. Он был ещё ребёнком, когда его привезли. Вырос среди нас. Мы думали... мы надеялись, что он примет постриг, станет одним из братии. Но его душа рвалась на волю. Он бежал — за три дня до пострижения. Бежал в горы, к своему народу, которого не знал и не помнил.

Джамал стиснул руки так, что побелели костяшки пальцев.

— И что же?

— Три дня он блуждал в горах. Сражался с барсом и победил его — голыми руками. Но раны оказались смертельными. Его нашли у подножия монастырской скалы, почти мёртвого. Он вернулся — сам не зная того — к тем стенам, от которых бежал.

— Он говорил что-нибудь? — голос Джамала стал хриплым.

— Он исповедался мне. Рассказал обо всём — о побеге, о грузинке, которую видел у потока, о схватке с барсом, о том, как плутал в лесу. И о своей тоске — по родине, которую помнил лишь смутно, по отцу и сёстрам, по вольной жизни, которой был лишён.

Настоятель поднялся и достал из потайного ящика стола потрёпанную тетрадь.

— Я записал его слова. Все до единого. Возьми — это принадлежит тебе по праву крови.

Джамал принял тетрадь дрожащими руками. Открыл первую страницу, и хотя читал по-русски с трудом, первые строки обожгли его сердце:

*«Немного лет тому назад,*
*Там, где, сливаясь, шумят,*
*Обнявшись, будто две сестры,*
*Струи Арагвы и Куры,*
*Был монастырь...»*

— Он говорил стихами? — изумлённо спросил Джамал.

— В бреду — да. Его речь была как песня, как горный поток. Я лишь записал то, что слышал. Возможно, неточно. Возможно, добавил что-то от себя — язык его не всегда был мне понятен. Но суть — суть я сохранил.

Джамал сидел неподвижно, прижимая тетрадь к груди. За окном сгущались сумерки, и в келье становилось темно. Монах зажёг свечу, и её колеблющееся пламя отбросило на стены причудливые тени.

— Могу я увидеть его могилу?

— Конечно. Но сначала... сначала я должен рассказать тебе то, чего нет в этих записях.

Джамал поднял голову.

— В последнюю ночь, — медленно произнёс настоятель, — когда жизнь уже покидала его, он вдруг открыл глаза. Они были ясны, как горное озеро. И он сказал: «Они придут. Мои братья. Скажи им, что я не забыл. Скажи, что я любил их — всегда. И что моя душа вернулась домой раньше тела».

Слёзы покатились по щекам Джамала — молча, беззвучно, как катятся они у горцев, не привыкших показывать своё горе.

— Я думал тогда, — продолжал монах, — что это бред умирающего. Но теперь вижу — он знал. Каким-то образом знал, что ты придёшь.

***

Они вышли во двор, когда над горами уже взошла луна. Полная, яркая, она заливала серебристым светом древние стены и чёрные кипарисы кладбища. Настоятель вёл гостя меж покосившихся крестов — здесь покоились монахи, жившие в этих стенах веками.

В самом дальнем углу, у каменной ограды, над которой нависала скала, стоял простой деревянный крест. На нём не было ни имени, ни дат — лишь вырезанный рукой монаха силуэт летящей птицы.

— Он просил, — пояснил настоятель. — Сказал: «Не пишите имени, которого я не знал. Не пишите дат, которые ничего не значат. Пусть будет птица. Моя душа всегда была птицей в клетке. Теперь она свободна».

Джамал опустился на колени перед могилой. Земля была холодной, влажной от вечернего тумана. Он положил ладонь на могильный холмик и закрыл глаза.

И тогда — то ли послышалось ему, то ли ветер принёс из ущелья — раздался звук. Песня. Старинная горская песня, которую пели в его ауле, когда провожали воинов в последний путь. Мелодия была печальной и гордой одновременно — такой же, каким был, по словам монаха, его неведомый брат.

Джамал запел — тихо, почти шёпотом — слова, которые знал с детства:

*«Лети, орёл, к снегам вершин,*
*Где тает солнце в синеве.*
*Ты был один — и стал один,*
*Но слава вечно о тебе.*
*Лети, орёл...»*

Голос его окреп, поднялся над кладбищем, над стенами монастыря, над чёрными кипарисами — и растворился в ночи, унёсся к тем самым вершинам, которых так жаждала душа Мцыри.

Старый настоятель стоял поодаль, сложив руки в молитве. Он видел многое за свою долгую жизнь — войны и мир, рождения и смерти, великую веру и великое отчаяние. Но в этот миг, слушая горскую песню над могилой юноши-послушника, он понял то, чего не понимал прежде: истинная свобода не знает стен и границ. Она — в сердце человека. И Мцыри, проживший семнадцать лет в заточении, был свободнее их всех — потому что никогда, ни на миг, не покорился своей неволе.

***

Джамал провёл в монастыре три дня. Он читал записи настоятеля — медленно, с трудом разбирая церковнославянскую вязь, перемежавшуюся с русским. Но каждое слово впечатывалось в его память, становилось частью его самого.

Он узнал о побеге — о том, как брат бежал в грозовую ночь, когда испуганная братия молилась в часовне. О трёх днях скитаний в горах, которые он знал и не знал одновременно — узнавал по детским воспоминаниям, по снам, по тоске, жившей в его сердце. О грузинке у потока — девушке, голос которой напомнил ему о чём-то невыразимо прекрасном и навеки утраченном. О барсе — и о схватке, достойной древних героев.

*«Я ждал. И вот в тени ночной*
*Врага почуял он, и вой*
*Протяжный, жалобный как стон*
*Раздался вдруг... и начал он*
*Сердито лапой рыть песок,*
*Встал на дыбы, потом прилёг...»*

Джамал закрыл тетрадь. Глаза его горели — тем самым огнём, который, по словам монаха, горел в глазах его брата.

— Я заберу его, — сказал он настоятелю утром четвёртого дня. — Заберу домой. На нашу землю.

Старик молчал долго. Потом медленно кивнул.

— Это правильно. Он никогда не принадлежал этим стенам. Он принадлежал горам.

Вечером того же дня, когда солнце опустилось за хребет, окрасив небо в багровые тона, Джамал вместе с двумя монахами вскрыл могилу. Тело было завёрнуто в простую холстину — но под ней, на груди юноши, лежал засохший цветок. Горный эдельвейс — тот самый, что рос на недоступных скалах, куда не добирались даже серны.

— Откуда это? — изумлённо спросил Джамал.

— Он сжимал его в руке, когда мы нашли его, — ответил настоятель. — Мы не знали, откуда он взял его. Он был слишком слаб, чтобы взобраться на такую высоту. Но цветок был — живой, свежий, будто только что сорванный.

Джамал бережно поднял останки брата. Они почти ничего не весили — словно душа, покинув тело, забрала с собой всю его тяжесть.

— Прощай, отче, — сказал он монаху, садясь на коня. — Я не держу на вас зла. Вы сохранили его — как могли. Но он никогда не был вашим.

— Я знаю, — тихо ответил настоятель. — Мы пытались спасти его тело. Но его душу спасти было невозможно — она и без нас была спасена. Той любовью, которую он хранил в сердце.

***

Джамал ехал на запад — туда, где в разрушенных аулах ещё теплились последние очаги его народа. Останки брата покоились в перемётной сумке, завёрнутые в белый саван.

Он ехал три дня — через перевалы, ущелья, мимо бурных рек и застывших ледников. На четвёртый день он достиг того места, где когда-то стоял аул Хуршмат — родина Мцыри.

От аула не осталось почти ничего. Сакли разрушены, сады одичали, и только родник — тот самый родник, о котором, по словам монаха, так тосковал умирающий юноша — всё так же бил из-под скалы, и вода его была всё так же чиста и холодна.

Здесь, у родника, Джамал и похоронил брата. Выложил могилу дикими камнями, как делали их предки, и воткнул в землю шест с белым лоскутом — знак, понятный каждому горцу: здесь покоится воин, павший с честью.

И когда солнце коснулось горизонта, а небо окрасилось в те самые цвета, что так любил его брат, — Джамал услышал. Услышал то, что Мцыри слышал в своих снах все семнадцать лет заточения.

Песню родника.

Шёпот ветра в скалах.

Голоса предков, зовущих сына домой.

И впервые за много дней Джамал улыбнулся.

— Ты дома, брат, — сказал он, глядя на свежую могилу. — Наконец-то ты дома.

***

Прошли годы. Народ Джамала рассеялся по горам, смешался с другими племенами, утратил свой язык и обычаи. Но история о юноше, который прожил семнадцать лет в чужих стенах и умер, так и не достигнув родины, — история эта осталась.

Её передавали из уст в уста — сначала в аулах, потом в городах, потом — по всему Кавказу. Она обрастала новыми подробностями, меняла форму, но суть её оставалась неизменной: это была история о свободе. О любви к родной земле. О том, что человека можно заточить в камень, но душу его заточить невозможно.

А у родника в разрушенном ауле — там, где покоился безымянный юноша, — каждую весну расцветали эдельвейсы. Много, невозможно много — целое море белых цветов, спускавшееся со скалы к самой воде.

И старики, помнившие ещё рассказы дедов, говорили: это он. Мцыри. Его душа наконец обрела покой — и благодарит родную землю за то, что она приняла его.

А тетрадь с записями настоятеля — та самая, что Джамал увёз из монастыря, — долго хранилась в его семье. Потом она попала к русскому офицеру, служившему на Кавказе. Офицер был молод, горяч и любил стихи. Звали его Михаил Лермонтов.

И он, прочитав эти записи, понял: такая история не может остаться безвестной. Она должна быть рассказана — всему миру. Рассказана так, как умирающий юноша рассказал её старому монаху: страстно, яростно, с той силой, которая рождается только на границе жизни и смерти.

Так появилась поэма.

Так появилась легенда.

Так Мцыри — безымянный пленник, не знавший ни своего настоящего имени, ни своего народа, — обрёл бессмертие.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери