Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Сказки на ночь 10 июня 17:58

Совенок с Прямского взвоза

Совенок с Прямского взвоза

В Тобольске зимой ночь начинается рано. Часа в четыре над Иртышом синеет, к шести — уже густо-чернильный купол с прорезями звезд, а к полуночи мороз так схватывает воздух, что дышишь — и слышно, как вдох звенит.

Я живу в нижнем посаде, на улице Кирова, в деревянном доме с резными наличниками, которые мой дед сам вырезал в шестьдесят восьмом году. Дом скрипит. Печка трещит. И где-то на чердаке — кто-то ходит. Каждую ночь.

Меня зовут Варя. Реставратор. Работаю в мастерской при Софийско-Успенском соборе — это там, наверху, на горе, куда от нашего посада ведет Прямской взвоз, деревянная лестница в сто девяносто восемь ступенек. Зимой ступеньки обмерзают, и я каждое утро поднимаюсь как пьяная: цепляюсь за перила, выдыхаю белым, ругаюсь шепотом — ругаться вслух на горе, перед кремлем, рука не поднимается.

Наверху — другой мир. Кремль белокаменный, единственный в Сибири. Гостиный двор. Дворец наместника. Колокольня, которая зимой кажется выше неба. А внизу, за кручей, — посад, Иртыш, и огоньки, маленькие, как будто кто-то рассыпал угольки по черному снегу.

Вот туда я и хожу. Каждый день. И вот про эту ночь — особую — я и хочу рассказать.

Все началось со старой доски.

Ее принес отец Никодим, келарь, в коробке из-под елочных игрушек. Сказал — нашли на колокольне, под половицами, когда чинили перекрытия. Доска была размером с ладонь, темная, лак потрескался, изображение почти не читалось — но в нижнем правом углу я разглядела крошечную фигурку: то ли птица, то ли ребенок в куколе. И глаза. Два светлых глаза, которые смотрели на меня так пристально, будто ждали — давно, очень давно.

— Посмотри, — сказал отец Никодим. — Может, что-то получится.

Я забрала доску домой. Не положено, конечно. Но в мастерской ночью холодно, а у меня дома — печка, лампа, кот Прокоп и тишина, в которой хорошо думается.

Вечер был обычный. Чай. Сухари. Прокоп на коленях. Доска — на столе под лампой. Я разглядывала ее через лупу и не могла понять: то ли это икона, то ли просто старая роспись, может, светская миниатюра конца восемнадцатого века. Краски — темпера, левкас осыпался, золотой фон почти весь сошел. А фигурка в углу — живая. Я не могу сказать иначе. Живая.

Я заснула за столом. Голова на руках, лампа горит, Прокоп сопит где-то у печки.

И вот тогда — это случилось.

Меня разбудил стук. Тихий. Будто кто-то костяшкой пальца — по дереву. Тук. Тук-тук. Я подняла голову. В доме холодно — печка прогорела. Лампа мигает. А с доски на меня смотрит — уже не фигурка в углу — а целая птица, маленькая, серая, с большими янтарными глазами. Совенок. И он моргает.

— Здравствуй, — сказал он.

Вот так. Запросто. Будто мы с ним сто лет знакомы.

Я молчала. Что тут скажешь. Сижу, смотрю, и в груди что-то дернулось, как рыба на крючке — не страх, нет, скорее удивление пополам с узнаванием. Будто я этого совенка всю жизнь ждала и не знала.

— Меня зовут Филин, — сказал он. — Хотя я не филин. Просто совенок. Меня так нарисовали и так подписали — мастер был с юмором.

— Какой мастер?

— Семен Ремезов. Слышала?

Еще бы я не слышала. Семен Ульянович Ремезов — тот самый, что Тобольский кремль строил, картограф, иконописец, человек-эпоха. Триста с лишним лет назад.

— Это он тебя нарисовал?

— Не совсем. — Совенок повел крылом, будто пожал плечами. — Это он меня сюда посадил. Я — душа одной маленькой девочки, которая в моровое поветрие умерла, не доросши до семи лет. Звали меня Дуняшей. Мастер пожалел — нарисовал меня совенком, чтобы я ночами летала по городу и смотрела, как люди живут. Чтобы не скучно было.

Я сглотнула. В горле сухо.

— И ты летала?

— Летала. Триста лет. А потом доску спрятали под половицы — какой-то монах испугался, подумал, что бесовщина. И я застряла. Не вылететь. Слышу — а лететь не могу. Триста лет, Варя. Триста лет под досками. Знаешь, как это.

Я не знала. Я и трех дней без неба не выдерживаю.

— Что мне сделать?

— Дорисуй. — Совенок смотрел на меня в упор. — Мастер не успел закончить. Тут не хватает одного крыла и одной звезды. Если ты дорисуешь правильно — я смогу выйти. Полетать. Хоть одну ночь.

— А потом?

— Потом — посмотрим. Может, останусь. Может, улечу совсем. Триста лет — это долго, я устала. Но сначала — полетать. Очень хочется.

Я встала. Натянула валенки. Сунула доску за пазуху, под тулуп — чтобы краски не схватило морозом. Прокоп проснулся, посмотрел осуждающе и снова уснул — он у меня философ, в чужие дела не лезет.

На улице — минус тридцать два. Я знаю, потому что в сенях градусник, и я его проверила, прежде чем выйти. Снег скрипит так, будто под ногами лопаются маленькие стеклянные шарики. Луна — полная, тяжелая, висит над колокольней, как будто кто-то ее туда специально подвесил для красоты.

Я пошла наверх. По Прямскому взвозу.

Сто девяносто восемь ступенек.

На сто двадцатой я остановилась — отдышаться. Совенок шевельнулся за пазухой.

— Тише, — сказал он. — Слышишь?

Я прислушалась. Тишина. Огромная, ватная, разбавленная только треском мороза в бревнах нижних домов и далеким лаем какой-то собаки на той стороне Иртыша.

— Что слышать-то?

— Как город дышит.

И я услышала. Правда. Тобольск дышал. Медленно, глубоко, во сне — как большой зверь, свернувшийся под снегом. Печные трубы выпускали белые струи в небо. Окна светились янтарно. Где-то на Базарной площади тарахтел снегоуборщик — единственный звук, который выдавал, что сейчас две тысячи двадцать шестой, а не тысяча семьсот восемнадцатый.

Я поднялась наверх. К кремлю.

Мастерская моя — в подклете Гостиного двора. Ключ — в кармане тулупа. Я отперла, зашла, зажгла лампу. Внутри пахло клеем, олифой, старым деревом — родными запахами.

Достала доску. Положила под лампу. Открыла краски — у меня свои, ручной работы, темпера на яичном желтке, как положено.

— Покажи, — сказала я совенку. — Где крыло. Где звезда.

Совенок вышел из доски — буквально вышел, как из окна, — и сел мне на плечо. Легкий, как перышко, и теплый. Я не ожидала, что он будет теплый. Краска же должна быть холодной.

— Вот тут, — он показал клювом. — Левое крыло. Мастер начал, но не довел. И вот тут, в верхнем левом углу, должна быть звезда. Одна. Маленькая. Но самая важная.

— Какая?

— Полярная. Чтобы я дорогу не потеряла.

Я взяла кисть. Самую тонкую, беличью, номер ноль. Развела охру и сурик. Руки дрожали — не от страха, от какого-то другого волнения, для которого у меня даже слова нет. Будто я сейчас не доску дорисовываю, а — не знаю — выпускаю что-то живое из клетки.

Я работала час. Может, два. Может, три — кто считал.

Крыло получилось. Легкое, серое с белыми пестринами, точно как у настоящего совенка. Я не знаю, откуда я знала, как его рисовать — рука сама вела, будто кто-то ее направлял. Может, сам Ремезов. Может, Дуняша. Может, просто ночь, которая в Тобольске зимой такая густая, что в ней растворяется все лишнее, и остается только самое главное.

Потом — звезда. В верхнем углу. Маленькая, шестилучевая, с теплым желтым центром.

Я положила кисть.

Совенок вспорхнул с моего плеча. Облетел мастерскую раз, другой. Сел на полку с банками. Посмотрел на меня янтарными глазами — и я увидела в них то, чего не видела раньше: благодарность.

— Спасибо, Варя.

— Пожалуйста, — сказала я. И горло перехватило.

Мы вышли наружу. На площадь перед Софийским собором. Луна стояла прямо над крестом главного купола, и снег вокруг был такой синий, что казался не белым, а лунно-голубым, как будто кто-то разлил по нему чернила и забыл вытереть.

Совенок взлетел.

Я смотрела, как он кружит над колокольней — серая точка на фоне луны, потом — точка на фоне звезд, потом — просто звезда среди звезд. Он летел над Иртышом, над посадом, над моим домом, над улицей Кирова и резными наличниками. Я знала, что он сейчас видит. Дед когда-то рассказывал, что с колокольни в ясную ночь видно на сорок верст — до самой Абалакской обители.

Совенок облетел все.

Потом вернулся. Сел мне на варежку.

— Налеталась? — спросила я.

— Налеталась. Триста лет ждала — налеталась.

— Останешься?

Он подумал. Янтарные глаза мигнули.

— Останусь. Только не в доске. В доске — скучно. Я буду жить на твоей колокольне. На той, что в кремле. Буду ночами летать, а днем — спать в гнездышке под крестом. Согласна?

— А кто меня будет ночью на работу провожать?

— Я. С колокольни видно весь Прямской взвоз. Я буду тебя встречать на сто двадцатой ступеньке. Там, где ты сегодня остановилась.

Мы спустились вниз вместе. Совенок — на моем плече. Я — пешком, осторожно, чтобы не поскользнуться на обмерзших ступенях.

У моей калитки совенок взлетел.

— Доброй ночи, Варя.

— Доброй ночи, Филин. То есть — Дуня.

— Можно и так, и так. Мне все равно. Главное — я снова летаю.

Он исчез где-то за крышами, в сторону кремля.

Я зашла домой. Печка совсем погасла. Прокоп спал на табурете. Доска лежала на столе — с дорисованным крылом и маленькой звездой в углу. Но фигурки совенка на ней больше не было. Доска была пустая. Просто старая темпера на старом дереве.

Я положила ее обратно в коробку из-под елочных игрушек. Утром отдам отцу Никодиму. Скажу — реставрации не подлежит. Слишком много утрат. Пусть лежит в музейном фонде.

Легла спать. Уже под одеялом услышала — стук в окно. Тихий. Клювом по стеклу.

Я подняла голову. На подоконнике сидел серый совенок и смотрел на меня янтарными глазами.

Я улыбнулась. Помахала ему.

Он моргнул — и улетел.

А я уснула. Так крепко и спокойно, как не спала с детства. И снилось мне, что я лечу. Над Тобольском, над Иртышом, над белыми стенами кремля. И рядом со мной летит маленькая девочка в куколе, держит меня за руку, и смеется — звонко, как звенит мороз в зимнем воздухе.

С тех пор я каждую ночь, поднимаясь по Прямскому взвозу, на сто двадцатой ступеньке слышу — тихий стук крыльев. И знаю: меня встречают.

Спите спокойно. Если у вас за окном кто-то стучит клювом в стекло — не пугайтесь. Может, это просто маленькая Дуня прилетела пожелать вам добрых снов.

Сказки на ночь 30 мар. 17:58

Каменная колыбельная

Каменная колыбельная

Псков в марте замирает к полуночи. Не то чтобы совсем — где-то за Ольгинским мостом еще тащится последний автобус, и у Покровской башни подвывает ничейная собака, — но замирает. Прячется. Город вжимается в землю, как кот, который не хочет, чтобы его нашли.

Тася работала сторожем на Крому. Кром — это так местные зовут кремль, и попробуй скажи «кремль» при Валентине Петровне из экскурсионного — будет лекция. На сорок минут. С привлечением летописных источников.

Ночные смены Тасе нравились. В двадцать шесть лет ей нравилось многое из того, что нормальных людей отпугивало: пустые залы, скрип половиц (не от шагов — просто дерево дышит), гулкие переходы между башнями, где собственное эхо обгоняет тебя на полшага. Она брала с собой термос, бутерброды, книжку. Садилась в сторожке у Довмонтова города и читала при желтой лампе, которая гудела, как старый холодильник.

В ту ночь книжка не шла. Мартовский ветер бросал в окно мокрый снег — не хлопьями, а мелкой крупой, колючей и злой, — и Тася отложила томик, вышла на обход. Стандартный маршрут: вдоль стены к Власьевской башне, мимо Троицкого собора — белый, огромный, он в темноте казался не зданием, а айсбергом — по дорожке вниз к реке. Великая внизу черная, маслянистая. Пскова впадает в нее тихо, без драмы; просто одна темнота вливается в другую.

Кота она заметила у самого спуска. Серый, крупный, с рваным ухом. Сидел на каменном парапете и смотрел на воду. Обычный уличный кот — Тася таких на Крому видела десятки. Подкармливала иногда. Этого не помнила.

— Эй, — сказала она. Просто так. Сторожам ночью свойственно разговаривать с котами. Или с башнями. Или со стенами. Через полгода перестаешь стесняться.

Кот повернул голову. И сказал:

— Холодно.

Тася моргнула. Потом моргнула еще раз. Ветер хлестнул крупой по щеке — больно, реально, — и она решила, что показалось. Или не спала слишком долго. Или бутерброды были не те.

— Я говорю — холодно, — повторил кот. Голос был хриплый, низкий. Не человеческий; скорее как если бы скрип петли каким-то образом сложился в слова. — Пусти в сторожку.

— Я... — начала Тася. Замолчала. Потерла глаза. Кот по-прежнему сидел на парапете и смотрел на нее зелеными (или желтыми? в темноте не разобрать) глазами. — Ладно.

Она развернулась и пошла обратно. Кот спрыгнул и пошел следом. Бесшумно — ни шороха по мокрым камням, ни стука когтей. Как будто шла его тень, а не он сам.

В сторожке он запрыгнул на скамью, подобрал лапы, прищурился на лампу. Тася налила себе чай. Руки не дрожали. Она этому удивилась — и удивлению своему тоже удивилась. Двойное удивление. Редкая штука.

— Ты давно здесь? — спросила она. Вопрос дурацкий, но нормальных вопросов к говорящему коту не бывает.

— Давно, — ответил кот. — Дольше, чем этот собор. Дольше, чем стены.

Тася отхлебнула чай. Горячий, сладкий. Хорошо.

— Ну ладно.

Кот, кажется, ожидал другой реакции. Уши — целое и рваное — дернулись.

— Тебе не страшно?

— Мне двадцать шесть, я сторож с зарплатой в восемнадцать тысяч, и у меня ипотека за однушку на Рижском проспекте. Говорящий кот — не самое страшное в моей жизни.

Кот фыркнул. Или засмеялся. У котов это выглядит одинаково.

— Мне нужна помощь, — сказал он после паузы. — Под Довмонтовым городом есть ход. Старый. Не тот, который археологи нашли, — другой, глубже. Там комната. В комнате — колыбель. Каменная.

— Каменная колыбель, — повторила Тася. Звучало как начало сказки. Той, которую бабка рассказывала в деревне под Печорами, — только бабка умерла пять лет назад, и сказки умерли вместе с ней.

— В ней спит ребенок.

Тася поставила кружку. Медленно.

— Какой ребенок?

— Каменный. Как и колыбель. Он уснул... — кот замолчал, подбирая слово. Или вспоминая. — Давно. Когда Довмонт еще был жив. Ему пели колыбельную, и он уснул, и не проснулся. И колыбельная тоже уснула — внутри камня. Я его сторожил. Семьсот лет. Примерно. Мог сбиться, я не считал.

Тася посмотрела на кота. Кот посмотрел на Тасю. Лампа загудела громче, мигнула и снова выровнялась.

— Что нужно сделать?

— Спеть. Колыбельную. Любую. Но — настоящую. Не из интернета, не из книги. Свою. Или чью-то — но помнимую. Живую. Камень слышит только живые голоса.

Тася откинулась на спинку стула. Колыбельная. Она помнила одну. Бабкину. «Баю-баю-баиньки» — нет, не эту. Другую. Без слов почти, просто мелодию, гудение такое — «ммм-мм-ммм» — бабка мычала ее, когда Тася не могла уснуть, и голос у бабки был не красивый, нет; треснутый, сиплый, прокуренный, — но от него становилось тепло. Как от печки. Как от рук.

— Я помню одну, — сказала Тася. — Но она без слов. Просто мелодия.

— Этого хватит. Если помнишь — хватит.

Они спустились. Кот шел впереди. За аркой Довмонтова города, между фундаментами раскопанных храмов — Тася знала их по именам: Покрова, Николы с Гребли, Тимофея Газского (Валентина Петровна вбила эти имена ей в голову на второй неделе работы) — кот остановился. Потрогал лапой камень в кладке. Камень отъехал. Беззвучно, как на смазанных петлях. За ним — ступени вниз. Узкие, стертые, с выемками от тысяч ног.

Тася включила фонарик на телефоне. Луч скользнул по стенам — известняк, влажный, с прожилками чего-то темного. Пахло сыростью, камнем и — странно — сухой травой. Как на чердаке в деревенском доме.

Двадцать семь ступеней. Тася считала. Привычка.

Комната была маленькая. Круглая. Потолок — низкий, Тася почти доставала макушкой. В центре стояла колыбель; и правда каменная, вырезанная из цельного куска серого известняка, грубо — не мастер резал, а кто-то, кто очень старался, но не умел. По краю шел узор: не то птицы, не то рыбы, не то что-то среднее. Внутри...

Внутри лежал ребенок. Каменный. Маленький — новорожденный? годовалый? Тася плохо разбиралась в детях. Глаза закрыты. Руки сложены на груди. Камень теплый — она потрогала край колыбели и отдернула пальцы. Теплый. Живой? Нет, конечно нет. Но — теплый.

Кот сел рядом. Обвил лапы хвостом. Ждал.

— А если не получится? — спросила Тася.

— Тогда я посторожу еще семьсот лет. Мне не привыкать. Но ты попробуй.

Тася закрыла глаза. Вспомнила бабкины руки — большие, узловатые, с потрескавшимися ногтями и вечно пахнущие укропом. Вспомнила голос. И начала — не петь, а гудеть. «Ммм-мм-мммм». Мелодия была простая, три ноты, может четыре. Покачивалась, как лодка на Великой. Вверх — вниз. Вверх — вниз.

Камень слушал.

Она почувствовала это — не ушами, а кожей. Стены слушали. Пол слушал. Потолок наклонился ближе — или ей показалось. Колыбельная заполняла комнату, как вода заполняет кувшин: медленно, от дна, без пузырей. Кот прикрыл глаза.

Тася не знала, сколько она пела. Минуту. Десять. Час. Время в круглой комнате под Довмонтовым городом шло иначе — не вперед, а вглубь. Как корни дерева.

Потом камень треснул. Тихо, без грохота — как яичная скорлупа. По поверхности колыбели побежали трещины, и из трещин пошел свет. Не яркий, не слепящий — мягкий, молочно-голубой, как небо за секунду до рассвета. Каменный ребенок открыл глаза. Они были не каменные. Живые. Серые, как река внизу.

Он не заплакал. Посмотрел на Тасю. Посмотрел на кота. Улыбнулся — медленно, как улыбаются люди, которые очень долго спали и еще не вполне проснулись.

И рассыпался. Не на куски — на свет. На тысячу мелких искр, которые поднялись к потолку, просочились сквозь камень и ушли вверх. К небу. К звездам.

Колыбель осталась. Пустая. Теплая.

Кот вздохнул. Тяжело, по-стариковски.

— Спасибо, — сказал он. — Семьсот лет. Хватит.

— Он... куда? — Тася смотрела на потолок.

— Домой, — сказал кот. — Где это — не знаю. Но домой.

Они поднялись по ступеням. Камень в кладке встал на место — снова беззвучно. Тася вышла на воздух. Снег кончился. Небо расчистилось — черное, мартовское, со звездами. Над Троицким собором висела луна — тонкая, как обрезок ногтя, белая, острая.

Кот сел у стены. Зевнул.

— Ты теперь что? — спросила Тася.

— Спать, — ответил кот. — Я же говорю. Семьсот лет. Я устал.

Он свернулся клубком прямо на камнях, подтянул хвост к носу. И уснул. Мгновенно, как засыпают только коты и маленькие дети.

Тася постояла над ним. Потом сняла куртку, накрыла. Кот не шевельнулся. Она вернулась в сторожку, налила себе чай, взяла книжку.

На странице двести тридцать четвертой было написано: «И тогда камень запел».

Тася закрыла книгу. Допила чай. Посмотрела в окно — за Ольгинским мостом загорелся первый фонарь. Или звезда. Или искра от каменной колыбели, которая нашла наконец свой путь наверх.

Ночь заканчивалась. Псков просыпался — медленно, лениво, как кот у стены. Как ребенок, которого семьсот лет качали в каменной колыбели. Как колыбельная, которую помнят — не словами, а где-то под ребрами, в том месте, где живет тепло.

Тася закрыла глаза.

И услышала — тихо, еле-еле — «ммм-мм-мммм».

Бабкин голос. Издалека. Из-под камня. Из-за звезд.

Спи.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин