Тринадцатый колокол
В Ростове Великом я звонарь Успенского собора. Не служитель, не дьякон — просто звонарь. Тридцать второй год.
Звоны помню как песни. Будний благовест, праздничный, пасхальный — тысяча двести ударов за службу. У меня в руках три веревки и две педали, и я кручусь между ними как в детстве на сеноуборке. Спина уставать перестала годам к десяти работы.
Живу на Подзагородной, в одноэтажном доме с серой шиферной крышей, за рынком. От дома до Кремля иду пешком — двадцать минут через парк Победы. Зимой через парк не хожу, скользко: иду по Ленинской, мимо магазина «Колос», где продают хлеб «Подовый», который я ем уже сорок лет, потому что мать его покупала.
Зимний Ростов — это пар над Неро, ледяной рассвет в полдевятого, грачи на крестах Кремля и тишина, в которой слышно, как трещит лед на озере. Я люблю этот город. Других не знаю, кроме Ярославля, куда раз в год езжу к сестре.
На нашей звоннице двенадцать колоколов. Самый большой — «Сысой», тридцать две тонны. Самый маленький — «Зазвонный», семь килограммов. Каждый колокол я знаю по голосу. Сысой — басом, как старый дядька-фронтовик. Лебедь — теплее, мягче. Полиелейный — звонкий, чистый. Зазвонные — щебечут, как воробьи.
Все знаю.
В ту субботу, в шесть утра, я поднялся на ярус.
Колоколов оказалось тринадцать.
Я остановился на лестнице. Пересчитал. Прошел по звоннице. Дотронулся до каждого.
Тринадцать.
Новый — последний от Сысоя, у самой стены — небольшой, черный, без надписи. Без барельефа. Висел ровно, на железной балке, с подвязанным языком.
Я потрогал его.
Теплый.
Колокола не бывают теплыми в декабре. Они холодные, как лед. Этот — был теплым. Как лоб у живого.
Я позвонил благовест. Двенадцать колоколов отозвались, как всегда. Тринадцатый — молчал. Он висел и слушал.
К отцу Алексию я спустился после службы. Сказал.
Отец Алексий посмотрел на меня устало.
«Иван Петрович, идите домой. Поспите. Вам шестьдесят два года, вы тридцать лет звоните, вам мерещится».
«Сходите со мной, отец Алексий».
Он вздохнул. Пошел.
Поднялись на ярус. Двенадцать колоколов.
Я молчал. Долго.
Потом сказал: «Извините, отец Алексий».
Он похлопал меня по плечу. Ушел.
Я остался на звоннице. Сел на лавочку у двери. Закурил.
От парка тянулся утренний пар. Из радиоприемника сторожа доносилось — старый, с шипом, «Маяк»:
«Перемен требуют наши сердца,
Перемен требуют наши глаза...»
Я закрыл глаза.
Когда открыл — тринадцатый колокол был на месте. Черный. Теплый. И что-то внутри него тихо стукнуло. Один раз.
Дома я вытащил из сундука тетрадку прадеда. Прадед мой был звонарем здесь же, до революции. После — расстригли, отправили в Балашиху на стройку. Тетрадка осталась.
На одной странице, среди записей о звонах, я прочел: «Если колокол вырастет — служи. Не звони ему. Звон ему — это голос. Голос его услышат те, кого он звал. Они придут. Они уже шли».
Я закрыл тетрадь.
С тех пор каждое утро я поднимаюсь на ярус. Считаю.
Двенадцать.
Иногда — тринадцать.
Когда тринадцать — я не звоню. Сижу. Курю. Жду.
К полудню он исчезает.
Не спрашивайте, куда. Я не знаю.
Но когда вечером я иду домой через Ленинскую и слышу, как со стороны Балашихи едет электричка, я почему-то всегда думаю: это его поезд.
И кого-то он сегодня привез.
Загрузка комментариев...