Кто досмотрит сеанс до конца
Пленка живая. Кто говорит, что нет, тот ее в руках не держал. Она дышит от жары, коробится от сырости, помнит каждую царапину, каждую склейку, и если ее любить — она прощает. А если не любить — рвется в самый неподходящий кадр, на поцелуе, на выстреле, на слезе.
Лев Аронович Гринберг любил пленку сорок восемь лет.
Кинотеатр «Пионер» стоял в Саратове на улице Чапаева, недалеко от Проспекта, в двух шагах от того самого дома с атлантами, где в подворотне вечно пахнет кошками и жареными семечками. Одноэтажный, приземистый, с гипсовыми пионерами над входом — у одного давно отбит горн, и трубит он теперь в пустоту уже лет тридцать. Днем — детские утренники, вечером — старое кино для тех немногих, кто еще помнит, что кино бывает не на телефоне.
Лев Аронович жил в аппаратной. Ну, почти жил. Электроплитка, чайник, банка с монпансье — он сосал их одну за другой, потому что бросил курить, а рукам и рту что-то нужно. Пил чай из подстаканника, тяжелого, мельхиорового, с оленем, — подстаканник ему подарили в семьдесят девятом на юбилей, и олень с тех пор истерся до серебряной тени. Синий луч бил из окошка в темный зал, ловил пылинки, и Лев Аронович, глядя на этот столб света, всякий раз думал: вот, вся жизнь — луч да пыль в нем, и хорошо, если кто-то сидит внизу и смотрит.
В городе в ту осень было неспокойно.
Об этом писали мелко, в углу газеты, будто стеснялись. Находили людей. Одиноких, по ночам, в подъездах, во дворах-колодцах старого центра. И рядом — записку. Печатными буквами, на машинке: короткую, вежливую до жути. «Я приду в тот дом, где будет тихо. Играйте музыку — и я пройду мимо». Так писал он. Тот, кого газеты называли осторожно, без имени, потому что имени не знали, а придумывать боялись.
В Саратове по вечерам с тех пор из каждого окна что-нибудь да играло. Люди боялись тишины больше, чем шума. Патефоны, магнитофоны, радиолы — весь город гудел, как улей, лишь бы не замолчать, лишь бы он прошел мимо.
А в «Пионере» тишины не бывало никогда. Пока крутится пленка, звучит музыка. Лев Аронович знал это лучше всех и потому спал спокойно — думал, что спокойно.
В ту ночь он крутил старую копию — «Ассу». Для себя, для пустого зала, просто чтобы не молчать. И на финале, когда экран заливает тем самым светом, зал наполнил голос: «Под небом голубым есть город золотой, с прозрачными воротами и яркою звездой». Лев Аронович подпевал под нос, склеивая порванный кусок. «А в городе том сад, все травы да цветы».
В дверь аппаратной сунули записку.
Он увидел ее краем глаза — белый уголок под дверью, там, где секунду назад не было ничего. Никто не поднимался по скрипучей лестнице. Он бы услышал. Он полвека слышал каждый скрип этого здания.
Печатными буквами. На машинке. «Красиво поёте, Лев Аронович. Но пленка сейчас кончится».
Он посмотрел на бобину.
Пленки оставалось меньше минуты. Он видел, как истончается рулон, как приближается ракорд, как через несколько метров синий луч моргнет и погаснет, и «Ассу» больше нечем будет играть, и в зале станет темно и — тихо.
В той тишине, что он берег для себя все эти годы, кто-то теперь стоял.
Лев Аронович медленно повернулся к черному провалу зала за окошком проектора. Ряды пустых кресел уходили вниз, в темноту, и в темноте — где-то в середине партера, в том самом ряду, где обычно никто не садится, — поднялась голова. Просто силуэт. Терпеливый. Он сидел там весь сеанс. Он досматривал.
— Играйте, — сказал силуэт снизу, тихо, вежливо, и голос был мягкий, интеллигентный, почти ласковый. — Пока играет — я жду. Мне ведь тоже нравится хорошее кино, Лев Аронович. Дотяните до конца. Очень вас прошу.
Бобина щелкнула. Ракорд.
Голос с экрана допел последнее — «...гуляют там животные невиданной красы» — и оборвался.
Синий луч моргнул.
В зале стало темно.
И тихо.
А по скрипучей лестнице, снизу, уже поднимался — не спеша, досмотрев свой сеанс до самого конца, — тот, кому в этом городе не заиграл вовремя ни один патефон.
Загрузка комментариев...