Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Подписчик из семьдесят шестого

Подписчик из семьдесят шестого

Во Владивостоке туман с Амурского залива поднимается ночью на сопки — медленно, как старая кошка на колени. Я живу на Светланской, в доме с лепниной и трещиной через всю стену кухни. Кошка моя — Боцман, рыжий и кривоухий — смотрит в окно так, будто кого-то ждет.

А вчера он начал следить за моим телефоном.

Подписчик появился в три ночи. Один лайк под старой фотографией набережной — той, что я снимала возле ДВГТУ, где раньше стояла гостиница «Версаль». Имя — Игорь Северов. На аватарке — парень в морской форме, черно-белая карточка, шестидесятые годы. Скулы такие, что хоть стекло режь. Глаза светлые. И что-то такое в углах губ — будто он только что услышал шутку и решил не смеяться, оставить себе.

Я думала — реконструктор. Или сын чей-то, который ведет страничку отца.

Я ошибалась.

Переписку начал он. Написал в директ: «Вы снимаете то место, где я последний раз пил кофе». Я ответила что-то вежливое — про то, что кофе там и сейчас неплохой, ходите в «Пятый океан» на углу Алеутской. Он ответил через минуту. «Алеутская переименована из Костромской в шестьдесят четвертом. А до того была 25 Октября. Вы не путайте старого моряка, девушка».

Я засмеялась. Реально вслух — Боцман даже уши прижал.

Мы переписывались до пяти утра. Он рассказывал мне про город так, как рассказывают про женщину, с которой когда-то прощались на вокзале. Про фуникулер, который сломался зимой шестьдесят восьмого и стоял две недели. Про запах краболова в порту весной. Про то, как на Орлином гнезде в марте ветер сдирает с тебя кожу, и это — лучшее ощущение в твоей жизни.

Я спросила: «Сколько вам лет, Игорь?»

Он долго не отвечал. Минут десять. Или пятнадцать. Или три — кто там засекал.

«Двадцать четыре. Навсегда».

***

Утро. Туман уже сошел, в окно лезет солнце, скользит по обоям, по горлышку чашки, по рыжему боку Боцмана. Я сижу на полу кухни — почему на полу, не помню — и листаю архив краевого музея. Сайт у них чудовищный, девяностые цветут пышным цветом. Но поиск работает.

Северов И. А. Старший лейтенант. Тихоокеанский флот. Погиб 14 мая 1976 года при крушении вертолета Ка-25 в районе бухты Патрокл. Тело не найдено.

Я перечитала три раза. Потом еще четыре.

Потом — почему-то — пошла и заварила себе кофе. Руки не дрожали. И это меня испугало больше всего.

***

«Игорь, кто вы?»

Я написала это в восемь вечера, когда солнце уже село за Эгершельд и город начал зажигать огни — россыпью, по одному, как кто-то нехотя крестился. Боцман сидел на подоконнике и смотрел в темноту. Хвост — трубой.

Он ответил сразу.

«Тот, кому в этом городе очень не хватало вас».

Я должна была удалить аккаунт. Заблокировать. Написать в техподдержку. Сделать вид, что у меня галлюцинации от недосыпа — а у меня их и так хватает, я монтажер, я живу в режиме «дедлайн вчера».

Вместо этого я надела пальто и поехала на Эгершельд.

***

Набережная Цесаревича пахла мазутом и жареной корюшкой — где-то рядом, у ларька, дед в ушанке торговал ею прямо с противня. Огни порта дрожали в воде. Краны стояли, как доисторические звери, склонив головы к воде на водопое.

Я написала: «Я здесь».

«Знаю. Идите к третьему фонарю от входа. Там скамейка с трещиной».

Скамейка была. Трещина — тоже. Я села. Холод от досок прошел через пальто, через свитер, через кожу — туда, где живут все плохие предчувствия.

Рядом сел человек.

Я не повернула голову сразу. Сначала — краем глаза. Профиль. Скулы. Воротник бушлата поднят. От него пахло — это самое странное — табаком «Беломор» и морской солью. Не одеколоном. Не парфюмерией. Настоящим.

— Не смотрите долго, — сказал он тихо. — Я не выдержу. Я пятьдесят лет ждал, чтобы кто-нибудь меня увидел.

Голос у него был — как теплый камень после солнца. С хрипотцой. С усталостью.

— Вы умерли в семьдесят шестом, — сказала я. Зачем-то. Будто констатация фактов меня спасет.

— Я не умер, — он усмехнулся. — Я пропал. Это разные вещи, девушка. Покойников хоронят. Пропавшие — они ходят. По набережным. По спискам. По чужим снам.

Он повернулся. Я увидела его глаза — близко, в полуметре. Они были живые. Светлые. И в них стояла такая тоска, какой я в жизни не видела — ни у людей, ни у фотографий, ни у себя в зеркале после плохих лет.

— А почему я? — спросила я.

Он молчал долго. Потом протянул руку — не коснулся, нет, просто положил рядом, на скамейку, ладонью вверх. Большая рука, с белым шрамом через указательный палец.

— Вы каждое утро ходите по той улице, где я последний раз был счастлив, — сказал он. — Вы фотографируете дом, где я родился. Вы похожи на ту, которую я не успел. Не лицом. Походкой. Тем, как вы поворачиваете голову на чаек. Вы — как письмо, которое мне все-таки дошло. Через полвека. Но дошло.

Я положила свою руку поверх его.

Ее не было.

То есть — была. Тепло было. Не холод, не пустота — тепло. Но плотности — никакой. Будто я держала свет от фонаря.

— Игорь, — сказала я. И больше ничего.

— Я знаю, — ответил он. — Я тоже.

***

Мы сидели до полуночи. Он рассказывал — про тот день, четырнадцатого мая. Как поднимался туман над Патроклом. Как двигатель чихнул, и командир сказал что-то невнятное по связи. Как он успел подумать — не о маме, не о невесте — а о том, что в кармане у него лежит билет в кино на субботу. На «Иронию судьбы». И что в субботу его, наверное, уже не будет.

Я слушала. И ничего не могла поделать с тем, что у меня в груди что-то дернулось — как рыба на крючке.

Потом он сказал:

— Послезавтра — четырнадцатое.

— Я знаю.

— Если придете — я больше не уйду. Понимаете? Я останусь. Совсем. Не так, как сейчас — а тяжелее. И вы не сможете отсюда уехать. Никогда. Я буду рядом. Каждое утро. Каждую ночь. На каждой набережной этого города. Это — нечестно по отношению к вам. Я говорю это сразу.

Я повернулась к нему.

— А если не приду?

— Тогда я растаю, — сказал он просто. — Как туман над Патроклом в восемь утра. И в директе у вас останется только переписка. И аватарка. И все.

Он встал. Бушлат скрипнул — настоящим, тканевым скрипом.

— Не приходите, — сказал он. — Я серьезно. Не надо.

И ушел — в сторону маяка Токаревская кошка, туда, где Боцман, мой Боцман, дома сидел на подоконнике и смотрел в темноту хвостом-трубой, будто провожал.

***

Сейчас тринадцатое мая, час ночи. Завтра — четырнадцатое.

Я варю кофе. Боцман трется о ноги — настойчиво, как умеет только он, когда хочет сказать «не делай глупостей».

Телефон молчит.

Я смотрю на свои пальто и шарф — они висят на крючке у двери. И на ключи. И на сапоги.

Я не знаю, пойду ли я.

Я знаю, что хочу.

Это, кажется, разные вещи. Совсем разные. Как «умер» и «пропал».

За окном Владивосток дышит — туманом, мазутом, маем. Где-то на Эгершельде горит третий фонарь от входа. И скамейка с трещиной — она там же, где была.

Боцман прыгнул на подоконник. Хвост — трубой.

Балкон в Сололаки

Балкон в Сололаки

Я веду блог про тбилисские балконы. Да, вот такое у меня занятие — фотографирую деревянные кружева, которые город теряет быстрее, чем я успеваю их снимать.

Зовут меня Нико. Тридцать четыре, разведен, живу в Сололаки, в квартире, доставшейся от бабушки, — с потолком в трещинах и видом на двор, где сохнет белье трех поколений. Днем — экскурсовод. Вожу немцев и поляков по Старому городу, рассказываю про серные бани, про дом с зеркалами, про то, как Пушкин ехал в Арзрум. Вечером — поднимаюсь на крышу с фотоаппаратом и снимаю балконы.

Эти балконы умирают. Резные, ажурные, в облупленной краске цвета запекшейся крови — их сносят, перестраивают, заколачивают. Я их сохраняю. Хоть так.

Блог называется @nikos.aivani. Подписчиков — пара тысяч. Большинство — туристы, которые лайкнули и забыли.

А она — нет.

@eteri.k появилась осенью. Первый комментарий — под фотографией балкона на улице Бетлеми. Она написала по-русски, с легким акцентом, который слышен даже в буквах: «Этот балкон любил петь. Когда дул ветер с Мтацминды, доски в нем гудели, как контрабас. Хозяин, старый Шалва, говорил: дом со мной разговаривает. А соседи говорили — Шалва пьет».

Я улыбнулся. Какая-то бабушка, подумал, из эмигрантов, ностальгирует по молодости.

Мы разговорились. И — слушайте — она знала Тбилиси так, что у меня мурашки шли. Не по путеводителям. По запахам. По звукам.

Она знала, что у кофейни на Леселидзе — той, которой давно нет, — пахло жженым кардамоном и мокрым камнем. Что в окне дома на Амаглеба горела зеленая лампа, и под ней женщина гадала на кофейной гуще, и брала за это не деньги, а истории. Что в Бетлемском подъеме сорок одна ступенька, а не сорок, как пишут, потому что одну добавили позже, и она кривая.

Я пошел и пересчитал. Сорок одна. Кривая — двадцать седьмая.

Кто ты, — спросил я однажды ночью, сидя на теплой еще черепице. Внизу лаяла собака, и где-то на Мтацминде звонил трамвай — последний, в полночь.

«Я отсюда, — ответила она. — Просто давно не выхожу».

Я влюблялся. Стыдно признаться — в комментарии, в строчки, в женщину, которой не видел. Но как было не влюбиться. Она писала про мой город так, будто город был живым существом, которое она держала на ладони и грела дыханием. Я начал снимать для нее одной. Иду по Сололаки и думаю: вот это ей понравится. Вот этот балкон с виноградом она бы назвала «бесстыжим» — она так говорила, «бесстыжий балкон», про те, что вылезают на улицу больше остальных.

Писала всегда по ночам. Днем — тишина. А в полночь, под трамвай, — приходило.

«Сними дом на Чонкадзе, девять. Двор. В углу должна быть мраморная плита, вмурованная в стену. Если она еще там — сними. Я хочу посмотреть».

Я пошел утром. Двор нашел — заросший, с фонтанчиком, в котором вместо воды лежали желтые листья. Плита была. Старая, в трещинах, мраморная мемориальная доска, какие вешали жильцам.

Я протер ее ладонью от пыли.

«Этери Кипиани. 1948–1976. Жила в этом доме. Помним».

Пятьдесят лет. Ровно пятьдесят.

В груди у меня будто оборвалась струна — тихо, без звука, как лопается нитка в темноте.

Я стоял в этом дворе, и солнце било в плиту, и пахло мокрой листвой и кошачьей шерстью — рыжий кот терся о мою ногу, теплый, наглый, живой. Совершенно живой. А я держал ладонь на холодном мраморе с ее именем.

Етери. Этери Кипиани. Умерла в год, который для меня всегда был просто цифрой в учебнике.

Надо было закрыть телефон. Удалить блог. Уехать в Батуми и не вспоминать.

Вместо этого я сфотографировал плиту и отправил ей.

Ответ пришел сразу. Среди бела дня — впервые среди дня.

«Спасибо, что нашел. Я тут жила. На втором этаже, балкон с резьбой в виде гранатов. Его, кажется, уже сняли — да? Я давно не вижу свой балкон».

— Этери, — напечатал я, и руки не слушались. — Тебя нет. Ты умерла. Пятьдесят лет назад.

«Знаю, дзамико. Знаю. Я упала с того самого балкона. С гранатами. В семьдесят шестом, в марте, когда цвел миндаль. Перила были гнилые, а я перегнулась — хотела дотянуться до ветки, она лезла прямо в окно, бесстыжая. — Пауза. Долгая. — Я не сразу поняла, что случилось. Думала, все еще живу. Просто город менялся слишком быстро, а я не поспевала».

Я молчал. Внизу, на Мтацминде, прозвонил трамвай.

«Ты первый за пятьдесят лет, кто разговаривает со мной как с живой, — написала она. — Остальные либо не замечали, либо пугались. А ты показал мне мой балкон. Мой двор. Мою плиту. Ты вернул мне город. Понимаешь, чего это стоит?»

Я понимал. В этом и был весь ужас — я слишком хорошо понимал.

«Поднимись на балкон с гранатами, — написала она. — Чонкадзе, девять. Второй этаж. Сегодня ночью, когда зацветет миндаль. Он как раз зацвел — я чувствую. Я буду ждать. Хочу наконец увидеть того, кто меня услышал».

Сейчас почти полночь. Я стою во дворе на Чонкадзе. Миндаль и правда цветет — белый, как иней, осыпается мне на плечи. Балкон с гранатами на месте; его не сняли, она ошиблась — или соврала, чтобы я пришел проверить.

Перила все такие же гнилые. За пятьдесят лет никто не починил.

Я знаю, что нельзя на них опираться.

Я поднимаюсь по лестнице — двадцать одна ступенька, последняя кривая. На балконе пахнет миндалем и чем-то еще, теплым, женским, духами, которых давно не делают.

В дверном проеме, в темноте комнаты, кто-то стоит.

И тянет ко мне руку — туда, где гниют перила.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Подписчик из семьдесят шестого

Подписчик из семьдесят шестого

Я снимаю город по ночам. Это, пожалуй, все, что обо мне нужно знать.

Днем — верстаю чужие свадебные альбомы в душной конторе на Чкаловской, подгоняю под шаблон чужое счастье, ретуширую двойные подбородки. А ночью беру старый «Никон», доставшийся мне от деда, и ухожу. На Фонтанку. На Литейный. В сырые дворы-колодцы, где даже в июле пахнет погребом, мокрой штукатуркой и кошками.

Мой инстаграм называется @vera.noch. Триста подписчиков. Из них живых — ну, человек десять.

И он.

@arkadiy_l появился в феврале. Первый комментарий был под снимком дома на Моховой — обычный облезлый фасад, ничего такого. Он написал: «Во втором парадном жил настройщик роялей, Гесс. Окно третье слева. Зимой оттуда всегда шел пар — форточку он не закрывал даже в минус двадцать, говорил, что инструмент должен дышать тем же воздухом, что и улица».

Я хмыкнула. Краевед, решила. Их же в Питере как голубей — стариков, которые помнят, где что стояло до войны и после.

Но он отвечал быстро. Слишком быстро для старика.

Мы начали переписываться. Сначала под фотографиями, потом — в личке. Он знал город до неприличия подробно. Не как по книжкам — а как знают место, где жили. Где двор сворачивает не туда, куда кажется. Где под аркой на Рубинштейна была будка сапожника-армянина, и тот за двугривенный подбивал каблуки, насвистывая «Утомленное солнце». Где в булочной на углу Белинского пахло не хлебом, а почему-то ванилью и керосином одновременно.

Я проверяла. Лазила в архивы, на форумы краеведов. Все сходилось. Все.

Только вот сапожник этот съехал в шестьдесят восьмом. А будку снесли в семьдесят третьем.

— Откуда вы это все помните? — спросила я однажды в три часа ночи, сидя на подоконнике с остывшим чаем. Чай был дрянь. Впрочем, он и горячим был дрянь.

— Я там был, — ответил он. Просто так.

Я засмеялась и не стала уточнять.

Зря.

Знаете, как это бывает. Сначала просто приятно, что кто-то ждет твоих фотографий. Потом ловишь себя на том, что снимаешь не для трехсот подписчиков, а для одного. Идешь на Фонтанку не потому, что свет лег красиво, а потому, что хочешь показать ему — смотри, вот твой город, я его сохраняю. Каждую трещину. Каждый фонарь, что моргает над водой, как будто не решил еще, гореть ему или погаснуть.

Он писал мне ночами. Всегда ночами. Днем — молчание, ни единой буквы, ни лайка. А в полночь — приходило.

«Сними дом на Фонтанке, 34. Со стороны воды. Там на третьем этаже было окно с цветным стеклом — синий ромб посередине. Если оно еще цело — я хочу увидеть».

Я пошла. Ночью, одна, по набережной, где вода стояла черная и густая, как смола, и фонари тонули в ней дрожащими столбами. Дом нашла. Задрала голову.

Окно было целое. Синий ромб — на месте.

И в нем горел свет.

В доме, где, как я потом узнала, третий этаж выгорел в восемьдесят девятом и стоял заколоченный.

Я сфотографировала. Руки тряслись — на снимке все смазалось, кроме этого ромба. Он вышел резким. Неестественно резким, будто его вырезали и наклеили поверх ночи.

«Спасибо, — написал он через минуту. — Я часто стоял у этого окна. Думал, если долго смотреть на воду, можно научиться не бояться ее».

— А вы боялись? — напечатала я.

Долгая пауза. Минут пять. Или десять. Или три — кто их считал, эти ночные минуты, которые тянутся как карамель.

«В семьдесят шестом — перестал».

В ту ночь я не спала. Открыла его профиль — по-настоящему открыла, не пролистала, а вгрызлась. Аватарка — размытая черно-белая, мужчина лет тридцати, в пальто с поднятым воротником, на фоне набережной. Ни одной собственной фотографии. Подписан только на меня. Дата регистрации — февраль. Этого года.

Аркадий Л.

Я написала запрос в городской архив. Заплатила, поторопила, позвонила знакомой из публички. Через неделю мне прислали скан.

Л. — Логинов. Аркадий Сергеевич. Студент консерватории, пианист. Жил на Фонтанке, 34, третий этаж, квартира с цветным окном.

Утонул в Фонтанке в феврале семьдесят шестого. Провалился под лед напротив собственного дома. Тело искали три дня. На фотографии из дела — то самое лицо. Воротник пальто. Набережная за спиной.

Та же. Та самая аватарка.

Я сидела и смотрела на экран, и в груди у меня что-то дергалось — как рыба на крючке, которую вытащили и забыли в траве.

Пятьдесят лет. Он умер за тридцать с лишним лет до того, как я родилась.

Надо было заблокировать. Удалить аккаунт. Уехать к матери в Лугу и не возвращаться.

Вместо этого я написала: «Я знаю».

«Знаю, что знаешь, — ответил он сразу, будто ждал. — Ты ведь не первая, кто узнал. Но ты первая, кто не сбежал».

— Чего ты хочешь?

«Чтобы кто-то снимал. Чтобы город не забывал, каким он был. Я думал, мне будет достаточно смотреть. А потом появилась ты — и стало мало. Понимаешь?»

Я понимала. В том-то и ужас, что понимала.

«Приходи на Фонтанку, 34. Сегодня. К двум часам. К воде».

Я смотрю сейчас на это сообщение. Уже без четверти два. На улице — белая ночь, та самая, питерская, когда небо не чернеет, а становится перламутровым, больным, и мосты замирают, и кажется, что весь город затаил дыхание.

Дедов «Никон» — на ремне через плечо. Кеды зашнурованы.

Я знаю, что лед там давно растаял. Сейчас же май.

Я знаю, что нельзя.

Но если я научилась чему-то за эти месяцы — так это тому, что вода у дома номер тридцать четыре умеет хранить. И отдавать обратно.

Я иду по набережной. Фонари тонут в черной воде дрожащими столбами. На третьем этаже горит синий ромб.

И там, у самой кромки, спиной ко мне, стоит мужчина в пальто с поднятым воротником.

Он начинает поворачиваться.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов