Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Послание Пугачёва: Глава, которую Гринёв утаил

Послание Пугачёва: Глава, которую Гринёв утаил

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Капитанская дочка» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Рукопись Петра Андреевича Гринёва доставлена нам от одного из его внуков, узнавшего, что мы заняты были трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом. Мы решились, с разрешения родственников, издать её особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Капитанская дочка»

Продолжение

Издатель сей рукописи получил её из рук внучки Марьи Ивановны Гринёвой, урождённой Мироновой, при обстоятельствах, о которых было рассказано в предисловии. Однако при разборе бумаг Петра Андреевича Гринёва обнаружилась ещё одна тетрадь — небольшая, в кожаном переплёте, завязанная тесёмкою. На крышке рукою Гринёва было написано: «Сего не публиковать». Долг историка, однако, требует, чтобы сия запись увидела свет.

*

Вот чего я никому не рассказывал — ни жене моей Марье Ивановне, ни детям нашим, ни на следствии, когда допрашивали меня люди Тайной экспедиции. Сия тайна умерла бы со мной, если бы не совесть, которая под старость лет принялась донимать меня настойчивее, чем в молодости. Человек легко хоронит чужие секреты, но свои — никогда.

Осенью 1775 года, когда Пугачёв был уже казнён и прах его развеян над московскими улицами, когда все разговоры о Самозванце были запрещены под страхом строжайшего наказания, — в нашу симбирскую усадьбу явился незнакомый человек. Мужик лет пятидесяти, с косматой бородой, в овчинном тулупе, пропахшем дымом и конским потом. Он назвался Емелиным — я не знал этого имени — и сказал, что привёз мне письмо.

— От кого? — спросил я, чувствуя, как что-то неприятно сжалось под ложечкой.

— От него, — сказал мужик и посмотрел на меня так, что пояснений не потребовалось.

Письмо было завёрнуто в тряпицу и засунуто в потайной карман кожаного пояса. Мужик вытащил его медленно, с некоторою торжественностью, как будто вершил ритуал, которому его учили заранее и долго. Лицо его было непроницаемо.

— Он приказал передать после казни, — сказал мужик. — Не раньше. Ежели бы казни не вышло — велел сжечь.

Я взял тряпицу, развернул её. Внутри лежал сложенный вчетверо лист бумаги, засаленный по краям, с печатью из обычного воска, на котором было ничего не оттиснуто — просто бесформенный слепок большого пальца.

Мужик повернулся и ушёл, не попросив ни денег, ни крова, ни стакана воды с дороги. Калитка за ним захлопнулась с сухим деревянным звуком.

Я долго стоял посреди двора с письмом в руке, не решаясь его открыть. Был тихий октябрьский полдень, пахло антоновскими яблоками и первым снегом, который ещё не выпал, но уже угадывался в воздухе. Марья Ивановна была в доме, шила что-то у окна, — я видел её силуэт сквозь запотевшее стекло. Дети спали.

Я пошёл в сад.

Письмо было написано неровным крупным почерком — почерком человека, который писал нечасто, но думал прежде, чем писать, и не тратил слов понапрасну. Буквы местами съезжали книзу, словно рука уставала, но ни одно слово не было зачёркнуто.

Я перечитывал их раз, другой, третий, пока буквы не стали плясать перед глазами.

«Гринёв. Ты думаешь, я не знал, что ты добрый человек. Знал. Таких я мало встречал за жизнь свою — счесть по пальцам и ещё останется. Один совет тебе даю на остаток лет: береги жену свою. Она лучше нас с тобой, обоих вместе. В ней есть то, чего нам не дано — тихая твёрдость, что не ломается и не гнётся. Береги. И ещё: не бойся никого. Я всю жизнь боялся — вот и вышло то, что вышло. Е.П.»

Больше ничего не было. Ни угроз, ни просьб, ни оправданий. Ни слова о Боге, ни слова о царе. Просто два совета человека, который стоял за чертой и, стало быть, мог говорить правду без опаски.

Я стоял в саду, и жёлтые листья падали с яблонь, и где-то далеко в деревне мычала корова, и я думал о том, что видел его последний раз на казанской площади — высокого, в белой рубахе, без кафтана, без шапки, с непокрытой головой на январском морозе, — и что он обвёл взглядом толпу так спокойно, как будто стоял на ярмарке и просто рассматривал людей. Искал кого-то знакомого. Или прощался с чем-то, чего никто другой не видел.

Он не боялся. Вот что я понял тогда, на площади, и вот что подтвердило письмо. Он написал «я всю жизнь боялся» — но это была неправда, или правда иного рода: он боялся не смерти, не виселицы, не стыда перед людьми. Он боялся чего-то другого — может быть, того, что жизнь пройдёт незамеченной, что он умрёт, как умирают миллионы, не оставив следа. Пустым. Никому не нужным.

Он оставил след. Пусть и страшный. Пусть в крови и огне. Но — след.

Я сжёг письмо в тот же день, в той же самой яблоневой роще. Смотрел, как огонь съедает слова одно за другим, как чернеют края бумаги, как рассыпается лёгкий пепел и уносится октябрьским ветром. Запомнил наизусть — не потому что хотел помнить, а потому что слова сами впечатались в память, намертво, как клеймо.

Береги жену свою. Не бойся никого.

Я следовал этому совету — обоим сразу. Марья Ивановна прожила со мной долгую счастливую жизнь, и я не дал её в обиду ни разу, ни одному человеку, сколь бы знатен и грозен он ни был. Ни разу не отступил перед теми, кто казался мне сильнее. Может быть, именно потому, что однажды мне написал об этом человек, который сам не умел пользоваться собственными советами — зато видел в других то, чего они сами в себе не разглядели.

Странно устроен мир. Разбойник учит дворянина честности. Самозванец говорит правду голым словом, без украшений. Осуждённый на смерть даёт совет, который переживёт его на полвека.

Я написал всё это тайно, ночью, пока Марья Ивановна спала в соседней комнате и её тихое дыхание доходило до меня сквозь закрытую дверь — ровное и покойное, как дыхание человека, которому нечего скрывать. Она никогда не узнает. Пусть думает, что я просто хороший муж — по собственному разумению, по воле Божьей, по природе своей. Так лучше. Некоторые тайны следует уносить с собою.

Одно знаю точно: когда придёт мой час — а он придёт, и скорее, чем кажется сейчас в тишине этой декабрьской ночи, — я хотел бы уйти с такою же тихой твёрдостью, с какою ушёл он. Без жалоб, без оправданий, без лишних слов. Просто сложить руки — и поглядеть вокруг спокойно.

Е.П. умел это. Странным образом — через всю кровь и ужас того смутного времени, через всё то непростительное, что он сотворил с людьми и с Россией, — это одно в нём я не могу не уважать. Это одно было в нём настоящее.

Да простит меня Господь за это признание.

Пётр Андреевич Гринёв
Симбирская губерния, декабрь 1801 года.

Капитанская дочка: Записки Марьи Ивановны — Глава, которую не написал Пушкин

Капитанская дочка: Записки Марьи Ивановны — Глава, которую не написал Пушкин

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Капитанская дочка» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринёва. Из семейных преданий известно, что он был освобождён от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Емельяна Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мёртвая и окровавленная, показана была народу. Вскоре потом Пётр Андреевич женился на Марье Ивановне Мироновой. Потомство их благоденствует в Симбирской губернии. Рукопись Петра Андреевича Гринёва доставлена была нам от одного из его внуков. Мы решились издать её особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Капитанская дочка»

Продолжение

Семейные записки Гринёвых, здесь приводимые, были доставлены нам от одного из их потомков, вместе со связкой писем и тетрадкой, озаглавленной рукою Марьи Ивановны. Мы помещаем из оной лишь то, что относится к событиям, уже известным читателю.

* * *

Я долго не решалась взяться за перо, ибо всё, что произошло с нами, казалось мне столь необыкновенным, что я боялась — слова мои покажутся вымыслом. Но Пётр Андреич настоял, чтобы я записала свою часть истории, и я повинуюсь ему, как повиновалась всегда.

Когда Пётр Андреич был освобождён по высочайшему повелению, мы воротились в Симбирскую деревню, где нас ожидали Андрей Петрович и Авдотья Васильевна. Свекровь моя обняла меня так крепко, что я не могла удержать слёз. Андрей Петрович, который при первом нашем знакомстве принял меня довольно холодно, теперь глядел на меня с нежностью, какой я от него не ожидала. Он взял меня за руку и сказал:

— Я перед тобой виноват, Марья Ивановна. Я судил, не зная, и чуть было не погубил сына моего собственным упрямством.

Я хотела отвечать, но голос мой прервался. Пётр Андреич обнял отца, и оба они стояли молча, как стоят люди, которые сказали друг другу всё одним только этим молчанием.

Свадьбу нашу сыграли в октябре, тихо и безо всякой пышности, как того желал Андрей Петрович. Из гостей были лишь ближайшие соседи и старый поп отец Герасим, венчавший ещё самого Андрея Петровича. Савельич, выступавший в роли посажёного дядьки, был при полном параде и всё утро не отходил от Петра Андреича, поправляя ему то галстук, то манжеты, и приговаривая:

— Ну вот, батюшка Пётр Андреич, дожили мы с вами. А ведь я помню, как вы ещё в тулупчике по двору бегали. Эх, кабы барыня ваша покойница...

Тут он осекся и утёр слезу рукавом, ибо матушка моя, Василиса Егоровна, и батюшка, Иван Кузьмич, не дожили до этого дня. Я и сама не могла в тот час думать о них без содрогания сердца.

Первую нашу зиму мы провели в деревне. Жизнь потекла тихая, однообразная и совершенно не похожая на всё то, что было с нами прежде. По утрам Пётр Андреич уходил с управляющим осматривать хозяйство, которое после долгого небрежения требовало рачительного присмотра. Андрей Петрович, хотя и ослабевший здоровьем, любил сидеть в кресле у окна и наблюдать за всем, что делалось во дворе, и при случае делал замечания, которые Пётр Андреич принимал с тем уважительным послушанием, какое свойственно было их семейству.

Авдотья Васильевна привязалась ко мне как к родной дочери. Мы вместе занимались хозяйством, и она учила меня тем тонкостям деревенского обихода, которых я, выросшая в крепости, не знала. Бывало, сидим мы вечером за рукоделием, и она расскажет что-нибудь из прежних времён — о молодости своей, о первых годах замужества, о том, как Андрей Петрович служил и был ранен под Очаковым.

— А ведь я тоже, Машенька, ждала его, как ты своего Петрушу, — сказала она однажды, и я увидела в глазах её то самое выражение, которое, должно быть, было и в моих глазах, когда я ехала в Петербург, не зная, жив ли Пётр Андреич.

Весной пришло письмо от Зурина. Он поздравлял Петра Андреича со свадьбой, желал нам всяческого благополучия и описывал свои похождения тем бесшабашным тоном, который я в нём помнила. В конце письма он приписал:

«А что до Швабрина, так слышал я, что он помер в остроге от горячки, не дождавшись приговора. Бог ему судья, а я человек военный и осуждать не берусь; скажу только, что ничего иного он не заслуживал».

Пётр Андреич прочёл мне это письмо вслух и замолчал. Я знала, что он думал. Швабрин причинил нам великое зло, и были минуты, когда я ненавидела его всей душою; но теперь, узнав о смерти его, я не могла радоваться. Я перекрестилась и сказала:

— Царствие ему небесное. Пусть Бог рассудит.

Пётр Андреич посмотрел на меня долгим взглядом и ничего не ответил, но по лицу его я видела, что он думал то же.

В том же году, летом, случилось происшествие, которое надолго взволновало наше тихое семейство. Однажды вечером, когда мы сидели за чаем на террасе, к воротам подъехал незнакомый человек на измученной лошади. Это был мужик средних лет, в армяке и лаптях, с тёмным, обветренным лицом. Он попросил позволения видеть барина и, будучи введён в комнату, снял шапку и поклонился низко.

— Ваше благородие, — сказал он, обращаясь к Петру Андреичу, — я к вам от Емельяна Иваныча... то есть, от покойного... Велено было передать при случае.

Он достал из-за пазухи маленький свёрток, завёрнутый в тряпицу. Пётр Андреич развернул его и побледнел. Там лежал медный крестик на шнурке, простой и ничем не примечательный.

— Что это? — спросила я.

— Это крест, — сказал Пётр Андреич тихо, — который был на Пугачёве, когда он... когда мы с ним виделись в последний раз. Он просил передать мне?

Мужик кивнул.

— Перед тем как его... перед концом, он отдал этот крест одному из караульных и велел: «Передай, говорит, Гринёву, молодому барину из Симбирской. Он поймёт». Караульный тот был мой кум, он помер в прошлом году, а мне тот крест отдал и рассказал всё. Вот я и привёз.

Пётр Андреич молча сжал крест в ладони. Я видела, как дрогнула его рука. Мужика накормили, дали ему денег на дорогу и отпустили.

Вечером, когда мы остались одни, я спросила Петра Андреича, что значит этот крест. Он долго не отвечал, а потом заговорил — медленно, как будто каждое слово давалось ему с трудом.

— Маша, я тебе никогда не рассказывал всего. Ты знаешь, что Пугачёв пощадил меня, и знаешь — за заячий тулуп. Но было и другое. Когда я ехал выручать тебя из Белогорской, мне случилось говорить с ним наедине. Он знал, что идёт на гибель. Он сказал мне: «Авось и удастся. Орёл ведь пьёт живую кровь, а ворон триста лет клюёт мертвечину». Он был злодей, Маша, в том нет сомнения. Но была в нём какая-то сила, которой нельзя было не подивиться. Он поступал со мной великодушно, когда мог бы погубить, и я... Я не мог его ненавидеть. Не мог тогда, не могу и теперь.

Он замолчал. Я взяла его за руку.

— Я понимаю, — сказала я. — И не виню тебя. Бог судит, не мы.

Мы никогда более не говорили об этом, но крестик Пётр Андреич положил в шкатулку, где хранил свои немногие памятные вещи — письмо государыни, батюшкин перстень и мою детскую записку из Белогорской крепости.

Годы шли. У нас родился сын, которого назвали Иваном — в честь моего покойного батюшки. Андрей Петрович, державший внука на руках в день крещения, сказал:

— Береги честь смолоду, — и глаза его были мокры.

Старик наш угасал тихо. Он скончался зимой, в кресле, у того же окна, у которого любил сидеть. Савельич пережил его всего на три месяца. Мы похоронили его рядом с Андреем Петровичем, на кладбище под двумя берёзами, и Пётр Андреич плакал, не стыдясь слёз.

Авдотья Васильевна жила с нами ещё долго. Она дожила до того дня, когда маленький Ваня впервые прочёл по складам, и радость её была так велика, что я не помню более счастливого лица.

Что до Петра Андреича, то он более не служил. Он говорил:

— Я довольно послужил. Теперь моё дело — жить.

И он жил — честно, тихо, как жили в ту пору лучшие из русских помещиков. Он был строг, но справедлив; рачителен, но не скуп; нежен с семьёй, но не слаб.

Однажды, много лет спустя, к нам заехал проезжий чиновник — молодой, любопытный, с живыми глазами и быстрой речью. Он собирал «материалы для истории Пугачёвского бунта» и просил Петра Андреича рассказать то, что тот помнит.

Пётр Андреич принял его учтиво, угостил обедом и рассказал многое — но, как мне показалось, далеко не всё. Когда гость уехал, я спросила:

— Отчего ты не рассказал ему про крест?

Пётр Андреич усмехнулся.

— Есть вещи, Маша, которые принадлежат только нам. Пусть история знает то, что ей положено. А то, что между людьми, — это не для истории.

Он был прав, как бывал прав почти всегда — не умом, а тем верным чутьём сердца, которое вело его через все испытания и ни разу не обмануло.

Записки мои кончаю. Скажу лишь: жизнь наша была тиха и не богата событиями, но я не променяла бы её ни на какую другую. В тишине этой было всё — любовь, верность, и та простая правда, ради которой стоит жить.

Марья Ивановна Гринёва, урождённая Миронова.
Село ***, 18** года.

Капитанская дочка: Записки Маши Мироновой

Капитанская дочка: Записки Маши Мироновой

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Капитанская дочка» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринёва. Из семейных преданий известно, что он был освобождён от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Капитанская дочка»

Продолжение

Минуло десять лет со дня нашего венчания с Петром Андреевичем. Мы жили в его симбирском имении, и жизнь наша текла тихо и счастливо. Двое детей бегали по саду — старший Андрюша и маленькая Василиса.

В тот памятный день приехал к нам нежданный гость. Пётр Андреевич был на охоте, дети спали, и я сидела в гостиной за пяльцами, когда доложили о приезжем.

— Некий Зурин, ваше благородие, — сказал лакей. — Сказывает, старый знакомец барина.

Сердце моё дрогнуло. Имя это я слышала от мужа — это был тот самый офицер, который выиграл у него сто рублей в Симбирске.

— Просите, — сказала я.

Вошёл высокий человек в потёртом мундире, с обветренным лицом и седыми висками. Поклонился учтиво.

— Марья Ивановна, простите великодушно, что без приглашения. Проезжал мимо и не мог не заехать к старому товарищу.

— Милости прошу, Иван Иванович, — отвечала я. — Пётр Андреевич будет рад вас видеть.

Мы сели, и я велела подать чаю. Зурин был неловок, как многие военные люди в дамском обществе, но постепенно разговорился. Рассказывал о своих походах, о товарищах, которых уже нет в живых.

— А я ведь, Марья Ивановна, недавно видел одного человека, — вдруг сказал он, понизив голос. — Человека, о котором вы, верно, думали, что его нет на свете.

Я побледнела.

— Кого же?

— Швабрина.

Чашка дрогнула в моей руке.

— Алексея Ивановича? Но ведь он...

— Жив, — кивнул Зурин. — Его помиловали, сослали в Сибирь. А теперь, говорят, вернулся. Видел его в Казани, в трактире. Постарел, конечно, облысел, но взгляд тот же — волчий, недобрый.

Мне сделалось дурно. Швабрин! Человек, который предал присягу, перешёл к самозванцу, держал меня пленницей и морил голодом.

— Не пугайтесь, — поспешно сказал Зурин. — Он теперь не опасен. Сломленный человек, пьёт беспробудно. Но я счёл нужным предупредить Гринёва.

Вечером, когда Пётр Андреевич вернулся, они с Зуриным заперлись в кабинете. Я сидела у окна и смотрела на закат. Странное чувство владело мною — не страх, нет. Скорее — жалость. Жалость к этому несчастному человеку, который имел всё — молодость, ум, образование — и всё потерял из-за слабости духа.

На следующий день Зурин уехал. Пётр Андреевич был задумчив, но о Швабрине не говорил, оберегая мой покой.

Прошла неделя, другая. Настала осень — золотая, тихая. Однажды утром я вышла в сад и увидела у калитки человека. Он стоял неподвижно, глядя на дом. Я подошла ближе — и узнала.

Швабрин.

Он и впрямь переменился страшно. Передо мной стоял старик в поношенном сюртуке, с трясущимися руками и потухшими глазами. Только шрам на щеке — след давнишней дуэли с Гринёвым — был всё тот же.

— Марья Ивановна, — произнёс он хриплым голосом. — Не бойтесь. Я не со злом.

— Чего вам? — спросила я, стараясь говорить твёрдо.

Он помолчал.

— Я приехал... просить прощения. Знаю, что не заслуживаю его. Но не могу умереть, не сказав вам...

— Умереть?

— Да. Доктора говорят — месяц, может два. — Он усмехнулся невесело. — Сибирь добила то, что не добил Пугачёв.

Мне стало его жаль — по-настоящему, без примеси прежнего ужаса.

— Алексей Иванович, — сказала я, — Бог вам судья. Я давно вас простила.

Он вздрогнул.

— Правда?

— Правда. Злоба — тяжёлая ноша. Я не хочу нести её всю жизнь.

Швабрин закрыл лицо руками. Плечи его затряслись.

— Я был подлец, — говорил он сквозь слёзы. — Подлец и трус. Вы были правы, что отвергли меня тогда. Я не стоил вашего мизинца. И Гринёв... этот мальчишка... он оказался в тысячу раз лучше меня. Я ненавидел его за это.

В этот момент из дома вышел Пётр Андреевич. Он увидел Швабрина — и остановился. Лицо его окаменело.

— Ты? — сказал он холодно.

— Я, — ответил Швабрин. — Пришёл проститься, Гринёв. Насовсем.

Они стояли друг против друга — два человека, которых судьба столкнула в юности. Один — седой, но крепкий, с ясным взглядом. Другой — разбитый, опустошённый.

— Что ж, — сказал наконец Пётр Андреевич, и голос его смягчился. — Прощай, Швабрин. Бог тебе судья.

Он протянул руку. Швабрин схватил её обеими руками и прижал к губам.

— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо.

И ушёл — не оглядываясь, сгорбленный, жалкий. Мы смотрели ему вслед, пока его фигура не скрылась за поворотом дороги.

— Бедный человек, — сказала я.

— Да, — согласился Пётр Андреевич. — Бедный. Хотя и злой. Но злоба его уже наказана — самой жизнью.

Мы вернулись в дом, и дети выбежали нам навстречу, весёлые, румяные, ничего не знающие о мрачных тенях прошлого. Я обняла их крепко и подумала: вот оно, настоящее счастье. Не в богатстве, не в славе — а в этом тихом дне, в детском смехе, в руке любимого человека.

Швабрина мы больше никогда не видели. Говорили, что он умер той же зимой, в какой-то захолустной деревеньке, и похоронен был на бедном кладбище, без надгробия и без слёз. Я молилась за упокой его души — искренне, от сердца. Ибо кто из нас без греха?

А записки эти я пишу для детей и внуков, чтобы знали они: милосердие сильнее мести, прощение — сильнее злобы. Этому научила меня жизнь, этому научил меня Пётр Андреевич, этому учит нас Господь.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Слово за словом за словом — это сила." — Маргарет Этвуд