Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Губернаторский крест: последняя глава капитана Блада

Губернаторский крест: последняя глава капитана Блада

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Одиссея капитана Блада» автора Рафаэль Сабатини. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Питер Блад, бакалавр медицины и ещё многого другого, поднялся из-за стола, за которым завтракал, и подошёл к окну своего домика в Бриджуотере, привлечённый шумом, какого эта тихая улица не слыхивала за всё время его здесь пребывания. Несколько человек — мужчин и женщин — бежали в беспорядочном испуге мимо его дома, а вслед за ними по булыжной мостовой тяжело топала кучка мушкетёров.

— Рафаэль Сабатини, «Одиссея капитана Блада»

Продолжение

Продолжение «Одиссеи капитана Блада» Рафаэля Сабатини

Глава, не вошедшая в хронику

Губернаторский дворец в Порт-Ройале пах воском, нагретым деревом и — едва уловимо — гнилью. Последнее, вероятно, шло от фундамента: старые испанские постройки на Ямайке гнили снизу, как зубы у пьяницы. Питер Блад, ирландец, бывший врач, бывший раб, бывший пират и нынешний губернатор Его Величества, сидел за столом, заваленным бумагами, и думал о том, что абордаж — дело, в сущности, простое.

На абордаже всё ясно. Вот противник. Вот палуба. Вот шпага в руке. Ты либо жив, либо мёртв, и в обоих случаях результат не допускает двойного толкования.

С бумагами — иначе.

Перед ним лежала петиция от плантаторов западного побережья. Тридцать два подписанта — все уважаемые люди, все владельцы земли, все, разумеется, лояльные подданные короны — требовали увеличить гарнизон в Монтего-Бей. Основание: участившиеся набеги. Блад перечитал петицию трижды. Формулировки были безупречны. Почерк писца — каллиграфический. И за каждой строчкой стояло то, что не было написано.

Он знал этих людей.

Полковник Мэллори, первый подписант, сколотил состояние на контрабанде — Блад это знал точно, потому что в бытность пиратом дважды покупал у его посредников порох. Судья Кроуфорд, третий в списке, был замешан в работорговле сверх установленных квот — это знали все, но никто не мог доказать, потому что доказательства имели обыкновение тонуть в гавани Кингстона вместе с теми, кто их хранил.

А теперь они просили его, Блада, прислать солдат. Солдат, которые будут подчиняться командиру гарнизона, а командир гарнизона будет обедать у полковника Мэллори каждую среду. Знакомая схема. Блад видел подобное десятки раз — только раньше он наблюдал это с палубы «Арабеллы», в подзорную трубу, и мог уплыть.

Теперь уплыть было нельзя.

— Ваше превосходительство.

Джереми Питт стоял в дверях. Верный Питт — штурман, ставший секретарём. Навигатор, сменивший карты морей на карты политических течений и, надо признать, ориентировавшийся в последних хуже.

— Что?

— Корабль в гавани. Пришёл ночью. Без флага.

Блад поднял голову. Без флага. Это могло означать многое — от простой забывчивости до откровенного вызова. Но корабль, вошедший в гавань губернаторской столицы без флага, — это не забывчивость.

— Какой корабль?

— Бригантина. Двенадцать пушек, судя по портам. Команда на борту не показывается.

— Имя?

Питт замялся. Вот этого Блад не ожидал. Джереми Питт, человек, не дрогнувший под обстрелом в дюжине сражений, замялся, прежде чем назвать имя корабля.

— «Левассёр», — сказал он.

В кабинете стало тихо. За окном кричали попугаи — их резкие голоса всегда напоминали Бладу скрип уключин. Левассёр. Человек, которого Блад убил на дуэли — заслуженно, по всем законам моря и суши. Человек, чей труп остался на песке острова Тортуга, и чья кровь давно смешалась с солью и была выпита карибским солнцем.

И вот кто-то назвал корабль его именем. Это было послание. Вопрос — кому.

— Вызовите капитана порта, — сказал Блад. — И прикажите форту навести пушки на бригантину. Не стрелять. Просто навести.

Он встал. Тело помнило движения: расправить плечи, проверить шпагу на поясе, подтянуть перевязь. Тело помнило, даже когда разум приказывал забыть.

Но шпаги на поясе не было. Губернаторы не носят шпаг в собственном кабинете. Там, где раньше висел клинок, теперь болтался тяжёлый ключ от архива.

Блад посмотрел на ключ. Потом — на петицию плантаторов. Потом — в окно, за которым в утренней дымке стояла бригантина без флага, названная именем мертвеца.

И подумал: а ведь Левассёр, при всём его скотстве, хотя бы был честен в своей жадности. Он грабил открыто. Убивал в лицо. Не прятался за петициями с каллиграфическим почерком.

Впрочем, подобные мысли губернатору не пристали. Блад отогнал их — привычным усилием, как отгоняют москита, — и вернулся к столу.

— Джереми, — позвал он. — Скажите мне одну вещь. Как штурман — штурману. Не как секретарь — губернатору.

Питт кивнул.

— Когда мы вошли в эту гавань в первый раз — помните? — с призовым грузом и письмом от лорда Уиллоуби... Вы тогда сказали: «Наконец-то всё кончилось». Помните?

— Помню, — сказал Питт.

— Вы всё ещё так думаете?

Питт промолчал. Это был единственно честный ответ.

Блад надел парик — он ненавидел парики, но губернаторы их носят, как пираты носят серьги: не для красоты, а для опознания. Поправил манжеты. Взял перо.

И написал на петиции плантаторов одно слово:

«Отказано».

Потом встал и пошёл смотреть на корабль мертвеца.

Капитанская дочка: Записки Марьи Ивановны — Глава, которую не написал Пушкин

Капитанская дочка: Записки Марьи Ивановны — Глава, которую не написал Пушкин

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Капитанская дочка» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринёва. Из семейных преданий известно, что он был освобождён от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Емельяна Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мёртвая и окровавленная, показана была народу. Вскоре потом Пётр Андреевич женился на Марье Ивановне Мироновой. Потомство их благоденствует в Симбирской губернии. Рукопись Петра Андреевича Гринёва доставлена была нам от одного из его внуков. Мы решились издать её особо, приискав к каждой главе приличный эпиграф и дозволив себе переменить некоторые собственные имена.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Капитанская дочка»

Продолжение

Семейные записки Гринёвых, здесь приводимые, были доставлены нам от одного из их потомков, вместе со связкой писем и тетрадкой, озаглавленной рукою Марьи Ивановны. Мы помещаем из оной лишь то, что относится к событиям, уже известным читателю.

* * *

Я долго не решалась взяться за перо, ибо всё, что произошло с нами, казалось мне столь необыкновенным, что я боялась — слова мои покажутся вымыслом. Но Пётр Андреич настоял, чтобы я записала свою часть истории, и я повинуюсь ему, как повиновалась всегда.

Когда Пётр Андреич был освобождён по высочайшему повелению, мы воротились в Симбирскую деревню, где нас ожидали Андрей Петрович и Авдотья Васильевна. Свекровь моя обняла меня так крепко, что я не могла удержать слёз. Андрей Петрович, который при первом нашем знакомстве принял меня довольно холодно, теперь глядел на меня с нежностью, какой я от него не ожидала. Он взял меня за руку и сказал:

— Я перед тобой виноват, Марья Ивановна. Я судил, не зная, и чуть было не погубил сына моего собственным упрямством.

Я хотела отвечать, но голос мой прервался. Пётр Андреич обнял отца, и оба они стояли молча, как стоят люди, которые сказали друг другу всё одним только этим молчанием.

Свадьбу нашу сыграли в октябре, тихо и безо всякой пышности, как того желал Андрей Петрович. Из гостей были лишь ближайшие соседи и старый поп отец Герасим, венчавший ещё самого Андрея Петровича. Савельич, выступавший в роли посажёного дядьки, был при полном параде и всё утро не отходил от Петра Андреича, поправляя ему то галстук, то манжеты, и приговаривая:

— Ну вот, батюшка Пётр Андреич, дожили мы с вами. А ведь я помню, как вы ещё в тулупчике по двору бегали. Эх, кабы барыня ваша покойница...

Тут он осекся и утёр слезу рукавом, ибо матушка моя, Василиса Егоровна, и батюшка, Иван Кузьмич, не дожили до этого дня. Я и сама не могла в тот час думать о них без содрогания сердца.

Первую нашу зиму мы провели в деревне. Жизнь потекла тихая, однообразная и совершенно не похожая на всё то, что было с нами прежде. По утрам Пётр Андреич уходил с управляющим осматривать хозяйство, которое после долгого небрежения требовало рачительного присмотра. Андрей Петрович, хотя и ослабевший здоровьем, любил сидеть в кресле у окна и наблюдать за всем, что делалось во дворе, и при случае делал замечания, которые Пётр Андреич принимал с тем уважительным послушанием, какое свойственно было их семейству.

Авдотья Васильевна привязалась ко мне как к родной дочери. Мы вместе занимались хозяйством, и она учила меня тем тонкостям деревенского обихода, которых я, выросшая в крепости, не знала. Бывало, сидим мы вечером за рукоделием, и она расскажет что-нибудь из прежних времён — о молодости своей, о первых годах замужества, о том, как Андрей Петрович служил и был ранен под Очаковым.

— А ведь я тоже, Машенька, ждала его, как ты своего Петрушу, — сказала она однажды, и я увидела в глазах её то самое выражение, которое, должно быть, было и в моих глазах, когда я ехала в Петербург, не зная, жив ли Пётр Андреич.

Весной пришло письмо от Зурина. Он поздравлял Петра Андреича со свадьбой, желал нам всяческого благополучия и описывал свои похождения тем бесшабашным тоном, который я в нём помнила. В конце письма он приписал:

«А что до Швабрина, так слышал я, что он помер в остроге от горячки, не дождавшись приговора. Бог ему судья, а я человек военный и осуждать не берусь; скажу только, что ничего иного он не заслуживал».

Пётр Андреич прочёл мне это письмо вслух и замолчал. Я знала, что он думал. Швабрин причинил нам великое зло, и были минуты, когда я ненавидела его всей душою; но теперь, узнав о смерти его, я не могла радоваться. Я перекрестилась и сказала:

— Царствие ему небесное. Пусть Бог рассудит.

Пётр Андреич посмотрел на меня долгим взглядом и ничего не ответил, но по лицу его я видела, что он думал то же.

В том же году, летом, случилось происшествие, которое надолго взволновало наше тихое семейство. Однажды вечером, когда мы сидели за чаем на террасе, к воротам подъехал незнакомый человек на измученной лошади. Это был мужик средних лет, в армяке и лаптях, с тёмным, обветренным лицом. Он попросил позволения видеть барина и, будучи введён в комнату, снял шапку и поклонился низко.

— Ваше благородие, — сказал он, обращаясь к Петру Андреичу, — я к вам от Емельяна Иваныча... то есть, от покойного... Велено было передать при случае.

Он достал из-за пазухи маленький свёрток, завёрнутый в тряпицу. Пётр Андреич развернул его и побледнел. Там лежал медный крестик на шнурке, простой и ничем не примечательный.

— Что это? — спросила я.

— Это крест, — сказал Пётр Андреич тихо, — который был на Пугачёве, когда он... когда мы с ним виделись в последний раз. Он просил передать мне?

Мужик кивнул.

— Перед тем как его... перед концом, он отдал этот крест одному из караульных и велел: «Передай, говорит, Гринёву, молодому барину из Симбирской. Он поймёт». Караульный тот был мой кум, он помер в прошлом году, а мне тот крест отдал и рассказал всё. Вот я и привёз.

Пётр Андреич молча сжал крест в ладони. Я видела, как дрогнула его рука. Мужика накормили, дали ему денег на дорогу и отпустили.

Вечером, когда мы остались одни, я спросила Петра Андреича, что значит этот крест. Он долго не отвечал, а потом заговорил — медленно, как будто каждое слово давалось ему с трудом.

— Маша, я тебе никогда не рассказывал всего. Ты знаешь, что Пугачёв пощадил меня, и знаешь — за заячий тулуп. Но было и другое. Когда я ехал выручать тебя из Белогорской, мне случилось говорить с ним наедине. Он знал, что идёт на гибель. Он сказал мне: «Авось и удастся. Орёл ведь пьёт живую кровь, а ворон триста лет клюёт мертвечину». Он был злодей, Маша, в том нет сомнения. Но была в нём какая-то сила, которой нельзя было не подивиться. Он поступал со мной великодушно, когда мог бы погубить, и я... Я не мог его ненавидеть. Не мог тогда, не могу и теперь.

Он замолчал. Я взяла его за руку.

— Я понимаю, — сказала я. — И не виню тебя. Бог судит, не мы.

Мы никогда более не говорили об этом, но крестик Пётр Андреич положил в шкатулку, где хранил свои немногие памятные вещи — письмо государыни, батюшкин перстень и мою детскую записку из Белогорской крепости.

Годы шли. У нас родился сын, которого назвали Иваном — в честь моего покойного батюшки. Андрей Петрович, державший внука на руках в день крещения, сказал:

— Береги честь смолоду, — и глаза его были мокры.

Старик наш угасал тихо. Он скончался зимой, в кресле, у того же окна, у которого любил сидеть. Савельич пережил его всего на три месяца. Мы похоронили его рядом с Андреем Петровичем, на кладбище под двумя берёзами, и Пётр Андреич плакал, не стыдясь слёз.

Авдотья Васильевна жила с нами ещё долго. Она дожила до того дня, когда маленький Ваня впервые прочёл по складам, и радость её была так велика, что я не помню более счастливого лица.

Что до Петра Андреича, то он более не служил. Он говорил:

— Я довольно послужил. Теперь моё дело — жить.

И он жил — честно, тихо, как жили в ту пору лучшие из русских помещиков. Он был строг, но справедлив; рачителен, но не скуп; нежен с семьёй, но не слаб.

Однажды, много лет спустя, к нам заехал проезжий чиновник — молодой, любопытный, с живыми глазами и быстрой речью. Он собирал «материалы для истории Пугачёвского бунта» и просил Петра Андреича рассказать то, что тот помнит.

Пётр Андреич принял его учтиво, угостил обедом и рассказал многое — но, как мне показалось, далеко не всё. Когда гость уехал, я спросила:

— Отчего ты не рассказал ему про крест?

Пётр Андреич усмехнулся.

— Есть вещи, Маша, которые принадлежат только нам. Пусть история знает то, что ей положено. А то, что между людьми, — это не для истории.

Он был прав, как бывал прав почти всегда — не умом, а тем верным чутьём сердца, которое вело его через все испытания и ни разу не обмануло.

Записки мои кончаю. Скажу лишь: жизнь наша была тиха и не богата событиями, но я не променяла бы её ни на какую другую. В тишине этой было всё — любовь, верность, и та простая правда, ради которой стоит жить.

Марья Ивановна Гринёва, урождённая Миронова.
Село ***, 18** года.

Капитанская дочка: Записки Швабрина из крепости

Капитанская дочка: Записки Швабрина из крепости

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Капитанская дочка» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринёва. Из семейственных преданий известно, что он был освобождён от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мёртвая и окровавленная, показана была народу.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Капитанская дочка»

Продолжение

В каземате Оренбургской крепости, куда заточили меня по высочайшему повелению, дни тянутся однообразной чередой. Перо и бумага — единственные мои товарищи в этом каменном мешке, да ещё воспоминания, которые терзают душу пуще всякой пытки.

Гринёв торжествует. Государыня его помиловала, Марья Ивановна стала его женой, а я — я гнию здесь, в сырости и мраке, наедине с собственной совестью, которая оказалась куда более строгим судьёй, нежели военный трибунал.

Сегодня караульный офицер, молодой поручик с добрыми глазами, принёс мне свечу и чернила. «Пишите, сударь, — сказал он, — пишите. Говорят, это облегчает душу». Он не знает, что душу мою ничто уже не облегчит.

Начну же я с того дня, когда впервые увидел Марью Ивановну. Белогорская крепость показалась мне тогда краем света, местом ссылки для неудачников и отщепенцев. Капитан Миронов с его простодушием, Василиса Егоровна с её вечными хлопотами — всё это казалось мне провинциальным, смешным, недостойным офицера гвардии.

Но Марья Ивановна... Она была как полевой цветок среди степной травы — скромная, тихая, но такой красоты, которая не бросается в глаза, а постепенно завладевает сердцем. Я полюбил её — да, полюбил! — со всей страстью, на какую способна моя измученная душа.

А потом появился Гринёв.

Молодой, румяный, с этим его простодушием, которое я принимал за глупость. Как я ненавидел его! Как презирал за эту лёгкость, с которой он завоёвывал симпатии! Капитан души в нём не чаял, Василиса Егоровна угощала его пирогами, даже Палашка, служанка, смотрела на него влюблёнными глазами.

А Марья Ивановна... Я видел, как менялось её лицо, когда он входил в комнату. Видел этот румянец, эту дрожь ресниц, эту улыбку, которая предназначалась не мне — никогда не мне.

Дуэль была безумием, я знаю это теперь. Но тогда — тогда мне казалось, что я защищаю свою честь. Какая честь! Я защищал свою гордость, свою уязвлённую самовлюблённость. Я хотел убить его — да, хотел! — и когда шпага моя вонзилась в его грудь, я испытал мгновение торжества.

Только мгновение. Потом пришёл ужас.

«Вы подлец, Швабрин!» — сказала мне тогда Марья Ивановна, и эти слова жгут меня до сих пор, жгут сильнее раскалённого железа.

Пугачёвский бунт — вот где открылась вся бездна моего падения. Я помню тот день, когда мятежники ворвались в крепость. Помню капитана Миронова, стоящего перед виселицей с таким достоинством, какого я никогда не видел прежде. Помню Василису Егоровну, кричащую: «Отпусти ты его, окаянный! Что тебе в нём проку?»

А я? Я стоял рядом с Пугачёвым в казацком кафтане, остриженный в кружок, и смотрел, как вешают людей, которые кормили меня за своим столом.

«Целуй руку, целуй руку!» — шептали вокруг. И я целовал. Целовал руку самозванца, убийцы, разбойника. Целовал, чтобы спасти свою жалкую жизнь.

Гринёв отказался. Стоял перед виселицей, бледный, но твёрдый, и отказался присягать вору. И что же? Пугачёв помиловал его — за какой-то заячий тулуп, за стакан вина на постоялом дворе! Судьба словно смеялась надо мной.

Потом была осада, голод, холод. Марья Ивановна — пленница в моих руках. О, как я мечтал об этом! Как представлял себе, что она наконец поймёт, оценит мою любовь!

«Я вас не люблю и никогда не полюблю», — сказала она мне. — «Лучше смерть, чем быть вашей женой».

И тогда я понял, что ненавижу её. Ненавижу так же сильно, как любил. Ненавижу за то, что она предпочла мне этого мальчишку, этого глупца, этого... этого честного человека.

Да, честного. Вот слово, которое я боялся произнести всю жизнь. Гринёв был честен — а я нет. Гринёв был верен — а я предал. Гринёв любил — а я только желал обладать.

Когда его арестовали по моему доносу, я торжествовал. Наконец-то справедливость! Наконец-то он получит своё! Но справедливость, оказывается, имеет странное обыкновение оборачиваться против тех, кто взывает к ней с нечистым сердцем.

Марья Ивановна поехала к государыне. Простая девушка из степной крепости — к императрице! И государыня её выслушала, и государыня простила Гринёва. А меня — меня приговорили к вечному заточению.

Справедливо? О да, справедливо. Справедливее некуда.

Вчера ночью мне приснился капитан Миронов. Он стоял передо мной в своём старом мундире, с этой верёвкой на шее, и молча смотрел. Не укорял, не проклинал — просто смотрел. И от этого взгляда я проснулся в холодном поту и до утра не мог сомкнуть глаз.

Караульный офицер говорит, что война с Пугачёвым окончена, что самозванца поймали и казнили в Москве. Говорит, что по всей империи служат благодарственные молебны. Говорит, что настали мирные времена.

Для кого-то — да. Для Гринёва и Марьи Ивановны, которые, верно, сидят теперь в симбирской деревне и нянчат детей. Для поручика, который вернётся домой к невесте. Для всех тех, кто сохранил честь в годину испытаний.

Но не для меня. Для меня мира не будет никогда.

Я отложил перо и подошёл к узкому окошку. Сквозь решётку видно кусочек неба — серого, зимнего, оренбургского неба. Где-то там, за степями, за лесами, за реками, живёт женщина, которую я любил. Живёт с человеком, которого я ненавидел.

А я? Я остаюсь здесь, наедине с собой — и это страшнее любой казни.

Перо скрипит по бумаге. Свеча догорает. За стеной кашляет часовой. Ещё один день в каземате подходит к концу.

«Береги честь смолоду» — так, кажется, говорил отец Гринёву, отправляя его на службу. Простые слова. Крестьянская мудрость. Но я понял их слишком поздно.

Честь нельзя вернуть, однажды потеряв. Нельзя склеить разбитое зеркало. Нельзя воскресить мёртвых.

Можно только помнить. Помнить и каяться.

Завтра будет новый день, такой же серый и безнадёжный, как сегодняшний. И послезавтра. И через год. И через десять лет, если Господь даст мне столько прожить.

Но я буду писать. Буду писать эти записки — не для потомства, не для оправдания. Для себя. Чтобы не сойти с ума в этих каменных стенах. Чтобы хоть как-то искупить то, что искупить невозможно.

Алексей Иванович Швабрин, бывший офицер, бывший дворянин, бывший человек — заканчивает свою исповедь. До завтра. Если завтра наступит.

Капитанская дочка: Записки Маши Мироновой

Капитанская дочка: Записки Маши Мироновой

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Капитанская дочка» автора Александр Сергеевич Пушкин. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Здесь прекращаются записки Петра Андреевича Гринёва. Из семейных преданий известно, что он был освобождён от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачёва, который узнал его в толпе и кивнул ему головою.

— Александр Сергеевич Пушкин, «Капитанская дочка»

Продолжение

Минуло десять лет со дня нашего венчания с Петром Андреевичем. Мы жили в его симбирском имении, и жизнь наша текла тихо и счастливо. Двое детей бегали по саду — старший Андрюша и маленькая Василиса.

В тот памятный день приехал к нам нежданный гость. Пётр Андреевич был на охоте, дети спали, и я сидела в гостиной за пяльцами, когда доложили о приезжем.

— Некий Зурин, ваше благородие, — сказал лакей. — Сказывает, старый знакомец барина.

Сердце моё дрогнуло. Имя это я слышала от мужа — это был тот самый офицер, который выиграл у него сто рублей в Симбирске.

— Просите, — сказала я.

Вошёл высокий человек в потёртом мундире, с обветренным лицом и седыми висками. Поклонился учтиво.

— Марья Ивановна, простите великодушно, что без приглашения. Проезжал мимо и не мог не заехать к старому товарищу.

— Милости прошу, Иван Иванович, — отвечала я. — Пётр Андреевич будет рад вас видеть.

Мы сели, и я велела подать чаю. Зурин был неловок, как многие военные люди в дамском обществе, но постепенно разговорился. Рассказывал о своих походах, о товарищах, которых уже нет в живых.

— А я ведь, Марья Ивановна, недавно видел одного человека, — вдруг сказал он, понизив голос. — Человека, о котором вы, верно, думали, что его нет на свете.

Я побледнела.

— Кого же?

— Швабрина.

Чашка дрогнула в моей руке.

— Алексея Ивановича? Но ведь он...

— Жив, — кивнул Зурин. — Его помиловали, сослали в Сибирь. А теперь, говорят, вернулся. Видел его в Казани, в трактире. Постарел, конечно, облысел, но взгляд тот же — волчий, недобрый.

Мне сделалось дурно. Швабрин! Человек, который предал присягу, перешёл к самозванцу, держал меня пленницей и морил голодом.

— Не пугайтесь, — поспешно сказал Зурин. — Он теперь не опасен. Сломленный человек, пьёт беспробудно. Но я счёл нужным предупредить Гринёва.

Вечером, когда Пётр Андреевич вернулся, они с Зуриным заперлись в кабинете. Я сидела у окна и смотрела на закат. Странное чувство владело мною — не страх, нет. Скорее — жалость. Жалость к этому несчастному человеку, который имел всё — молодость, ум, образование — и всё потерял из-за слабости духа.

На следующий день Зурин уехал. Пётр Андреевич был задумчив, но о Швабрине не говорил, оберегая мой покой.

Прошла неделя, другая. Настала осень — золотая, тихая. Однажды утром я вышла в сад и увидела у калитки человека. Он стоял неподвижно, глядя на дом. Я подошла ближе — и узнала.

Швабрин.

Он и впрямь переменился страшно. Передо мной стоял старик в поношенном сюртуке, с трясущимися руками и потухшими глазами. Только шрам на щеке — след давнишней дуэли с Гринёвым — был всё тот же.

— Марья Ивановна, — произнёс он хриплым голосом. — Не бойтесь. Я не со злом.

— Чего вам? — спросила я, стараясь говорить твёрдо.

Он помолчал.

— Я приехал... просить прощения. Знаю, что не заслуживаю его. Но не могу умереть, не сказав вам...

— Умереть?

— Да. Доктора говорят — месяц, может два. — Он усмехнулся невесело. — Сибирь добила то, что не добил Пугачёв.

Мне стало его жаль — по-настоящему, без примеси прежнего ужаса.

— Алексей Иванович, — сказала я, — Бог вам судья. Я давно вас простила.

Он вздрогнул.

— Правда?

— Правда. Злоба — тяжёлая ноша. Я не хочу нести её всю жизнь.

Швабрин закрыл лицо руками. Плечи его затряслись.

— Я был подлец, — говорил он сквозь слёзы. — Подлец и трус. Вы были правы, что отвергли меня тогда. Я не стоил вашего мизинца. И Гринёв... этот мальчишка... он оказался в тысячу раз лучше меня. Я ненавидел его за это.

В этот момент из дома вышел Пётр Андреевич. Он увидел Швабрина — и остановился. Лицо его окаменело.

— Ты? — сказал он холодно.

— Я, — ответил Швабрин. — Пришёл проститься, Гринёв. Насовсем.

Они стояли друг против друга — два человека, которых судьба столкнула в юности. Один — седой, но крепкий, с ясным взглядом. Другой — разбитый, опустошённый.

— Что ж, — сказал наконец Пётр Андреевич, и голос его смягчился. — Прощай, Швабрин. Бог тебе судья.

Он протянул руку. Швабрин схватил её обеими руками и прижал к губам.

— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо.

И ушёл — не оглядываясь, сгорбленный, жалкий. Мы смотрели ему вслед, пока его фигура не скрылась за поворотом дороги.

— Бедный человек, — сказала я.

— Да, — согласился Пётр Андреевич. — Бедный. Хотя и злой. Но злоба его уже наказана — самой жизнью.

Мы вернулись в дом, и дети выбежали нам навстречу, весёлые, румяные, ничего не знающие о мрачных тенях прошлого. Я обняла их крепко и подумала: вот оно, настоящее счастье. Не в богатстве, не в славе — а в этом тихом дне, в детском смехе, в руке любимого человека.

Швабрина мы больше никогда не видели. Говорили, что он умер той же зимой, в какой-то захолустной деревеньке, и похоронен был на бедном кладбище, без надгробия и без слёз. Я молилась за упокой его души — искренне, от сердца. Ибо кто из нас без греха?

А записки эти я пишу для детей и внуков, чтобы знали они: милосердие сильнее мести, прощение — сильнее злобы. Этому научила меня жизнь, этому научил меня Пётр Андреевич, этому учит нас Господь.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман