Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Сказки на ночь 29 апр. 02:20

Лисьи фонари Плеса

Лисьи фонари Плеса

Плес в октябре пахнет мокрой березой и дымом из печных труб — кто-то все еще топит по старинке, дровами. Лера приехала на третий день после похорон, в бабушкин дом на Калашной улице — тот самый, с резным крыльцом, которое бабушка каждую весну красила синькой. Дом стоял пустой две недели и уже начал пахнуть нежилым: сухой пылью, остывшим самоваром, тем особенным запахом отсутствия, который не спутаешь ни с чем.

А в первую же ночь под ее окном кто-то зажег маленький желтый фонарик.

Лера сначала подумала — соседка тетя Зоя вышла к колодцу. Подошла к окну, отодвинула занавеску — старую, в мелкий горошек, бабушка ее сама шила в семидесятых, — и замерла.

На дорожке сидела лиса.

Не из тех, городских, что роются в мусорных баках и боятся всего на свете. Эта была — настоящая. Большая, рыжая, с белой манишкой и хвостом, который лежал на земле аккуратно, кольцом. А в зубах она держала фонарик. Маленький, жестяной, с прорезями в форме звездочек, из которых лился теплый медовый свет.

— Вам бы спуститься, — сказала лиса.

Лера не удивилась. Удивляться у нее в эти дни кончилось. Вместо этого в груди что-то дернулось — как рыба на крючке, — и она пошла за платком.

На улице было сыро. Туман с Волги уже подобрался к Калашной, лизал заборы, заворачивал за угол к Воскресенской церкви, оседал на красных рябиновых гроздьях. Лиса ждала.

— Вы кто? — глупо спросила Лера.

— Фонарщик. Зажигаю забытые тропинки. Их немного осталось — в основном здесь, у вас, да еще в Суздале, да под Кижами, да в одной деревне на Селигере. В больших городах тропинок нет. В больших городах — асфальт.

Лиса говорила без выражения, как говорят те, кто очень долго объясняет одно и то же.

— А зачем вы пришли?

— За вами. Тропинка вас ждет. Уже третью ночь. Я вчера и позавчера приходила — вы спали.

Лера хотела сказать, что она не спала. Что она вообще не спит с похорон. Что лежит и считает трещины на потолке — двадцать семь, она уже выучила. Но промолчала.

Они пошли.

Лиса вела ее мимо музея Левитана — темного, с одним горящим окном на втором этаже (наверное, сторож), — мимо мостков, где летом сидят с этюдниками туристы, мимо домика с табличкой «Здесь жил...» — Лера в темноте не разобрала, кто здесь жил, да и неважно, в Плесе все где-то жили. Поднялись к подножию Соборной горы.

И вот тут начиналось странное.

В обычные ночи с горы видно Волгу. Черную, широкую, с редкими огоньками барж. Сейчас вместо реки лежал туман. Густой, белый, плотный — как взбитые сливки. И через этот туман шла дорожка. Прямая. Будто кто-то взял и положил на туман доску, а сверху рассыпал желтые листья.

— Это куда? — спросила Лера.

— Туда, где вечер, который не случился, — ответила лиса. И поставила фонарик на первую доску. Огонек затрепетал, потянулся вверх, как маленький рыжий язычок. — Идите. Я следом.

Лера шагнула.

Доска не качнулась. Она была твердая, теплая даже — будто прогретая дневным солнцем, хотя солнца не было уже часов восемь. Лера сделала еще шаг. Еще.

Туман вокруг расступался — медленно, по-кошачьи лениво, — и в нем проступали очертания. Сначала — другой берег Волги, какого Лера никогда не видела: с башенками, с крошечной пристанью, с лодкой, привязанной к березе. Потом — деревья. Сосны, но не те, плесские, а высокие, корабельные, с медной корой. И между сосен — окна. Десятки окон, висящих прямо в воздухе, и в каждом — свет. Желтый, ровный, домашний.

— Что это?

— Вечера, которые люди не дожили. Не успели. Отложили на потом.

Лиса шла рядом, и фонарик в ее зубах покачивался, отбрасывая на туман маленькие звездочки.

— А мой?

— Третье окно слева. С геранью.

Лера повернула голову — и у нее внутри что-то остановилось. На секунду. На две. На сколько-то.

В окне был бабушкин дом. Тот самый, на Калашной. Только не пустой. Горел желтый абажур над столом — тот, с бахромой, который Лера в детстве дергала, и бабушка ругалась, что бахрома выпадает. На столе стоял самовар. Не электрический, а настоящий, с углями, — Лера помнила его запах, дымно-сладкий, ни на что не похожий. И возле самовара сидела бабушка. В своем байковом халате, в круглых очках, которые всегда сползали на кончик носа. И листала альбом с фотографиями.

На втором стуле было пусто.

— Это — какой вечер? — тихо спросила Лера.

— Тот, на который вы не приехали. В мае. Помните, она звала, а вы сказали — работа, Москва, не вырваться. И обещали — летом. А летом — не получилось. А осенью — уже...

Лиса не договорила. Аккуратная такая лиса, тактичная.

Лера помнила. Конечно, помнила. Бабушка тогда сказала по телефону: «Ну ничего, доча, я подожду, я никуда не денусь». И засмеялась. У нее был такой смех — будто кто-то рассыпал по столу мелкие монетки.

— Можно... войти?

— Можно.

— И остаться?

Лиса молчала долго. Туман шевелился. Где-то далеко — не в этом мире, в том, настоящем, — крикнула ночная птица.

— Остаться можно. Только обратно — нельзя. Кто остается в чужом вечере, тот в нем и живет. Сначала — хорошо. Чай горячий, бабушка живая, абажур светит. А потом — понимаешь, что вечер один. Один и тот же. И что за окном никогда не наступит утро. И что бабушка не помнит, что ее больше нет, — и сказать ей нельзя, потому что от этого вечер сломается.

Лера стояла.

Стояла очень долго.

Может, минуту. Может, час. В этом тумане время текло иначе — как мед из перевернутой банки, медленно-медленно, нитью.

Потом она подняла руку. Помахала.

Бабушка в окне — наверное, что-то почувствовала — подняла глаза. И тоже помахала. Без удивления, без вопросов. Просто — подняла ладонь и пошевелила пальцами, как делала всегда, провожая Леру с автобуса.

И улыбнулась.

— Я пойду, — сказала Лера. — Я пойду обратно.

— Хорошо, — сказала лиса. И повернулась.

Доски за спиной складывались сами — Лера слышала тихий деревянный стук. Туман густел. Окна гасли — одно за другим, мягко, как гасят свечи на торте: фьють, фьють, фьють. Только бабушкино — третье слева, с геранью — горело еще долго. До самого края.

Когда Лера ступила на берег, у Соборной горы, фонарик у лисы погас.

— Спасибо, — сказала Лера.

— Это не мне. Это вам — за то, что не остались.

Лиса развернулась — рыжей запятой — и пошла вверх по тропинке, к церкви. На полпути обернулась:

— Фонарик я вам оставлю. На окне. Пусть стоит. От других вечеров — отгонять.

И растаяла. Не как в кино — не вспышкой, не дымом. Просто стала прозрачной, как тонкая занавеска, и через нее проступили рябины, и забор, и угол дома тети Зои.

Лера дошла до бабушкиного дома. На подоконнике — снаружи, со стороны улицы — стоял маленький жестяной фонарик с прорезями в форме звездочек. Внутри тлел крошечный огонек. Теплый, медовый, ровный.

Лера зашла в дом. Не зажигая света, разделась, легла под бабушкино одеяло — тяжелое, ватное, пахнущее лавандой из мешочка, который бабушка всегда клала в шкаф.

И заснула.

Впервые за две недели — без счета трещин, без подсчета вдохов, без того липкого полусна, в котором все время кажется, что забыл что-то важное.

Просто заснула.

А за окном, на подоконнике, до самого утра горел маленький рыжий огонек. И туман над Волгой стоял до рассвета — тихий, белый, никуда не торопящийся.

Когда Лера утром вышла на крыльцо, фонарика уже не было. Только на доске подоконника — маленькое теплое пятнышко, как от чашки горячего чая. И запах — едва уловимый — паленого фитиля и осенних листьев.

А на Калашной улице пахло, как всегда в Плесе по утрам: дымом, мокрой березой и почему-то — свежим хлебом, хотя пекарня была через три квартала.

Гроза: Утро после грозы

Гроза: Утро после грозы

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Гроза» автора Александр Николаевич Островский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

КУЛИГИН (неся Катерину). Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней, что хотите! Тело её здесь, возьмите его; а душа теперь не ваша: она теперь перед судией, который милосерднее вас! (Кладёт на землю и убегает.)

— Александр Николаевич Островский, «Гроза»

Продолжение

Волга несла тело Катерины к дальним берегам, туда, где кончается Калинов и начинается другая жизнь. Но город не спал — он ворочался в своих перинах, просыпался от кошмаров, зажигал свечи и крестился на тёмные углы.

Кабаниха стояла у окна и смотрела на реку. Губы её шевелились — она читала молитву, но слова путались, и вместо «Отче наш» выходило что-то странное, нечленораздельное, похожее на стон.

— Матушка, — раздался голос Тихона из-за двери, — матушка, пустите...

— Пошёл прочь! — крикнула Кабаниха. — Прочь от меня, убивец!

Она сама не понимала, что говорит. Разве Тихон убил? Разве не Катерина сама бросилась в Волгу? Но что-то переменилось в Марфе Игнатьевне за эту ночь — какая-то пружина лопнула внутри, и весь её железный порядок дал трещину.

— Это ты её довела, — снова заговорил Тихон из-за двери, и голос его звучал иначе, чем прежде — не жалобно, не просительно, а твёрдо, почти зло. — Это ты, матушка. И я — я тоже виноват. Все мы виноваты.

Кабаниха повернулась к двери, и лицо её исказилось.

— Замолчи! Замолчи, не то прокляну!

— Проклянёте, — ответил Тихон. — Мне теперь всё равно. Я уеду из Калинова. Сегодня же уеду.

— Куда?! — Кабаниха распахнула дверь и увидела сына — бледного, с красными от слёз глазами, но странно спокойного. — Куда ты денешься без меня?

— Куда глаза глядят, матушка. В Москву поеду. Или в Петербург. Где люди живут, а не в земле заживо себя хоронят.

Впервые в жизни Марфа Игнатьевна не нашлась, что ответить. Она стояла в дверях, грузная, в тёмном платье, и смотрела на сына так, будто видела его впервые.

— Это она тебя научила, — прошептала Кабаниха наконец. — Она, змея подколодная, даже из могилы...

— Не трогайте её, матушка! — крикнул Тихон и сжал кулаки. — Не смейте! Она святая была, а мы... мы её замучили.

Он повернулся и пошёл прочь. Кабаниха хотела крикнуть ему вслед, остановить, но голос пропал. Она только смотрела, как сын уходит по тёмному коридору, и чувствовала, как рушится всё, что она строила столько лет.

Прошёл месяц. В Калинове всё вернулось на круги своя — или почти всё. Купцы торговали, мещане сплетничали, странницы разносили свои вздорные истории о землях, где люди с пёсьими головами.

Но что-то изменилось. Это чувствовали все, хотя никто не мог бы сказать, что именно.

Кабаниха постарела на десять лет. Она по-прежнему ходила в церковь, по-прежнему учила всех жить, но голос её стал глуше, а взгляд — пустым. Тихон уехал, как и обещал, и ни разу не написал матери. Дом Кабановых стоял тёмный и тихий, как склеп.

На берегу Волги, там, где нашли тело Катерины, кто-то поставил деревянный крест. Никто не знал, кто это сделал — может, Кулигин, может, отец Никодим, а может, кто-то из тех калиновских жителей, которые молчали при жизни Катерины, но помнили о ней после смерти.

К кресту приносили цветы. Не каждый день, но иногда — то ромашки, то васильки, то простые полевые колокольчики. И это было странно для Калинова, где не принято было чтить память тех, кого церковь объявила грешниками.

Но Катерину помнили. Помнили её голос, её смех, её странные речи о птицах и полёте. Помнили, как она стояла на обрыве перед грозой и говорила, что не боится смерти.

И может быть — только может быть — её смерть что-то сдвинула в этом сонном, тёмном царстве. Может быть, первая трещина уже пролегла, и рано или поздно всё здание рухнет.

А Волга текла, как текла тысячи лет назад, и будет течь ещё тысячи лет. И ей не было дела до человеческих драм, до тёмных царств и светлых душ. Она просто несла свои воды к далёкому морю — туда, где кончается земля и начинается небо.

Сказки на ночь 03 апр. 11:15

Колодец с чужими звездами

Колодец с чужими звездами

Мышкин. В половине третьего ночи деревянный городок, где две тысячи человек уже давно спят в своих кроватях — спят, наверное, крепко, как дают спать только сон да усталость. Но дома? С наличниками, покосившиеся на один бок, как старики в креслах, они не спят. Стоят и слушают — ночь, тишину, темноту, которая здесь, в Мышкине, имеет совсем другой запах и звук.

Полина шла по улице Угличской. Один фонарь на весь квартал, и тот постоянно мигал, словно ему стыдно светить в пустоту, когда смотреть некому. Под ногами брусчатка, местами земля — мягкая, вязкая, с запахом свежего дождя.

Приехала. На каникулы, к бабушке, которую звали Раиса. На Никольской — дом с голубыми ставнями, третий от поворота, если считать от церкви. Ставни выцветшие, уже не голубые, скорее серо-голубые. В доме пахло мятой, и еще чем-то, что не имеет названия. Дерево, может быть? Время? Нет — у бабушки время пахло вареньем. Крыжовниковым, из прошлого лета.

Тринадцать лет. Возраст, когда веришь странному, но вслух не признаешься.

Все началось с мыши.

Не с той, из Музея мыши на Угличской — тех была сотня: керамические, связанные из ниток, соломенные, проволочные. Туристы там визжали, прыгали; Полина только смотрела. Тринадцать — не возраст для писков.

Нет. Эта была живая. Серая, с усами, как тонкие серебряные ниточки. На крыльце бабушкиного дома сидела и просто смотрела. На Полину. Не убегала.

— Чего ты? — спросила Полина.

Мышь моргнула. Развернулась. Побежала.

Полина пошла следом. Зачем — сама не знала. Ночь делает людей глупее или честнее; где граница, разобраться невозможно.

Мышь свернула на Студеный ручей — переулок, которого нет на картах, но местные знают. Между домом аптекаря Столярова, который давно помер, и забором, за которым когда-то был сад купца Литвинова. Сад одичал. Кривые яблони, будто от стыда за свои плоды — мелкие, кислые, но живые, они стояли и росли.

В конце переулка — колодец.

Полина знала про него. Бабушка говорила: не пей, воду не проверяли. Логично. Практично. Но бабушка молчала про главное.

Колодец светился. Голубоватый свет из глубины — не ярко, а так, чтобы заметить. Если бы Полина была взрослой, можно подумать — отражение луны. Но луна висела за спиной, над крышей, и отражаться ей было в нечем; сруб был сплошной, дубовый, без щели.

Мышь сидела на краю сруба.

— Ну, давай, — сказала мышь.

Голос не пискливый. Скрипучий, как дверная петля, которую тридцать лет не смазывали. Или сорок. Или двести — кто считал.

Полина не закричала. Это важно. Позже будет этим гордиться — про себя; не расскажешь же; но факт остается: услышала говорящую мышь и не завопила. Только отступила на шаг, пятка вдавилась в грязь.

— Заглянуть, — уточнила мышь. — Просто один раз.

Полина подошла к колодцу. Положила руки на мокрый, холодный дуб — гладкий, как будто его полировали тысячей ладоней до нее. Наклонилась.

Вода была далеко. Пять метров? Десять? Ночью не разберешь. Но светилась — и в ней отражались звезды.

Только не те.

Поднялась. Над Мышкиным висела обычная мартовская ночь — Орион заваливался к западу, Медведица стояла привычно. Посмотрела вниз. В воде совсем другие звезды. Большие, яркие, незнакомые. Одна была как раскрытая ладонь, другая как ключ, третья как птица с хвостом. Или так ей показалось.

— Чьи? — прошептала Полина.

— Ничьи. Звезды, которые забыли зажечь. Или не успели. Или передумали — с ними бывает.

— С кем?

Мышь почесала ухо. Жест мышиный, но вместе со словами — странный.

— С теми, кто зажигает. Ты что думаешь, они сами? Звезды — не фонари. Кто-то должен дотянуться, высечь искру. И иногда тот, кто зажигает, устает. Забывает. Или засыпает.

Тишина.

Собака за забором завозилась — лениво, сквозь сон. Волга внизу несла мартовские воды; если прислушаться, слышен плеск. Или только кажется. Ночью многое кажется.

— Колодец помнит эти звезды, — продолжила мышь. — Он старый. Старше города, старше названия, которое вы дали этому месту. Когда-то был здесь холм над рекой, на холме колодец, в колодце вода, которая отражает небо, которого нет. Понимаешь?

Полина не понимала. Кивнула.

— Кто заглянет в правильную ночь, видит незажженные звезды. Может выбрать одну. Зажечь.

— Как?

— Достать воды. Выпить. Звезда окажется внутри — теплая, размером с вишневую косточку. Почувствуешь. А потом выйти к обрыву и дунуть — как на одуванчик. Поднимется. Встанет. Загорится.

— И потом?

Мышь помолчала.

— Ничего особенного. Просто станет одной звездой больше. Войны не закончатся, двойка не исправится. Но на небе — если знать, куда смотреть — появится огонек, которого не было. И ты будешь знать, что это ты.

Полина смотрела в колодец. Созвездие-ладонь мерцало, ключ подрагивал, птица казалась живой, с подвижным хвостом. Или рябь.

— Мне нечем доставать, — сказала Полина.

Ведра нет. Веревки нет. Крюк ржавый, пустой.

Мышь вздохнула — по-настоящему, грудью, как маленький старичок.

— Вот ведь. Приходят, смотрят, хотят — а ведра нет.

Полина огляделась. Переулок спал. Дома с темными окнами стояли плотно. Из-за забора тянуло гнилыми яблоками — сладкий, липкий запах. На подоконнике жестяная банка с сухими цветами. Бесполезная.

Полина разулась. Резиновый сапог, бабушкин, на два размера больше.

— Подойдет? — спросила.

Мышь наклонила голову.

— За двести лет ты первая на сапог додумалась.

Привязала сапог к крюку собственным шарфом — бабушка вяжет новый, она всегда вяжет — и опустила в колодец. Шарф был длинный, метра три, бабушка вязала на вырост, на всю жизнь. Сапог ухнул вниз, ударился о воду, плеск гулкий, как в пещере, набрал воды и пошел наверх. Тяжелый.

Вода светилась.

Полина поднесла к губам. Пахло колодцем. Землей, камнем, чем-то железным. На вкус же — как первый снег. Не холодный, просто чистый. Чище всего, что она пробовала. До этого вся вода была мутная, и не замечала — а эта, наконец, настоящая.

Выпила.

Тепло.

Маленькое, круглое, гладкое — как вишневая косточка, мышь не соврала. Под ребрами, левее, выше живота. Не больно. Наоборот — так хорошо, что хотелось закрыть глаза и стоять.

— Не стой, — сказала мышь. — Иди. К обрыву. Пока ночь.

Полина побежала. Босая — один сапог мокрый, другой брошен рядом. По переулку, мимо дома аптекаря, мимо спящих заборов, по мокрой траве, ледяной и колючей, к обрыву.

Волга внизу — черная, широкая, тихая. На том берегу ни огня; лес стеной. Небо над головой бледное от звезд; их много, все знакомые.

Полина набрала воздуха.

Дунула.

Из губ что-то вылетело. Не искра; светящаяся точка, размером с божью коровку, теплая, как молоко. Поднялась, покачиваясь, медленно. Потом быстрее. Еще быстрее. Точка стала маленькой, неотличимой, потом вспыхнула.

Новая звезда. Правее Ориона, чуть выше горизонта. Маленькая, золотисто-белая. Не ярче других, не крупнее. Просто есть. Которой секунду назад не было.

Полина стояла на обрыве, босая, без сапог, и смотрела вверх. Мышь сидела рядом; когда пришла — не заметила.

— Красивая, — сказала мышь.

— Обычная.

— Обычная, да. Но — твоя.

Помолчали. Волга делала то, что делает всегда: текла. Бесшумно, упрямо, в темноту.

— Мне надо идти обратно, — сказала Полина. — Бабушка проснется, будет ругаться.

— Не проснется. Бабушки в Мышкине спят крепко. Город такой — усыпляет. Это не магия, просто воздух. Река. Тишина.

Полина улыбнулась. Развернулась. Пошла назад по переулку — медленно, потому что без обуви больно; но боль была какая-то ненастоящая, будто ноги еще были там, в теплой воде.

У крыльца оба сапога стояли ровно, рядышком. Сухие.

Мыши не было.

Полина вошла в дом. Сняла куртку. Легла. Одеяло пахло мятой и крыжовниковым варенье. Потолок в темноте далеко — как небо, только без звезд.

Хотя одна звезда была. Ее. Правее Ориона.

Закрыла глаза.

Мышкин спал. Волга текла. Колодец в переулке Студеный ручей светился голубым — и в его воде мерцали звезды, которые еще никто не зажег.

Но это уже другая ночь. И другая сказка.

Гроза: После грозы

Гроза: После грозы

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Гроза» автора Александр Николаевич Островский. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Катерина. Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу — всё равно. В могиле лучше... Под деревцем могилушка... как хорошо!.. Солнышко её греет, дождичком её мочит... весной на ней травка вырастет, мягкая такая...

— Александр Николаевич Островский, «Гроза»

Продолжение

Действие первое

Берег Волги. Тот самый обрыв, с которого бросилась Катерина. Год спустя.

Борис стоит у края, смотрит вниз. Он изменился — похудел, осунулся, в глазах — пустота.

Появляется Варвара. Она тоже изменилась — повзрослела, погрубела, в лице — что-то жёсткое, злое.

Варвара. Борис Григорьевич? Вы ли это?

Борис (оборачивается). Варвара... Варвара Кабанова?

Варвара. Была Кабанова. Теперь — Кудряшова. Вышла за Ваню Кудряша, уехала с ним. Живём теперь в Нижнем.

Борис. А сюда зачем?

Варвара. Матушку хоронить приехала. Марфу Игнатьевну. Померла на прошлой неделе. Говорят, от сердца, да только я думаю — от злости своей померла. Всю жизнь злилась, вот сердце и не выдержало.

Борис. А Тихон?

Варвара. Тихон... (Усмехается горько.) Тихон сначала запил, потом в монастырь ушёл. Не выдержал. Всё Катерину вспоминал, плакал. «Я виноват, — говорил, — я её не защитил». Правду говорил. Виноват. Да только не он один.

Действие второе

Они садятся на скамью. Солнце заходит, река блестит красным.

Борис. Расскажи мне... расскажи, как она... в последние дни.

Варвара. Зачем тебе? Легче станет?

Борис. Не станет. Но я должен знать.

Варвара (помолчав). После того как ты уехал, она совсем замкнулась. Ходила как тень, не ела, не спала. Свекровь её поедом ела — «грешница, распутница, опозорила семью». А Катерина молчала. Только смотрела куда-то, словно видела что-то, чего мы не видим.

Борис. Она... говорила обо мне?

Варвара. Ни разу. Ни одного слова. Но я знала — думает. Всё время думает. И ещё — молилась. Целыми ночами молилась, до рассвета. Просила Бога простить её.

Борис. За что? За что ей было просить прощения? Это я виноват, я один!

Варвара. Ты? (Смеётся зло.) Ты думаешь, всё так просто? Нет, Борис Григорьевич, тут все виноваты. Все до единого.

Действие третье

Варвара встаёт, подходит к обрыву.

Варвара. Вот смотри. Здесь она стояла в ту ночь. Гроза была страшная, молнии сверкали, гром гремел. А она стояла и смотрела вниз, на воду.

Борис. И никто не остановил её?

Варвара. Кто? Тихон спал пьяный. Свекровь... свекровь, может, и видела, да не остановила. Ей, я думаю, даже легче стало, когда Катерина ушла. Не надо больше мучить — сама себя наказала.

Борис (закрывает лицо руками). Боже мой, Боже мой...

Варвара. А ты? Ты где был? Уехал, когда дядя приказал. Послушный племянник. А она осталась — одна, среди волков.

Борис. Я не мог... Дядя бы меня лишил наследства...

Варвара. Наследства! (С презрением.) Вот ради чего ты её бросил. Ради денег. А она ради тебя — жизнь.

Действие четвёртое

Ночь. Они всё ещё сидят на берегу. Горят звёзды.

Борис. Что мне делать, Варвара? Как жить дальше?

Варвара. Живи как хочешь. Мне-то что? Я тебе не судья. Бог тебе судья, да совесть твоя.

Борис. Совесть... У меня её нет. Я думал, что есть, а нет. Если бы была — разве я уехал бы тогда?

Варвара. Может, и не уехал бы. А может, уехал бы всё равно. Люди слабы, Борис Григорьевич. Все слабы. Одни слабы от злости, другие — от страха, третьи — от любви к деньгам. Сильных нет. Или почти нет.

Борис. Катерина была сильной.

Варвара. Да. Была. Потому и погибла. В нашем мире сильным не место. Выживают те, кто умеет гнуться. А она не умела.

Пауза.

Варвара. Знаешь, что она сказала мне в последний вечер? «Варя, — говорит, — я птица. Птица в клетке. А птице нельзя в клетке — она умирает». Я тогда не поняла. Теперь понимаю.

Действие пятое

Рассвет. Варвара собирается уходить.

Варвара. Мне пора. Ваня ждёт.

Борис. Варвара... Ты счастлива с ним?

Варвара. Счастлива? Не знаю. Живём. Он меня не бьёт, не пилит. Я его не обманываю. По нашим меркам — счастье.

Борис. А любовь?

Варвара (усмехается). Любовь... Это для таких, как Катерина. Для тех, кто не боится сгореть. Я боюсь. Я выбрала жить.

Она уходит. Борис остаётся один.

Борис (глядя на воду). Катерина... Прости меня. Я знаю, что не заслуживаю прощения. Но всё равно — прости.

Он стоит долго, неподвижно. Потом медленно опускается на колени.

Борис. Господи... Если Ты есть... Прими её душу. Она не грешница. Она просто любила. А мы... мы все — грешники. Мы убили её. Своей трусостью, своей жестокостью, своим равнодушием.

Занавес.

Эпилог

Борис не вернулся в Москву. Он остался в городе, поселился в маленьком домике на окраине. Жил тихо, никого не видел, целыми днями сидел на берегу Волги, глядя на воду.

Говорили, что он помешался. Говорили, что видит призрак Катерины, разговаривает с ней. Может быть, так и было. А может быть, он просто искупал свою вину — единственным способом, который знал.

Он умер через три года, тихо, во сне. Похоронили его на городском кладбище, рядом с могилой Катерины. Никто не знает, кто поставил над его могилой крест, но говорят, что на кресте было написано: «Борис. Он любил».

А Волга течёт по-прежнему. И по-прежнему над ней гремят грозы. И по-прежнему кто-то любит, страдает, гибнет. Потому что любовь — это гроза. Она не спрашивает разрешения. Она приходит — и всё сжигает.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин