Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Кости в склепе Монфокона, или Что нашли каменщики весной 1483 года

Кости в склепе Монфокона, или Что нашли каменщики весной 1483 года

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собор Парижской Богоматери» автора Виктор Гюго. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Когда же два года спустя в склепе том стали искать тело Оливье ле Дена, повешенного при Карле VIII, и помилованного Людовиком XII только для того, чтобы похоронить его более прилично, в Монфоконе среди всех этих отвратительных остовов нашли два скелета, из которых один обнимал другой странным объятием. Один из них — скелет женщины — еще сохранил на себе обрывки одежды из ткани, бывшей когда-то белой; на шее у него висел шелковый мешочек, украшенный зеленым бисером, открытый и пустой. Однако позвонки шеи оказались целыми, из чего явствовало, что он не был повешен. Когда его захотели отделить от скелета, который он обнимал, он рассыпался прахом.

— Виктор Гюго, «Собор Парижской Богоматери»

Продолжение

Когда же два года спустя в склепе том стали искать тело Оливье ле Дена, повешенного при Карле VIII, и помилованного Людовиком XII только для того, чтобы похоронить его более прилично, в Монфоконе среди всех этих отвратительных остовов нашли два скелета, из которых один обнимал другой странным объятием. Один из них — скелет женщины — еще сохранил на себе обрывки одежды из ткани, бывшей когда-то белой; на шее у него висел шелковый мешочек, украшенный зеленым бисером, открытый и пустой. Вещи эти представляли так мало ценности, что палач, без сомнения, ими побрезговал. Другой, крепко обнимавший первый, был скелет мужчины. Заметили, что спинной хребет у него был искривлен, череп вдавлен в лопатки и одна нога короче другой. Однако позвонки его шеи оказались целыми, из чего явствовало, что он не был повешен. Человек, которому принадлежал этот скелет, пришел сюда сам и здесь умер. Когда его захотели отделить от скелета, который он обнимал, он рассыпался прахом.

А что было дальше — о том не упоминают ни хроники капитула, ни записи прево, ни даже толстые тетради брата Туранжо, в которых он, как известно, заносил всякую глупость, ежели та хотя бы отдаленно касалась Собора. И все же кое-что осталось.

Каменщик по имени Гийом, тот самый, что первый коснулся ломом гнилой плиты в Монфоконе, потом долго не мог спать. Засыпал — и тотчас просыпался. Бабе своей он говорил так: «Понимаешь, Жаннетон, оно держало. Я тянул, а оно держало. Будто живое». Жаннетон крестилась, плевала через левое плечо и подкладывала ему в похлебку лишний кусок свинины — лекарство, говорят, не хуже прочих.

Но это случилось позже. А пока — пыль.

Пыль кружилась столбом в косом луче, проникавшем сквозь щель в каменной кладке. Пыль садилась на сапоги прево, на дублеты приставов, на жирные пальцы писца, который, морщась, вписывал в свою книжицу: «двое неизвестных, мужского и женского полу, без признаков насильственной смерти на хребте мужском; останки рассыпались при подъеме». И все. Семнадцать слов — вот и весь итог двух жизней, из которых одна была короткой, как вспышка свечи на ветру, а другая — горбатой и бесконечной, как сам Собор.

Прево, человек скучный, не любил мертвых. Он вообще не любил всего, что не приносило ему денег непосредственно или хотя бы через мзду. Покрутившись на ветру Монфокона ровно столько, сколько того требовало приличие, он крикнул писцу: «Кончил?» — и, не дождавшись ответа, повернул свою клячу в сторону Парижа.

Париж дымил.

Париж дымил, как и всегда: трубами кожевников у реки, кострами цыган у заставы, кадилами у Сен-Жермен-л’Оксеруа, дыханием прачек на морозном утре, паром от лошадиных боков, табачным чадом из кабака на улице Кишечной (хотя табака тогда еще, строго говоря, не знали — но кто будет придираться к мелочам); дымил весь, целиком, от подошв до шпилей, и над всем этим дымом, как старый черный корабль над морем тумана, стоял он — Собор. Notre-Dame. Богоматерь. Та самая.

Он стоял. И молчал.

И молчал он не так, как молчат камни, — не глухо, не равнодушно, — а молчал, как молчит человек, который знает все, но кому уже некому рассказывать.

Горожане, проходя мимо, по-прежнему крестились на западный портал. Старухи по-прежнему ставили свечи перед статуей Девы у северного нефа. Школяры по-прежнему резали ножиками свои имена на дубовых скамьях — и каноник Клод Фролло, давно уже другой Клод Фролло, толстый и красномордый, лупил их за это связкой ключей по затылкам. Жизнь шла. Жизнь, как известно, на то и жизнь, чтобы идти, не спрашивая разрешения у мертвых.

Но был один человек в Париже, который помнил.

Его звали Пьер. Фамилия его никому не нужна, да он и сам ее, кажется, забыл. В юности он именовал себя Гренгуаром и сочинял мистерии — длинные, скучные, со множеством аллегорий; теперь он уже не сочинял ничего, потому что обнаружил в себе талант более прибыльный: умение есть за чужой счет и при этом изящно молчать. Хозяева парижских салонов держали его, как держат старого попугая или ручную мартышку, — для оживления.

И вот этот-то Пьер, услышав от одного знакомого писаря — а тот, в свою очередь, от писца прево, — историю про два скелета в Монфоконе, вдруг побледнел.

Побледнел.

Он сидел в теплой задней комнате некоего мэтра Леру, торговца сукном, и грыз куриную ножку. Услыхав про шелковый мешочек с зеленым бисером, Пьер отложил ножку. Отложил аккуратно. Вытер пальцы о собственный рукав — ему было все равно. Поднялся и, не прощаясь, вышел.

Хозяин потом обижался: «Вот скотина, и даже спасибо не сказал». Но это было потом.

А в тот вечер Пьер брел по набережной — без цели, без шапки, без мысли — и, дойдя до моста Меня, остановился. Внизу шла Сена, черная, маслянистая, тяжелая, как мысль о смерти. Сверху падал мелкий снежок — нелепый, апрельский, какой бывает только в Париже, когда уже все распустилось, а зима возвращается доедать недоеденное.

— Эсмеральда, — сказал Пьер вполголоса. Просто так. В воздух. — Эсмеральда.

Имя это, произнесенное спустя столько лет, не вызвало в нем ни слез, ни боли — ничего такого, чего полагалось бы ожидать. Внутри только что-то дернулось — глухо, коротко, как часы, у которых лопнула пружина. И все.

Он стоял еще минуту. Или две. Или пять — кто их считал, эти минуты, на парижских мостах в исходе апреля.

Потом запахнул плащ и пошел дальше — к ближайшему кабаку, где, как он знал, нальют и в долг, если умело солгать. А лгать он умел: учили в коллеже, шлифовала жизнь.

А у самого Собора в это самое время сторож Гийо запирал на ночь маленькую боковую дверцу. Замок был старый, скрипел. Гийо ругался шепотом — громко ругаться у Собора он стеснялся, хоть и не верил особо ни в черта, ни в ангела.

И показалось ему — но это, конечно, показалось, — что наверху, на галерее химер, что-то шевельнулось.

Камень. Просто камень.

Гийо плюнул, перекрестился (на всякий случай — Бог недорого берет) и, припадая на правую ногу (старая рана, еще бургундская), заковылял по улице Парви к себе домой, где ждали капустный суп и сварливая жена, — две вещи, переживающие, как известно, любые королевства и любые соборы.

А Собор остался стоять.

Как всегда.

Квазимодо в Тиндере: «Свайпните вправо — я не такой, каким кажусь снаружи. Изнутри хуже»

Квазимодо в Тиндере: «Свайпните вправо — я не такой, каким кажусь снаружи. Изнутри хуже»

Классика в нашем времени

Современная интерпретация произведения «Собор Парижской Богоматери (Notre-Dame de Paris)» автора Виктор Гюго

ПРОФИЛЬ В TINDER

📸 [Фото 1: силуэт. Прямо на закате. Стоит где-то на краю чего-то высокого. Или просто далеко — угол съёмки не очень понятен.]
📸 [Фото 2: Париж. Вид сверху. Снизу подпись: «Мой офис». Скобка закрыта с опозданием.]
📸 [Фото 3: Крупный план. Какой-то горгулья. Может быть. Может — горгультя? Честно, не разбираюсь в названиях.]

Имя: Квази, 25
Расстояние: 0.3 км (этаж выше, если что)
Рост: Не измерял

О себе:
Звонарь. Как профессия это звучит странно, но так оно есть. Занимаюсь тем, что звоню в колокола — и это не просто работа, это... не знаю. Смысл жизни? Звучит помпезно. Но вот звучит. И в буквальном смысле. Люблю высоту (там голова работает лучше), люблю момент после удара колокола, когда звук уже отзвучал, но воздух ещё дрожит — длится это примерно 0.7 секунды, измерял несколько раз, потому что было нечего делать. Архитектура XII века нравится. Козий сыр ем с удовольствием.

Животных обожаю. Голубей особенно. Они ко мне привыкли, не разлетаются. А людей... люди разлетаются. Обычно.

Не пью. Не курю. Выхожу редко. Это не стеснительность и не социофобия. Это — логистика. Сложная логистика.

Что я ищу: Кого-нибудь, кто не убежит, когда узнает, как я выгляжу. Критерии? Низкие. Осознаю.

🎵 Мой гимн: «Hunchback's Lament», Gargoyle Tears — честно, выбрал, потому что название смешное

———

МАТЧ: ЭСМЕРАЛЬДА ✨

📸 [Площадь. Танцует. Вокруг народ. На фоне — коза, видимо]
Эсмеральда, 22. Танцует. Дома не имеет (или имеет — но это дорога). Небо — её потолок, коза Джали — её... ну, подруга, наверное. Или сожительница.

———

ПЕРЕПИСКА:

КВАЗИ: Привет. То есть здравствуйте? Не знаю, как правильно писать впервые. Я никому не писал. Вообще. Ни одному человеку. Три года в приложении, и вот — первый матч. Неудачных было много, но я не писал. Боялся. Ну, или просто не было повода.

ЭСМЕРАЛЬДА: Привет! Не переживай 😊 Три года — это терпение, что ли?

КВАЗИ: Или отсутствие выбора. Но спасибо за вариант красивее.

ЭСМЕРАЛЬДА: Хм. Я не это имела в виду. Извини.

КВАЗИ: Всё окей. Правда.

КВАЗИ: Я видел тебя. Как ты танцуешь. Это было с колокольни. Не подумай про подглядывание — просто площадь оттуда видна вся целиком, каждый уголок, и ты на ней движешься, как... не знаю, как это назвать. Костёр? Нет, полный бред. Ты же не горишь в буквальном смысле. Горишь, но не... ладно, забудь про костёр. Я не умею писать.

ЭСМЕРАЛЬДА: 😄 Нет, это милое. Костёр зимой звучит красиво. Хотя да, немного тревожно, если учесть, в какие времена мы живём (живёте? ладно, забью на это).

КВАЗИ: Точно. Костёр не очень подходит. Ты больше похожа на... на промежуток. На момент между двумя моими ударами колокола, когда звук только что закончился, но воздух ещё трепещет, вибрирует — и ты не знаешь, звучит это ещё или уже молчит. Этот момент неопределённости. Вот ты.

ЭСМЕРАЛЬДА: Погодай. Это что — поэзия?

КВАЗИ: Звоном называется. Я звонарь. На высоте сидишь часами, появляется время думать о странном.

———

[Тем временем в соседнем чате]

ФРОЛЛО → ЭСМЕРАЛЬДА

ФРОЛЛО: Дорогая моя.

ЭСМЕРАЛЬДА: Священник номер два за неделю. Пас.

ФРОЛЛО: Слушай. Под этой сутаной бьётся сердце, которое двадцать лет врало самому себе, и вот оно прорвалось, как вода сквозь дамбу, и теперь я весь в огне от... от чувств, которые я подавлял, и я не могу больше—

ЭСМЕРАЛЬДА: *заблокировала*

ФРОЛЛО: *новый аккаунт: Клод_светский_27*

ФРОЛЛО: Стоп. Это был другой человек. Я — светский. Современный. Я смотрю Netflix и всё такое.

ЭСМЕРАЛЬДА: На вашем фото сутана.

ФРОЛЛО: Косплей.

ЭСМЕРАЛЬДА: *Фролло удалён*

———

ФЕБ → ЭСМЕРАЛЬДА

ФЕБ: Привет, звёздочка 😏 Выходишь вечером?

ЭСМЕРАЛЬДА: Привет! А ты кем работаешь?

ФЕБ: Капитан. В городской охране. Защищаю. Мускулы реальные, не фотошоп 💪

ЭСМЕРАЛЬДА: Ооо. Серьёзно?

ФЕБ: Да, клянусь. Встретимся? Знаю местечко. Темнота. Никого не будет. Только мы с тобой.

[Феб копирует это сообщение. Ещё раз. И ещё. Всего — на четырнадцать девушек.]

———

КВАЗИ → ЭСМЕРАЛЬДА (продолжение)

КВАЗИ: Надо рассказать кое-что. Хотя бы перед тем, как встретимся.

ЭСМЕРАЛЬДА: Слушаю.

КВАЗИ: Мои фотографии. Я снимаюсь издалека. Специально. Потому что я не выглядю как остальные. У меня горб. Спина — крючком. И лицо такое, что вчера на площади ребёнок четырёх лет заплакал, когда я выглянул из окна. Просто заплакал и убежал к маме.

КВАЗИ: Пишу я это не чтобы вызвать жалость. Пишу — чтобы честно. Ты должна знать, прежде чем тратить время. Честно.

Пауза. Минута. Две. Пять минут ничего не приходит.

ЭСМЕРАЛЬДА: Квази.

ЭСМЕРАЛЬДА: Я цыганка. Вчера со мной в кафе разговаривать отказались. Позавчера на улице назвали ведьмой. А неделю назад какой-то в рясе следил за мной четыре часа, пока я не спряталась в толпе.

ЭСМЕРАЛЬДА: Приходи на колокольню. Покажи свой офис.

КВАЗИ: Там высоко.

ЭСМЕРАЛЬДА: Высоты я не боюсь.

КВАЗИ: Там голуби везде.

ЭСМЕРАЛЬДА: Голубей люблю.

КВАЗИ: Там я буду.

ЭСМЕРАЛЬДА: Вот и хорошо.

———

[Уведомление Tinder: Фролло создал четвёртый аккаунт. «Архидьякон_спорт_28». На фото — сутана, но рукава закатаны. Вооруженный тренерский взгляд.]

[Уведомление Tinder: Феб отменил ещё одно свидание. И ещё одно. И ещё. Всего по его профилю висит семь отмен за неделю.]

———

ОТЗЫВ В APP STORE (⭐ — 1 из 5)
Фролло К.: «Чёрт возьми. Приложение провоцирует порок. Удаляю в четвёртый раз. Вот установлю в пятый — только её увидеть хотя бы в лентеэ. Одна звёздочка — это только за то, что алгоритм хоть раз показал мне её лицо перед моей окончательной погибелью.»

ОТЗЫВ (⭐⭐⭐⭐⭐ — 5 из 5)
Квази: «Работает. Спасибо. Она пришла. На колокольню. Голуби одобрили. Я — тоже.»

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Камень и пепел: ненаписанный эпилог «Собора Парижской Богоматери»

Камень и пепел: ненаписанный эпилог «Собора Парижской Богоматери»

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Собор Парижской Богоматери» автора Виктор Гюго. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Среди всех этих отвратительных останков были найдены два скелета, из которых один, казалось, сжимал в объятиях другой. Один из этих скелетов, принадлежавший женщине, сохранил на себе остатки некогда белого платья и нитку стеклянных бус на шее. Другой скелет, обнимавший первый, принадлежал мужчине. Позвоночник его был искривлён, голова вдавлена в лопатки, одна нога короче другой. Когда попытались отделить этот скелет от того, который он обнимал, он рассыпался прахом.

— Виктор Гюго, «Собор Парижской Богоматери»

Продолжение

Три года спустя.

Париж забыл. Город умеет забывать — это его ремесло, его способ выживания, его единственный непреложный талант. Он забыл Эсмеральду так же, как забывает всех: быстро, равнодушно, без церемоний. Площадь Грев вымыли. Виселицу перенесли — не убрали, нет, просто перенесли на двадцать шагов левее, потому что мешала проезду телег. На том месте, где плясала цыганка с козочкой Джали, торговка расставила лотки с репой.

Репа продавалась неплохо.

Монфокон засыпали. Никто не искал в его подвалах двух скелетов, сплетённых в объятии. Никто не спрашивал, почему один из них — кривой, горбатый, с черепом, вдавленным слева, — прижимал к себе другой так, что кости вросли друг в друга. Кости — всего лишь кости. Париж производил их в избытке.

Собор стоял.

Он стоял, как стоял всегда: грузный, тёмный, вросший в остров Сите, будто не был возведён на нём руками людей, а вырос из камня сам по себе, как скала, как дуб, как проклятие. Горгульи скалились с карнизов — те же горгульи, что скалились при Людовике Святом. Химеры смотрели на город сверху — без любви и без ненависти. Они были каменные. Они не умели ни того, ни другого.

Колокола молчали.

С тех пор как звонарь исчез — а он исчез, растворился; говорили разное: утопился в Сене, ушёл в лес, бросился с башни, но никто не знал наверняка, и, что характерно, никто не искал, — с тех пор колокола раскачивали наёмные работники. Двое парней из предместья Сен-Марсо. Они звонили по расписанию и не разговаривали с бронзой. Мария не пела. Большой Эммануэль не гудел. Они звучали — и только. Как звучит горшок, если ударить по нему ложкой. Звук без голоса.

Каменщик Жиль Сорель работал на южной башне с октября.

Ему было тридцать четыре. У него были тяжёлые руки с белыми, навсегда въевшимися в кожу крошками известняка; и он не любил высоту. Не то чтобы боялся. Нет. Просто — не любил. Как не любят дождь или понедельник. Но лез. Потому что Собор платил. Не деньгами — Собор платил скверно, епископат торговался за каждое су, а подрядчик Лебретон забирал себе треть, — а чем-то другим. Может быть — тишиной.

Тишина наверху была другой, чем внизу. Внизу, в Париже, тишины не существовало. Её не было нигде: ни на рынке, ни в церкви, ни в кабаке, ни в постели. А наверху — тишина. Густая. Холодная. С привкусом камня и птичьего помёта.

В четверг — Жиль запомнил день точно, потому что по четвергам его жена Маргарита пекла хлеб с луком, и он ел этот хлеб на высоте сорока туазов, сидя на карнизе, свесив ноги над городом, — так вот, в четверг он обнаружил рисунок.

Нет. Не надпись.

Он заменял камень на парапете — старый блок треснул, вода проела его изнутри, зима разорвала трещину, — и когда выворотил его ломом, увидел на внутренней стороне, той, что была скрыта кладкой и не видела света, может быть, тридцать лет, рисунок. Процарапанный чем-то острым. Глубоко. С силой, которая не могла принадлежать обычному человеку. Жиль знал камень. Он работал с камнем двадцать лет. Чтобы процарапать известняк на такую глубину — в палец, не меньше, — нужен был резец и молоток. Или кулак, в котором помещалась сила десятерых.

Лицо.

Женское лицо. С большими глазами — резчик выскреб зрачки особенно глубоко, и в углублениях скопилась тень, и от этого казалось, что глаза смотрят. Не на Жиля. Сквозь него. Куда-то дальше — за башню, за город, за небо. Волосы — длинные, нацарапанные стремительными, почти яростными линиями; казалось, рука того, кто рисовал, дрожала — не от слабости, а от чего-то другого, чему Жиль не знал названия. Рот — маленький. Губы сомкнуты.

Улыбка?

Жиль наклонился ближе. Нет, не улыбка. Что-то среднее между улыбкой и... и чем? Он не знал слова. Он был каменщик, а не поэт.

Под лицом — буквы.

ANAΓKH.

Жиль не знал греческого. Он не знал и латыни, и французского знал ровно столько, сколько нужно для того, чтобы ругаться с подрядчиком Лебретоном и говорить Маргарите, что хлеб с луком удался. Но буквы он разобрал.

Он позвал Мартена. Мартен работал ярусом ниже — старше, умнее, с тридцатилетним опытом и двумя недостающими пальцами на левой руке.

Мартен поднялся. Посмотрел. Потрогал пальцем бороздки. Присвистнул.

— Старое, — сказал он. — Лет двадцать. Может, больше.

— Кто это? — спросил Жиль. Он имел в виду лицо.

Мартен долго молчал. Потом сказал — тихо:

— Ты слышал про горбуна?

Жиль слышал. Все слышали. Это была одна из парижских историй — тех, что рассказывают в кабаках, перевирая каждый раз. Горбун. Звонарь. Жил в башне — в этой самой башне. Любил цыганку. Цыганку повесили. Горбун пропал. Никто не знал. Никому не было дела.

— Он вырезал это? — спросил Жиль.

— А кто ещё полезет на эту стену без лесов? Без верёвки. Ночью. И вырежет — вот так, ногтем или гвоздём, с такой силой, что камень треснул?

Жиль посмотрел на рисунок. Потом — вниз, на город. Сена блестела. Лодки ползли по ней — медленные, плоские, гружёные. Где-то там, внизу, на площади, она плясала. С козочкой. С бубном. А он смотрел сверху. Отсюда. С этого карниза. И вырезал её лицо на камне. На внутренней стороне блока — там, где никто не увидит.

Для себя. Или для камня. Чтобы Собор помнил — даже если город забудет.

— Что ставим? — спросил Жиль. — Новый блок?

Мартен помолчал.

— Ставь, — сказал он наконец. — Только рисунок не трогай. Переверни старый камень лицом внутрь. Пусть лежит.

Жиль так и сделал. Старый блок с женским лицом лёг обратно в стену — рисунком к темноте, к сердцевине башни, к той глухой, слепой, каменной тишине, в которой горбун прожил свою единственную жизнь.

Собор принял камень обратно. Как принимал всё — молитвы, проклятия, дождь, кровь, птичий помёт, колокольный звон, тишину. Без благодарности. Без отказа.

Через двести лет — или через триста, или через пятьсот; камню всё равно — кто-нибудь снова разберёт эту стену. И найдёт лицо. И не поймёт. И положит обратно.

Это был Париж. Он умел забывать.

Но камень — камень помнил.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов