Тбилиси, серные бани и его настоящее имя
В Тбилиси меня привезли прятаться. Звучит как заголовок плохого детектива, но было именно так. Дед по матери — Реваз Гогиашвили, царствие небесное, упрямый, как ишак, и хитрый, как лиса — оставил мне в наследство виноградники в Кахетии под Сигнаги. Семь гектаров. Старая лоза. И какие-то очень неприятные люди в Москве, через которых дед лет двадцать назад продавал вино, решили, что наследницей быть мне — двадцатичетырехлетней москвичке Софии Дзагоевой — не положено.
И тетя Манана, мамина двоюродная, шипящим голосом по телефону: «Соня, душа моя, прилетай немедленно».
Прилетела.
Квартиру она сняла в Старом городе, на углу Бетлемской и Асатиани — двухэтажный домик с резным балконом, выходящим во внутренний двор, заросший виноградом. Над крышами — крепость Нарикала. Снизу — узкие улочки, где машины не помещаются, где соседи кричат через окно «гамарджоба!» и передают друг другу хачапури через бельевую веревку.
Я влюбилась в этот город за один вечер.
А в Дато — за три.
Его привела тетя Манана. «Местный, проверенный, сын моего соседа, ему можно». Высокий, худой, с тяжелой челюстью и темными кудрями, которые никак не хотели лежать. Лет двадцать восемь. Молчаливый, как все горцы. Когда он пожимал мне руку, я отметила: горячая. Очень. Как будто у человека лихорадка, но он этого не замечает.
— Дато, — сказал он.
— Просто Дато?
— Давид. Но никто меня так не зовет.
— Почему?
Он посмотрел на меня внимательно. Очень. Как смотрят, когда оценивают, выдержит ли человек правду.
— Длинная история, — сказал он. — Не сейчас.
Первые дни были обычные. Он возил меня — на старенькой синей «Ниве» — куда я просила. На Мтацминду, посмотреть на город сверху. В серные бани Абанотубани, где я мокла два часа, пока он ждал в чайхане напротив, попивая черный чай без сахара. На блошиный рынок Сухой мост. В пекарню на Мейдане, где хлеб тонэ — горячий, как камень, только что из глиняной печи.
Он почти не говорил. Слушал.
Но однажды, на четвертый день, я поймала его на том, как он смотрел на собаку.
Мы шли по Шардени. Вечер. Огни кафе, цыганка с гитарой у фонтана, запах хинкали из открытых дверей. Из переулка вышел крупный пес — приблудный, грязный, с порванным ухом. И вместо того чтобы зарычать или пройти мимо, он остановился. Поднял морду. И посмотрел на Дато с таким выражением, какое бывает у солдата, увидевшего офицера.
Дато едва заметно качнул головой.
Пес лег. Прямо посреди улицы. Лег и положил морду на лапы.
— Что это сейчас было? — спросила я.
— Что?
— Собака.
— Хорошая собака. Старая.
— Дато.
Он не ответил. Только зашагал быстрее.
В ту ночь я не могла уснуть. Лежала в съемной квартире, слушала, как за окном поют какие-то подвыпившие туристы, и думала о собаке. О том, как Дато ест — почти сырое мясо, с кровью, и как-то странно держит вилку, будто непривычно. О том, как он ходит — мягко, с пятки, перекатываясь, как охотник. О его глазах — карих, обычных, но иногда, в сумерках, мелькает в них что-то желтое, на дне.
Я встала. Накинула халат. Вышла во двор.
Полнолуние.
Он стоял у виноградной лозы. Спиной ко мне. Без рубашки. И на спине у него — между лопаток — я увидела при свете луны старый шрам. Длинный, рваный, в форме полумесяца. Не от ножа. От зубов.
— Дато.
Он вздрогнул. Обернулся.
И я поняла: я была права.
Его глаза светились. Не отражали свет — а светились сами, изнутри. Желтым.
— Иди в дом, София, — сказал он. Голос ниже, чем обычно. Хрипловатый.
— Что ты.
— Иди в дом. Пожалуйста.
— Дато. Скажи мне.
Он сжал зубы. Я видела, как у него на скуле дрогнула мышца. Потом он медленно, очень медленно подошел ко мне. Остановился в шаге.
Я не отступила.
— Мой дед, — начал он тихо, — был мдзлевари. Знаешь это слово?
— Нет.
— Защитник. На старом грузинском. Не охранник, не воин — защитник земли. Их было много в горах Тушетии, давно. Им нужно было быть сильнее людей, чтобы защищать людей. И они согласились на это.
— На что — на это?
Он поднял руку. Показал мне ладонь — и я увидела, как ногти у него длиннее обычного. И темнее.
— На звериную долю, — сказал он. — В полнолуние она проявляется. В остальное время — почти как все. Но не совсем.
— И ты.
— Сын. Внук. Это передается. Не всем — но мне передалось.
Я должна была испугаться. По всем законам жанра. Должна была убежать в дом, запереть дверь, позвонить тете Манане и кричать в трубку.
Вместо этого я подняла руку и провела пальцем по шраму на его груди — другому, маленькому, под ключицей.
Он перестал дышать.
— Откуда этот?
— Семь лет назад. Защищал не того. Не того, кто стоил.
— А я стою?
Он посмотрел на меня. Долго. И в желтом свете его глаз я увидела не зверя — человека. Очень уставшего, очень одинокого, очень осторожного.
— Ты, — сказал он, — не должна стоить. Ты — наследница, я — нанятый защитник. Это все.
— Это все?
— Это все.
Я сделала полшага вперед. Он не отступил.
— Дато, — сказала я. — Поцелуй меня сейчас. Один раз. И потом скажи еще раз, что это все.
Он закрыл глаза. Я видела, как он считает что-то про себя. Может, до десяти. Может, до тысячи.
Потом наклонился.
Губы у него были горячие, как у больного. Поцелуй короткий — он сам себя оборвал, отстранился. И когда заговорил, голос его был совсем хриплый.
— Это не все, — сказал он. — Это начало большой беды. Для тебя. И для меня. Те люди, что ищут твое наследство, — они тоже не совсем люди. И знают про мою кровь. И твоя тетя позвала меня не потому, что я сын соседа. А потому, что я единственный, кто может стоять между тобой и ими.
— Тогда стой, — сказала я. — Между.
Где-то на Нарикала ударил колокол. Ночной, тихий. Луна стояла над крышами Старого Тбилиси, и виноградные листья шевелились без ветра.
Дато взял меня за руку. Осторожно.
— До утра, — сказал он. — Потом я уйду в горы. До конца этой луны. А утром, когда вернусь, — мы поедем в Сигнаги. Смотреть твои виноградники. И решать, что делать дальше.
— А если те люди придут раньше?
Он улыбнулся. Впервые за вечер. И в этой улыбке было что-то такое, от чего у меня под ребрами не дернулось — а екнуло, плотно и горячо.
— Не придут, — сказал он. — Сегодня в Тбилиси полнолуние. Они не такие глупые.
Он отпустил мою руку и пошел через двор — к арке, выходящей в переулок. У арки обернулся.
— София.
— Да.
— Запри дверь. И не выходи, что бы ни услышала.
А потом он исчез — будто его и не было. Только виноградные листья еще покачивались.
Я заперла дверь. Села на кровать. И всю ночь слушала, как где-то далеко, за крышами Старого города, в стороне Мтацминды, поет — нет, воет — что-то большое и одинокое.
И думала: я приехала прятаться от наследства.
А нашла наследство куда более странное.
И куда более свое.
Загрузка комментариев...