Восьмая бобина
Киномеханик слышит зал раньше, чем видит. По кашлю, по шороху семечек, по тому, как дышат в темноте триста человек. Я это дыхание тридцать лет слушал из своей будки в кинотеатре «Родина», что на площади в Невьяновске — тихий городок на Ставрополье, где по вечерам пахнет жареными семечками и остывающим асфальтом, а фонари на бульваре качаются от степного ветра.
Будка — метр на два. Два аппарата, «Украина», старенькие, но я их люблю. Люблю запах горячей пленки — сладковатый, чуть с гарью. Люблю момент, когда меняешь бобину точно по метке, и зал не замечает шва. Пью чай из термоса — крепкий, до черноты, с тремя кусками сахара, потому что ночью иначе не выстоять. И кручу.
Пленку я еще и проявлял. Дома, в ванной, оборудовал уголок. За трешку, по-соседски — свадьбы, крестины, детишки на утренниках. Дело нехитрое.
По радио в те дни без конца гоняли одну вещь.
«Что такое осень — это небо, — хрипел приемник, — плачущее небо под ногами…»
Вот под эту осень он и пришел. Аркадий Тимофеевич. Вожатый из турклуба «Меридиан», гроза родительских собраний, портрет на Доске почета, значки, грамоты. Дети его обожали. Возил их в походы, учил вязать узлы, снимал про них фильмы — сам, любительской камерой. Уважаемый человек, каких поискать.
Принес восемь бобин.
— Проявишь? Только не смотри. Самодеятельность, стесняются пацаны.
Я проявил. Семь — как просил, не глядя, свернул, отдал. А восьмую… восьмую засветил краем, случайно, и пришлось перепроявлять, и волей-неволей глянул на просвет.
Лучше б я ослеп.
Кадры прыгали. Мальчишки, человек пять, в трусах, руки за спиной. Веревки. И он, Аркадий Тимофеевич, деловитый, спокойный, что-то показывает, будто узел объясняет. Только узел был — на шее. Он их подвешивал. А потом — я перематывал, не веря — снимал обратно, тряс, откачивал. Некоторых. Он это называл, наверное, репетицией. Игрой. «Обмороком за минуту».
В будке у меня всегда порядок. А тут руки затряслись так, что чуть пленку не порвал.
В турклубе на стене висели их кеды. Я потом узнал. Целая полка детской обуви — он собирал. Как трофеи. Кто в поход без обуви уйдет? А эти уходили. По области считалось — несчастные случаи. Мальчик утонул. Мальчик заблудился. Мальчик уехал к тетке и не доехал. Аж целая полка несчастных случаев.
Я пошел в милицию. Мне не поверили. Вожатый? Активист? Да ты, чучело киношное, пил, поди. Пленку — потерял по дороге, честное слово, потом искали, не нашли. Он свои бобины забрал в тот же вечер. Все восемь. Улыбался, руку жал:
— Спасибо. Выручил. Хороший ты человек.
А через неделю позвал меня в клуб — кино крутить на утреннике. Профессиональной, мол, руки надо. Я пришел — а в зале ни души. Только он. И проектор мой, из «Родины», уже стоит, и на экране — та самая, восьмая, крутится по кругу, без звука, только треск перфорации в темноте: та-та-та-та.
— Садись, — говорит из темноты. — Досмотрим вместе. Ты ж любишь кино.
И запер дверь на ключ. Изнутри. Ключ — в карман.
Экран мигал. Мальчишеские лица возникали из белизны и гасли. А он стоял у двери, покачивая на пальце обрезком веревки, туда-сюда, туда-сюда, и мурлыкал под нос, чуть фальшивя, ту самую, осеннюю:
«Осень, я давно с тобою не был…»
В окошко будки я вылез. Стекло вышибли табуреткой, изрезался весь, свалился в кусты сирени под окном, а он колотил в дверь и звал меня по имени, ласково, как звал, наверное, тех пацанов.
Его взяли позже. Не сразу. Слишком уважаемый был.
Теперь я пленок не проявляю. И осень не люблю. Как заведут по радио про плачущее небо — так и вижу полку с детскими кедами и восьмую бобину, что крутится по кругу в пустом зале.
Та-та-та-та. Без конца.
Загрузка комментариев...