Тех, кого привозят к утру
В анатомическом театре живых бояться нечего. Живые придут, поахают над столом, зеленые сделаются — и домой, к чаю, к жене. Бойся тех, кого привозят. Хотя чего их бояться? Они уже отбоялись.
Модест Тарасович. Препаратор. Императорский, простите, теперь советский, университет в Томске. Тридцать лет.
Томск деревянный, кружевной. Иду утром на службу по Татарской слободе, мимо мечети, мимо домов с наличниками — их тут режут так, что глаз не оторвать, будто пряничные. Сворачиваю на проспект, к главному корпусу, что стоит в роще среди кедров и пихт. Зимой снег скрипит под валенками, как накрахмаленный, а из труб дым столбами в морозное небо. Красиво у нас. Тихо. Особенно ночью, когда я один в подвале с моими постояльцами.
Люблю порядок. Спирт держу в мензурках рядком, инструмент разложен по величине, тела — на мраморных столах под простынями, пронумерованы. Все чисто, все честно. Пью брусничный морс — сам мочу бруснику в кадушке, кислый до оскомины; кислое бодрит, когда до утра при керосинке скоблишь да режешь.
Тела мне поставляет Тимоха. Гробовщик с окраины, мужичок вертлявый, с бегающими глазками. По закону — только невостребованных, бродяг, кого некому хоронить. За тело — плата. И вот тут, если по совести, зарыта собака.
Потому что раньше Тимоха возил редко — раз в месяц найдет какого бедолагу под забором. А с осени зачастил. Раз в неделю. Два. И тела пошли… неправильные. Свежие. Слишком. У бродяги, что месяц под мостом гнил, вид один; а Тимоха возит таких, будто человек час назад был жив-здоров. Теплых почти. Без хворей, без язв. Крепких.
Я спросил раз:
— Откуда столько, Тимофей? Мрут они у тебя, что ли, специально?
Он осклабился:
— А тебе не все одно, Модест Тарасыч? Тебе товар — мне денежка. Студенту наука. Все довольны. Все идет по плану.
План. Он это слово любил.
В ту ночь я работал с новеньким. Мужчина, лет сорока, крепкий. И вдруг — узнал. Ерофеев, из бакалейной лавки на Уржатке. Я у него третьего дня спички брал! Живой был, смеялся, про погоду толковал. А теперь лежит у меня под простыней, номер шестнадцать, и на шее — тонкий след. Как от бечевки.
В груди у меня оборвалось.
Наверху скрипнула дверь. Шаги по лестнице в подвал — Тимохина развалистая походка. Ночью. Без вызова.
— Не спишь, Тарасыч? — Он спустился, и керосинка выхватила его лицо снизу, страшно. За ним, в темноте лестницы, топтался кто-то еще — большой, молчаливый. — А я тебе еще привез. Свеженького совсем. И знаешь… — Тимоха оглядел меня с ног до головы, как барышник кобылу. — Ты, Модест Тарасыч, староват стал. Руки трясутся. Работаешь медленно. А спрос-то растет, наука не ждет.
Он шагнул ближе. И тихонько, себе под нос, замурлыкал — я сперва не разобрал, потом похолодел, узнав мотив, что крутили тогда по всем углам:
«А все идет по плану,
Все идет по плану…»
— Понимаешь, о чем я? — ласково сказал он. — Тебя ж тоже никто не хватится. Одинокий, брусничку кушаешь, с мертвяками болтаешь. Идеальный, извини за слово, товар. А стол — вон он, свободный. Пятнадцатый номер как раз пустует.
Тот, что стоял на лестнице, шагнул вниз. В руке у него была бечевка.
Я попятился к мраморному столу, где под простыней лежал бакалейщик Ерофеев, а рядом — мой скальпель, самый острый, для тонкой работы. Керосинка мигала. Под лавкой, в углу, блеснули два зеленых глаза — кошка, что ловила у меня мышей, вжалась в стену и не дышала.
В подвале нас было четверо. Двое живых, двое мертвых.
Тимоха улыбался, уверенный, что скоро станет трое на трое.
А я взял скальпель. Тридцать лет анатомии — это, знаете ли, тоже наука. Я знаю про человека все. Где что лежит. Куда быстрее.
Все идет по плану, Тимофей.
Только план теперь будет мой.
Загрузка комментариев...