Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Статья 28 февр. 17:29

Достоевский vs Кафка: один кричит, другой душит тихо — кто опаснее?

Достоевский vs Кафка: один кричит, другой душит тихо — кто опаснее?

Представьте: вы решили взяться за что-то серьёзное. Не дежурный детектив с очередным трупом в библиотеке, а именно такое, что потом будет вертеться в голове. Взяли Достоевского. Или Кафку. Прочитали. И вот уже сидите перед стеной, ни о чём не думаете и не можете думать. Норма. Значит, попало в цель.

Но дальше интереснее. Вот эти двое авторов как-то незаметно превратились в прилагательные. «Достоевщина» — это не просто слово, это диагноз. Надрыв, трёхчасовые исповеди, если повезёт, за ними бог, грех, алкоголик сосед. «Кафкианский» обозначает совсем другое: бюрократический лабиринт, из которого не выбраться, и вы даже не помните, как туда вошли. Почему эти определения прижились? А потому что иначе этих писателей просто не опишешь. Можешь говорить часами — и ничего не поймёшь, пока не скажешь: «Это достоевщина» или «Это кафкианское». Никто же не называет погоду «хемингуэевской». Скучный офис не становится «диккенсовским». А вот полная достоевщина? Это чистый Кафка? — говорят. На улице. В метро. Ежедневно. Уверенно.

Достоевский. Рождён в 1821-м, Москва. Вырос буквально во дворе больницы для нищих. Потом каторга в Сибири, инсценированный расстрел (поставили к стене, зачитали приговор, потом, в самую последнюю долю секунды, отменили), эпилепсия, азартные долги, четыре гениальных романа. Жизнь на экстра. Кафка: 1883 год, Прага. Страховой чиновник, ненавидел эту должность, боялся отца так, что сумел написать отцу двадцать страниц оправданий, потом скончался от туберкулёза в сорок лет. И перед смертью умолил Макса Броду сжечь всё. Брод не сжёг. Поступил правильно? Или нет — это, вообще-то, отдельный вопрос.

Те судьбы контрастны. Максимальная ставка на каждом углу у Достоевского. Кафка прожил тихо; весь кошмар был упрятан внутри, как золото в чёрном ящике.

Хватает Достоевский сразу. С первого абзаца. Не отпускает, как клещ. Раскольников убивает старуху чуть ли не в начале «Преступления и наказания», а дальше два с половиной века (субъективно) ты смотришь, как человек разваливается. Не от полиции. От самого себя. Порфирий Петрович, следователь, даже не арестовывает его — просто разговаривает. Умно. Елейно. С улыбочкой. И этот диалог кошмарнее цепей, потому что Достоевский знал одно правило: самое чудовищное — собеседник, который разбирается в тебе лучше, чем ты сам. В груди что-то дёргается, дёргается, как рыба на крючке. На каждой странице.

Кафка — совсем иное животное. Грегор Замза просыпается насекомым. В первой фразе. И всё. Кафка не объясняет причину, не мистифицирует — просто констатирует, как конопатили стену или упал снег. Факт, только и всего. Семья сначала визжит, потом привыкает, потом начинает раздражаться, потом избавляется от обузы. Это не фантастика, это портрет человеческого сердца, которое перестаёт видеть близкого, когда тот становится неудобен. Мерзкая история. Точная. Без пощады.

Почерк. Здесь разрыв. Пропасть. Достоевский пишет, как человек, которого распирает изнутри: предложения ломаются, повторяются, мотают туда-сюда, крик в конце абзаца. «Братья Карамазовы» — почти тысяча страниц, каждая как спор на кухне около полуночи, когда отступать некуда, когда всё сказано. Никакого буфера между словом и читателем. Он рядом, прямо рядом, тычет пальцем: ты понял? Ты-ты-ты понял?

Кафка — как страховой служащий, которого принудили описать Апокалипсис. Сухо. Чётко. Без примечаний. В «Процессе» Йозефа К. арестовывают без причины, машина бюрократии работает как часы — вежливость, улыбочки, никакого оскорбления. Ужас сидит именно в этой вежливости. Дыра.

Что ледянее? Достоевский с надрывом или кафкианская пустота? Кафка, разумеется. Именно поэтому он пугает больше. По крайней мере, с Достоевским можно заплакать. С Кафкой — неясно, что предпринять.

Влияние. Достоевский повлиял на всех, кому суждено было на него похожее. Ницше признавался, что это единственный психолог, у которого учиться стоит. Фрейд статью написал о карамазовых. Эйнштейн — вот сюрприз — утверждал, что Достоевский дал ему больше, чем вся математика. Камю, Сартр, Хемингуэй — прошли сквозь его тексты; Хемингуэй потом демонстративно отрицал, но это его беда. Кафку при жизни почти никто не читал. Пять минут известности? Десять? Или три, кто считал. Потом пришёл двадцатый век с его машинами, людьми, сажаемыми за ничто, — и вот уже Кафка оказался провидцем. Хотя он ничего не предвидел. Он просто рассказал про страховую контору.

Итак: кто лучше? Вопрос неправильный, и вы это знаете. Они в разные игры играют, с разными правилами. Достоевский хочет тебя растормошить, привести в кипение, вытащить вопль или молитву — неважно, лишь бы ты не остыл. Кафка хочет, чтобы ты тихонько сел и понял: выхода нет. Просто дверь закрылась, и всё. Достоевский вопит в голове, пока читаешь. Кафка возвращается три недели спустя, когда стоишь в очереди в какую-нибудь контору и видишь, что окошко захлопнулось ровно в момент твоего подхода — и так будет всегда.

Вот кто они: одна тарелка, из которой едят ложкой, — и вторая, которую обнаружишь в кармане пальто через полгода, когда само пальто забыл, где лежит. Оба необходимы. Оба сломают, но по-разному. Один с криком, с кровью на сердце, с богом в финале. Второй молча, аккуратно и навсегда. Выбирайте в зависимости от настроения: если нужно страдать громко — первый. Если страдание тихое и вечное — второй ждёт. Или берите обоих сразу. Я вас предупреждал.

Статья 25 февр. 14:59

Достоевский против Кафки: дуэль двух безумцев, после которой хочется выпить

Достоевский против Кафки: дуэль двух безумцев, после которой хочется выпить

Простая на вид задача. Возьми писателя из Петербурга, возьми писателя из Праги, столкни их в литературном поединке — кто ударит сильнее? По-настоящему, без предупреждения, прямо под рёбра, чтоб потом долго восстанавливать способность нормально дышать?

Достоевский с одной стороны. Кафка — с другой. На бумаге — что общего? Один маниакально писал (эпилептик, ещё и картёжник), за 26 дней сочинил «Игрока», потому что долг душит, нечего больше было делать; другой — скромный в жизни, как страховой служащий, которым он и был, рукописи сжигал, при жизни опубликовал... как бы это сказать... почти ничего важного. Оба упокоились не очень радостно. Оба всё равно переломали голову человечеству, заставили его по-другому на себя смотреть. И оба, будь честны, способны сломать читателя так, что тот закроет книгу и завалится спать на неделю.

Ну что ж. Начнём.

**Они одно умеют превосходно — загнать человека в капкан**

Обе вселенные построены по одному принципу. Ловушка. Герой оказывается в положении, где исхода нет: ни по логике, ни по философии, ни физически даже.

Раскольников убивает старуху-ростовщицу. Точка. Всё. Дальше — одно только падение, медленное, неостановимое. Нет ни одного момента, когда подумаешь: может, авось, обойдётся. Не обойдётся. Достоевский же это знал в кровь — настоящий страх не в монстре под кроватью, страх — это вот это вот в голове, что разговаривает твоим голосом и задаёт вопросы, на которые ты не ответишь. Никогда.

Кафка — примерно одно и то же, только молча, совсем молча, вообще без всяких объяснений. Грегор Замза проснулся насекомым. Всё. Йозеф К. вот, его арестовали — за что? Молчание в ответ. У Кафки система — это не враг и не злодей. Это стена. Толку в ней нет, никаких дверей, никаких щелей, просто стена стоит, можешь об неё биться хоть до конца света, не рухнет — просто есть себе и есть, вот в этом весь кошмар.

Они оба правы. Это самое паршивое, что в этой истории.

**Где они расходятся — и резко**

Достоевский верил. В Бога там, в то, что страдание — путь к спасению, в то, что у человека есть душа, которую можно (с мукой, с кровью, но можно) спасти. Это значит: даже в самой чёрной мрачности его романов что-то теплится, светится. Не радость — не дай боже, не радость. Но шанс. Вот это шанс.

Алёша Карамазов — это Достоевский-верующий. Иван — это Достоевский-отрицатель. Они спорят на протяжении всей книги. В одном романе. Это честность: писать не из умных мыслей, а из того, что внутри рвёт.

Кафка — он ничему не верил. Система у него бессмысленна не потому, что там нет Бога, а потому что там нет даже правил. Йозеф К. не знает обвинения. Землемер К. к Замку не добраться, и дело не в врагах, дело в том, что Замок просто такой, как есть. Недостижим по устройству мира. Кафкинский ад отличается от дантовского: там нет грехов, просто коридоры, коридоры, и они ничего не водят.

Достоевский издевается над персонажами — но любит их, странное дело, любит. Кафка издевается и спокойно уходит, пожимая плечами.

**Язык — вот где начинается настоящий бой**

Достоевский писал нервно, быстро, часто в спешке (издателя кредиторы загонят, судьба загонит, собственные нервы загонят). Текст — клубок, запутанный. Монологи в 20–30 строк, диалоги на двадцать страниц, каждая фраза — как удар. То небрежность вскользь, то повтор, что дразнит. Но когда разгоняется — вот это да. Настасья Филипповна, деньги в камин, в «Идиоте» — пять абзацев, и встать из стола невозможно, уйти хочется, потому что смотреть больно. Пять абзацев. Сценарист голливудский писал бы пятьдесят страниц, и то не получилось бы.

Кафка — совсем другое. Ровный, аккуратный, как служащий страховой конторы (кем он и работал весь сознательный век). Проза — стекло, прозрачное, ледяное, режет молча. «В то утро, проснувшись после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что превратился в страшное насекомое» — и ничего больше, никаких поспешных объяснений. Факт. Занесите в реестр. Дело закрыто.

По мастерству — Кафка точнее. По удару — Достоевский сильнее.

**Влияние — кто кого в конце-то концов переиграл**

Достоевский — это Камю, Сартр, Фолкнер, Маркес, Воннегут, весь психологический XX век, и порядком психотерапевтических сеансов по миру (на треть шутка). Когда Фрейд закончил «Братьев Карамазовых», назвал величайшим из когда-либо писавшихся. Фрейд-то, который сам тёмные закоулки человеческой головы изучал неплохо.

Кафка — иное дело. Его влияние не в именах — в одном слове. «Кафкианский». Слово, что въелось во все языки на свете. Человек застрял в бюрократической яме, получил штраф за то, чего не делал, должность потерял из-за чьей-то ошибки в базе — все скажут: это же Кафка. Не Достоевский, не Толстой. Кафка. Он дал название целому сорту человеческого опыта — и название прижилось.

Победа беззвучная. После смерти. Полная.

**Вывод, который никого не удовлетворит**

Достоевский мощнее — в эмоции, в психологии, в размахе. Брал человеческую душу и выворачивал наружу — не спеша, с треском, без обезболивающего. После «Идиота» валишься в постель и лежишь. После «Братьев Карамазовых» — переосмыслишь отношение с отцом, с Богом, с волей, со свободой. Не образно это — реально так происходит.

Кафка точнее. Холоднее. Он диагноз XX веку поставил с такой клинической аккуратностью — и за двадцать лет до того, как век развернулся. Тоталитаризм, отчуждение, правила, которых нет, но все делают вид — всё там, в его текстах. 1915 год. Двадцать лет до всего этого.

Кто выиграл?

Оба.

Никто.

Понимаете что — зависит от дня у вас. День плохой — берите Достоевского: разберётся, осуждать не будет. День совсем адский — берите Кафку: тоже разберётся, но плечами пожмёт. И почему-то это утешает.

Статья 25 февр. 14:29

Толстой против Хемингуэя: граф с тысячей страниц против пьяницы с пятью словами — кто настоящий гений?

Толстой против Хемингуэя: граф с тысячей страниц против пьяницы с пятью словами — кто настоящий гений?

Они не встречались. И спасибо за это — иначе одного из них точно не осталось бы. Граф Лев Николаевич Толстой: борода как в библии, позади девяносто томов (откуда столько берётся?). Эрнест Хемингуэй: дайкири в одной руке, ружьё в другой, убеждение насчёт того, что писатель должен молчать. Только молчали они, позвольте, совсем иначе.

Толстой писал, как если бы время кончалось раньше чернил. «Война и мир» — не роман. Катастрофа в переплёте, понимаете. Полторы тысячи страниц, пятьсот с лишком персонажей (кто их все помнит?), три войны сразу, два десятка любовных историй, философские отступления про историю, про сорок страниц — и всё это написано человеком, который параллельно управлял имением, тринадцать детей воспитывал и вообще собственную религию выдумал. Изнурительно? Да. Гениально? Тоже да. Хемингуэй когда прочитал «Анну Каренину», написал приятелю что-то вроде: «Этот старик лучший». Без скидок. А Хемингуэй не раздавал комплименты — он их не раздавал вообще.

Сам Хемингуэй писал иначе. Кардинально иначе.

«Старик и море» — сто двадцать семь страниц. Один старик. Одна рыба. Один океан. Всё. Никаких вставных историй, никаких философских отступлений типа про смысл жизни. Он это называл айсбергом — семь восьмых под водой остаются. Читатель должен чувствовать то, чего там нет. Как это работает? Он пишет: «Выпил воду. Потом ещё воду». И вот уже понимаешь — человек отчаялся. Хотя о чём там речь? Ни строчки про отчаяние.

Смешно, если разобраться. Один писал минимум тысячу слов в сутки, другой — пятьсот, и это для него уже победа была. Один не мог остановиться; другой без нужного карандаша и света просто не начинал. Оба были невыносимы дома.

Война.

Оба о ней писали. И оба, значит, понимали, о чём говорят. Толстой батарею артиллерийскую командовал под Севастополем в Крымской кампании; видел смерть, видел её близко. Хемингуэй санитарные машины водил на итальянском фронте в первую мировую, получил больше сотни осколков в ноги — и при этом раненого солдата итальянского вытащил под огнём, за что медаль получил. Оба знали, о чём писали. Вот только писали совсем по-разному.

У Толстого война — это грандиозный хаос, в котором отдельный человек теряется, как щепка в реке. Даже Наполеон там жалко выглядит: маленький, потный, растерянный под Бородино. Батальные сцены на двадцать страниц, тысячи солдат, пушки, кровь — а в центре Андрей Болконский небо разглядывает и про вечность думает. Хемингуэй войну отодвигает на задний план. «Прощай, оружие!» — это про двух людей, которые пытаются от войны сбежать. Война есть, она убивает. Но не в этом дело. Главное — что происходит между людьми, пока она идёт.

Вот здесь разница настоящая. Толстой верил в историю, в то, что большие события людей формируют. Хемингуэй верил в человека — в его честность перед собой. Один смотрел сверху; другой изнутри. И оба правы были. Это раздражает.

Женщины. Обойти нельзя.

У Толстого с ними были... ну, сложные отношения, сказать мягко. Дневник завёл, где грехи свои описывал, и дал его невесте прочитать накануне свадьбы. Стоп. Это не романтика; это какая-то специальная издевательство. Жена его, Софья, потом сорок восемь лет рукописи переписывала от руки — «Войну и мир» семь раз. Семь. Хемингуэй был женат четыре раза. Каждая следующая жена немного богаче предыдущей — злые языки говорили именно так. Его женские персонажи получились неоднозначными. Брет Эшли из «И восходит солнце» — феминистки до сих пор простить не могут. Может быть, дело не в женоненавистничестве, а в том, что он писал про людей, которые любить правильно не умели? Потому что сам не умел.

Демоны личные. У Толстого — моральный перфекционизм, который всех с ума сводил, в первую очередь его самого. В восемьдесят два года он сбежал из дома, тайно, ночью, как мальчишка. Поезд, куда — неважно. Просто бежал от себя. На станции Астапово и умер. У Хемингуэя — алкоголь, депрессия, паранойя под конец, электрошоковая терапия в Мэйо Клиник. Врачам говорил: за мной следят. Те отвечали: паранойя. Потом выяснилось — ФБР действительно следило с 1942 года. Паранойя, значит, была обоснованной. Только спасла это его уже не могла.

Стиль.

Толстой напишет про то, как Наташа Ростова луну разглядывает — и четыре страницы займёт. Хемингуэй: «Она посмотрела на луну». И тоже про всё то же самое, только вы сами додумаете. Что лучше? Вопрос неправильный. Как спрашивать — соната или джазовая импровизация? Зависит, что вы услышать хотите. Толстой ведёт вас за руку. Хемингуэй ставит вас перед дверью и уходит; стоишь ты и решаешь сам.

Влияние.

Оба выигрывают одновременно. Без Толстого не было бы Фолкнера, Гарсиа Маркеса, Набокова. Без Хемингуэя — не было бы Карвера, Паланика, половины современной американской прозы. Они не конкурируют; они строили разные здания из разного материала. Собор построил один. Маяк — другой. Оба нужны. В соборе молятся; у маяка не тонут.

Кто выиграл бы в прямом столкновении? Никто. Бессмысленный вопрос — как спрашивать, кто сильнее: слон или кит. Зависит от места боя. В открытом океане слон тонет. На суше кит задыхается. Толстой и Хемингуэй в разных стихиях жили; каждый был богом в своей. Поставить их в одну весовую категорию — это как поставить симфонию против хокку. Красиво. Глупо. Смешно.

Одно точно: оба изменили, как люди о словах думают. После Толстого стало ясно — роман может вместить мир, весь, со всей грязью и величием. После Хемингуэя стало ясно — иногда достаточно трёх слов. «Было. Потом не было». Остальное — ваша работа.

Кофе, кстати, давно остыл. Но разве это важно.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг