Маяк, что гаснет по одному
На маяке главное — вовсе не свет. Свет нынче и сам горит: лампа умная, линза Френеля, крутится себе. Главное — вахта. Вахта — это когда ты один против воды, ветра, тумана и того, что в тумане иногда ходит.
Маяк наш стоит на голом камне в Баренцевом море, часах в двух катером от Териберки. Кольский край. Скала, чайки, ржавое железо да небо цвета старой сковородки. Летом солнце не заходит вовсе, а зимой не встает — сидишь в железной башне посреди черной воды, как в консервной банке. Красиво. Люблю. С Большой земли меня уже ничем не заманишь: там суета, а тут — правда.
Нас было трое.
Я, смотритель, старый уже. Гурьев, механик, молчун, все возился с дизелем. И Сашка — практикант, двадцать лет, гитару привез, представляете? На маяк — гитару. Пел вечерами, а мы с Гурьевым чай пили, крепкий, из закопченного чайника, и слушали. Больше слушать было нечего, кроме моря.
Он одну все пел. Тихую.
«Под небом голубым есть город золотой,
С прозрачными воротами и яркою звездой.
А в городе том сад, все травы да цветы,
Гуляют там животные невиданной красы».
Про город, где нет ни воды, ни тумана, ни этой скалы. Гурьев слушал, а сам в окно косился — на белую стену, что накатывала с моря. Туман у нас особый, плотный; влезет в башню сквозь щели, и в двух шагах руки не видать.
Первым пропал Гурьев.
Вышел проверить дизель в машинное — оно ниже, у самой воды. Не вернулся. Мы с Сашкой облазили скалу — всю, каждый камень. Только роба его на крюке да чай недопитый, еще теплый. И на железной лестнице — семнадцать ступеней вниз, я их тыщу раз считал, — мокрые следы. Вверх ведущие. Из воды — к нам.
Сашка побелел. Я записал в журнал ровно то, что видел: «Механик Гурьев пропал. Причина неизвестна. Следы на лестнице». Врать в вахтенном журнале нельзя. Это как в церкви соврать.
Ночью — а ночь у нас это так, для формы, света все равно нет, — Сашка меня разбудил. Трясется.
— Иваныч. Он по лестнице ходит. Слышите?
Я прислушался. И вправду: снизу, из тумана, из машинного, — шаги. Медленные. По железу. Кто-то поднимался. Ступень. Еще. Считаю: пятая, шестая… а на седьмой — тишина. Стоит. Дышит? Не разберешь за прибоем.
— Гурьев, ты? — крикнул я в люк.
Снизу тянуло холодом и водорослями. И голос ответил. Гурьева голос — вроде его, а вроде и нет; слишком ровный, слишком мокрый, будто сквозь воду говорил:
— Поднимайся, Иваныч. В городе золотом хорошо. Тепло. И туман не достает.
Сашка кинулся к рации. Я — за ним. А рация молчит: провод перекушен. Не перетерт — перекушен, ровно, будто зубами.
К утру пропал и Сашка.
Я отвернулся к барометру на минуту — на одну минуту, — а его нет. Гитара на койке. Струна одна лопнула, свернулась спиралькой. И на лестнице — снова следы. Уже двое поднимались. Вверх. Ко мне.
Теперь я один. Пишу в журнал при свете лампы, которая горит сама по себе. Туман облепил окна. Внизу, в машинном, кто-то тихо перебирает Сашкину гитару — одну и ту же, про город золотой, про сад и невиданных зверей. И зовут меня по имени — двумя голосами. Ласково.
Катер придет через девять дней. Придут — а на скале никого. Роба на крюке, чай недопитый, журнал раскрыт на этой странице. И семнадцать мокрых ступеней, ведущих снизу вверх. Из воды.
Вы прочли — и думаете, я вниз спускаться не пойду.
А зря думаете. Тут так одиноко. И они так славно поют.
Загрузка комментариев...