Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 30 янв. 22:31

Колыбельная без слов

Колыбельная без слов

Павел работал ночным сторожем в старом детском саду, закрытом на ремонт уже третий год. Здание стояло пустым, с облупившейся краской на стенах и заколоченными окнами. Платили хорошо — за то, чтобы никто не лез. Но в три часа ночи из музыкального зала начинала играть мелодия. Одна и та же колыбельная. Каждую ночь.

Сначала он думал — радио. Где-то осталось включённым, забытым. Он обыскал здание сверху донизу в первую же неделю. Никакого радио не было. Никаких проигрывателей, плееров, динамиков. Только пустые комнаты, маленькие стулья, расставленные в ряды, и выцветшие рисунки на стенах.

Мелодия всегда начиналась в три. Тихая, нежная колыбельная — Павел не узнавал её, но она казалась знакомой, как будто он слышал её в детстве и забыл. Она звучала минуты три-четыре, потом стихала. И наступала тишина до утра.

Он перестал обращать внимание. Странность места, акустический глюк, чёрт его знает что. Он сидел в своей каморке, пил чай, читал книги, смотрел сериалы на ноутбуке. Когда начиналась колыбельная, он просто делал звук погромче.

Но в ту ночь — пятницу, тринадцатое число, хотя он узнал об этом только утром — всё изменилось.

Колыбельная началась как обычно. В три часа, тихо, из музыкального зала. Но в этот раз она не затихла через три минуты. Она продолжала звучать. И становилась громче.

Павел снял наушники. Мелодия заполняла коридоры, просачивалась сквозь стены. Она была везде — нежная, убаюкивающая и абсолютно неправильная. Потому что к ней добавились голоса.

Детские голоса.

Они не пели слова — просто мычали мелодию, тихо, хором, как делают дети, когда засыпают. Десятки голосов. Может, сотни.

Павел встал. Ноги несли его сами — он не хотел идти, но шёл. По тёмному коридору, мимо дверей с табличками «Группа Солнышко», «Группа Радуга», «Группа Звёздочка». Двери были закрыты. Но за ними — он слышал — кто-то был.

Тихое дыхание. Шорох простыней. Скрип маленьких кроваток.

Он остановился у двери музыкального зала. Мелодия звучала оглушительно — невозможно громко для пустого здания без электричества. Он положил руку на ручку. Металл был тёплым. Почти горячим.

Он открыл дверь.

Зал был пуст. Старый рояль стоял в углу, покрытый серой тканью. Маленькие стулья выстроены полукругом. На стенах — нотные листы, приколотые кнопками, пожелтевшие от времени.

Мелодия стихла в тот момент, когда он переступил порог.

И тогда он увидел их.

Сначала — тени на стенах. Маленькие, детские силуэты. Они двигались, хотя в зале не было источника света. Покачивались, как будто танцевали под музыку, которая уже не звучала.

Потом — отпечатки на пыльном полу. Десятки крошечных следов, ведущих от двери к роялю и обратно. Их не было, когда он вошёл. Они появлялись прямо у него на глазах.

И наконец — рисунки.

Он подошёл к стене, где висели детские рисунки. Раньше там были обычные картинки — домики, солнце, мама-папа. Теперь на каждом листе было одно и то же: чёрная фигура. Высокая, без лица, с длинными руками. Она стояла среди нарисованных детей. И держала их за руки.

Павел попятился. Споткнулся о стул. Упал.

И тогда рояль заиграл.

Ту самую колыбельную. Медленно, нежно. Клавиши опускались сами — он видел это отчётливо. Никого не было за инструментом. Просто клавиши двигались, и музыка лилась, и детские голоса снова зазвучали — теперь совсем близко, прямо у него над головой.

Он не помнил, как выбрался. Очнулся уже на улице, у ворот, с разбитыми в кровь коленями и ободранными ладонями. Рассвет едва занимался.

Он уволился в тот же день. Не стал объяснять причину, просто написал заявление и ушёл.

Прошло два месяца. Павел нашёл другую работу — в супермаркете, в ночную смену. Там светло, людно, играет попсовая музыка из динамиков.

Но каждую ночь, ровно в три часа, он слышит её. Колыбельную без слов. Тихую, еле различимую. Она играет у него в голове — или где-то совсем рядом.

И иногда, засыпая, он чувствует, как маленькие пальцы берут его за руку.

Они нашли его.

Они хотят, чтобы он пел вместе с ними.

Ночные ужасы 14 мар. 21:21

Считалочка

Считалочка

Кирилл забирал Тёму в шесть. То есть условно в шесть — на деле всегда в 6:20, потому что пунктуальность не входила в его список способностей. В кармане куртки — конфета. Обычная конфета. Банальный подкуп, но держит результат, и это главное.

Воспитательница — Инна Павловна, женщина лет пятидесяти, из тех, кто считает, что весь мир должен именно ей. Её озвучивала заученную программу: ел хорошо, спал плохо, опять лупил Матвея из-за лопатки. Скучный монолог, который казалось, врос ей в голос.

Тёма — четыре года, рыжий, как мама (которая уехала ещё семь месяцев назад, оставив адрес, но поменяла номер, что очень по ней) — выбежал из группы и зацепился отцу за ногу, как питон.

— Пап! Я считалочку новую выучил!

— Во время развлекался? — Кирилл уже знал ответ.

— Давай в машине.

В машине Тёма вмиг забыл. Или сделал вид — кто разберёт. Грызал заусенец, смотрел в окно, спросил про луну: почему иногда толстая, иногда худая. Кирилл что-то объяснил про тень Земли — вообще не помнил что, потому что отвечал машинально, думая о работе. Тёма кивнул с лицом человека, который только что выслушал глупость и про себя посмеялся.

Вечер прошёл по знакомому сценарию. Макароны. Мультик. Зубы. Кровать. Одна и та же последовательность, отточенная до идеала за семь месяцев одиночного родительства. Кирилл стал, можно сказать, спецом по укладыванию детей: стакан воды, ночник в форме совы (жёлтый, какой-то деревенский), одеяло подоткнуть, чтобы пятки не мёрзли.

— Пап.

— М.

— Считалочка. Я вспомнил.

— Рассказывай.

Тёма сел прямо в кровати — спину выпрямил, брови насупил, рот сжал так, как будто сейчас не считалку рассказывать будет, а смертный приговор выносить. В четырёхлетнем лице — такая серьёзность, что смотреть было странновато.

«Десять пальцев — десять дней,
Девять — он стоит у дверей,
Восемь — слышишь, как идёт,
Семь — он знает, где живёт,
Шесть — не надо свет гасить,
Пять — нельзя, нельзя просить,
Четыре — рот закрой скорей,
Три — он рядом, у дверей,
Два, один — и ноль-ноль-ноль.
Здравствуй, мальчик. Я не боль.»

Замолчал. Потом улыбнулся — совсем детская улыбка, щербатая (передний зуб выбил в сентябре на качелях, дурак).

— Красиво?

Кирилл не знал, что ответить. Считалочка была... неправильная. Не страшная (он же четырёхлетка, дети вечно несут бред), но именно неправильная. Как молоко, которое пахнет нормально, а во рту — кислое. Привкус чего-то, чего быть не должно.

— Кто тебя научил?

— Серёжа.

— Из твоей группы?

— Не-а. Серёжа, который в подвале.

Подвал в садике был обычный, скучный — туда складывали сломанные стулья, коробки с ёлочными игрушками, всю эту хозяйственную рухлядь. Дети туда не входили. Железная дверь, зелёная, номерной код. Всё как надо.

— Тёма, вы же в подвал не ходите. Там закрыто.

— Серёжа не в подвале. Он ПОД подвалом. — Тон, каким объясняют очень медленным людям очень простые вещи. — Там, внизу. Он через пол говорит. Если лечь и ухо прижать.

Кирилл отмахнулся. Четыре года — стандартный возраст для невидимых друзей. Он когда-то читал об этом (статья ли, пост ли, комментарий в интернете — не помнил). Нормально. Пройдёт. Не зацикливаться.

Три дня спустя Инна Павловна позвонила.

— Кирилл Андреевич. Можете зайти?

Он зашёл. Она сидела в группе, одна, на маленьком стульчике для пятилеток, и это выглядело дико — женщина её размеров на детской мебели. Пальцы в рукаве кофты играют. Нервничает.

— Ваш Артём. Во время тихого часа он ложится на пол. На линолеум, не на матрас. Прижимает ухо и разговаривает. Шепотом.

— С кем?

— С Серёжей. Он говорит, что Серёжа считает дни. — Она потянула рукав, жест очень нервный, совсем на неё не похожий. — И это не только ваш. Матвей начал. Потом Соня. Вчера — ещё трое. Они ложатся на пол, слушают. Говорят, что Серёжа зовёт. И повторяют эту считалочку. Все одинаково. Слово в слово.

Дома Кирилл посадил Тёму за стол. Тот рисовал — обычный детский рисунок. Дом (квадрат с треугольной крышей). Дерево (палка с кругом). И фигура маленькая, в самом низу листа. Под всем. Под землёй.

— Это Серёжа?

— Угу.

— Почему под домом?

— Потому что там. — Тёма посмотрел на отца с таким терпением, от которого совсем не по себе стало. Четырёхлетний ребёнок не должен так смотреть. Снисходительно. Как на малыша. — Папа. Он там давно. Ему холодно. Он хочет наверх.

— Слушай...

— Четыре дня осталось. Он сам сказал. Потом выйдет.

— Откуда выйдет?

Тёма показал вниз. На пол. На ламинат, под которым бетон, под ним — трубы, земля, всё то чёрное, о чём Кирилл никогда не думал и не хотел думать.

Ночью спать не смог. Лежал, смотрел в потолок, слушал дом. Панелька семидесятых, скрипит всегда — батареи, перекрытия, естественная усадка дома, всё скучно. Привык. Но сейчас... сейчас в этих звуках было что-то ещё. Ритм. Как стук. Снизу. Медленно. С паузами. Как дети считают — один удар, тишина, другой.

Утром позвонил в управляющую компанию.

— Подвал? Обычный. Трубы, коммуникации. Нет, жильцы не ходят. Ничего необычного. Затопило?

— Нет. Спасибо.

Он открыл браузер — и не понял почему, пальцы сами набрали: «пропавшие дети» и название района.

Третья ссылка. Архив местной газеты. 1987 год. Скан, жёлтая бумага, размытый шрифт. «Серёжа Комлев, 5 лет, пропал по дороге из детского сада №14. Тело не найдено. Поиски закрыты.» Фотография — чёрно-белая, зёрна видны. Мальчик в вязаном свитере, стрижка под горшок, рот чуть открыт, как будто собирался что-то сказать и не успел.

Адрес сада в статье. Прочёл дважды.

Совпадал.

Тот же сад. То же здание. Тридцать девять лет назад.

Когда Тёма проснулся в три ночи, Кирилл услышал через стенку не плач и не крик. Смех. Тихий, радостный, заливистый — как показывают фокус ребёнку. Вошёл в детскую. Тёма на полу. Ухо прижато к ламинату. Улыбается.

— В кровать. Сейчас же.

Мальчик поднял голову. Глаза блестели не от слёз. От чего-то другого.

— Папа. Два дня.

— Тёма!

— Он говорит, я хороший. Что возьмёт меня играть. Там, внизу. Место. Темнота. Он говорит — в темноте не страшно, если привыкнуть.

Кирилл поднял сына с пола — обмяк, как кукла, продолжает улыбаться этой чужой улыбкой.

Ламинат под ними был тёплый. Не от батареи (батарея на другом конце комнаты). Тёплый, как кожа. Кирилл потрогал ладонью.

Отдёрнул руку.

Пол пульсировал.

На следующий день Кирилл отвёз Тёму к бабушке. За город. Сто двадцать километров. Тёма не плакал. Смотрел в окно, губы шевелил. Считал. Кирилл видел в зеркале заднего вида.

Бабушка (мать Кирилла, женщина практичная, в мистику верящая как в бесплатный сыр) взяла внука без вопросов. «Ты нервный. Поспи.»

Кирилл вернулся.

Один.

Ночью лёг на детский пол. Ухо прижал к ламинату. Зачем — сам не понимал. Доказать себе, что ничего нет? Что это фантазия, ютуб, трубы отопления, всё логично и просто?

Прижал ухо.

Тишина. Холодный ламинат. Обычный.

Одна секунда. Пять. Десять. Двадцать.

И — из-под пола, из-под бетона, из-под чего-то, что было глубже подвала, глубже труб, глубже фундамента:

Стук.

Один.

И голос — детский, тонкий, как из толщи воды:

«Ноль.»

Ламинат под щекой дрогнул. Не от удара. Он прогнулся — вниз, вбок, на полсантиметра, как мембрана. Что-то давило снизу. Поднималось.

Кирилл вскочил. Ключи. Куртка. Лестница (лифт не дождался). Машина. Зажигание. Газ.

До бабушки — четыре часа ночной дороги. Приехал в четыре утра, ворвался в дом.

Бабушка на кухне. Пьёт чай. Будто ждала.

— Где Тёма?

— В гостевой спит.

Открыл дверь. Тёма в кровати, на боку, рот приоткрыт, одеяло сбилось — спящий ребёнок, больше ничего.

На деревянном полу — царапины. Свежие. Светлые на тёмном лаке. Длинные, параллельные, как от ногтей. Как скребли. Снизу. Изнутри.

И Тёма во сне — мерно, как метроном — считает:

«Десять... девять... восемь...»

Сначала.

Ночные ужасы 05 мар. 13:47

Это же просто мандарин

Это же просто мандарин

На стенде в раздевалке висел список. Красный текст на белом — как пожарный план, как объявление, как что-то, мимо которого ты просто так не пройдёшь.

Под фотографией Тёмы — круглое детское лицо, чёлка набок, выбит верхний зуб — три строки. Имя. «Цитрусовые — АНАФИЛАКСИЯ». «Эпипен — голубой рюкзак, правый карман». Это мама печатала, проверила дважды, потом в «Комусе» заламинировала. Восемьдесят рублей дорого было, но она не подумала — деньги просто отдала.

Восемьдесят. А4. Ламинирована.

Всё знали. Бабушка знала, Светлана Борисовна знала, даже повариха тётя Лида — знала. Дети тоже, по-своему понимали: «Тёмке нельзя мандарины, он от них заболевает». Толку, что заболевает? На самом деле горло закрывается за считаные минуты, и если не вколоть адреналин, то дальше реанимация, и шансы... но пятилетке такое не рассказывают, не пугают его.

Елка в садике «Солнышко» — украшения из блестящей мишуры, утренник, снежинки из «Вайлдберриз» и (конечно же) мандарины. Без них праздник — это не праздник, какой-то урезанный, неправильный. На столе у воспитателя корзинка: оранжевое, яркое, и запах такой, что у Тёмы в носу щекотно. Мама разрешала понюхать. Только понюхать, ничего больше. Он нюхал серьёзно, как маленький сомелье, прижимал к лицу, вдыхал запах, клал дольку обратно. Ему нравился запах. Вкус — не помнил. Или помнил, но неясно, из какого-то раннего времени, когда ему было полтора и в первый раз дали попробовать.

Первый раз — и сразу скорая. Потом врачи, тесты, эпипен, инструкции, вот этот стенд.

Тамара Ивановна. Нянечка. Три года она работала в «Солнышке», третий год; не новичок, не стажёр, не с улицы. Мягкая какая-то, добрая, пахнет ванилью (крем ли это, духи ли, или она просто из тех женщин, от которых всегда идёт запах ванили и выпечки) — такая, кому дети доверяют сразу, без раздумий. Тёма её любил. Она ему куртку застёгивала (молния же не лезла), нос вытирала, называла «солнышком», хотя и весь садик был для неё «солнышко».

Три года.

Потом это все повторяли — и следователю, и журналистам, и друг другу в родительском чате в два часа ночи, тремя часами утра. Три года. Стенд вот, каждое утро мимо ходила. Красные буквы. Фотография. А4. Ламинация. Восемьдесят рублей. Как могла не заметить.

Двадцать седьмое декабря, пятница, полдник. Светлана Борисовна куда-то ушла — телефон звонил, дочка звонила со школы, что-то срочное, два-три минуты максимум. (Потом скажет, что не больше минуты, но камера покажет три с половиной.) Тамара осталась с детьми одна. На столе лежали мандарины.

Тёма сидел и нюхал. Как обычно, как всегда.

«Съешь, деточка. Это ж полезно».

Он посмотрел на неё — серьёзно, он вообще серьёзный ребёнок, не по годам. Сказал:

«Мне нельзя апельсины».

Тамара улыбнулась. Тепло улыбнулась, как бабушка.

«Это же не апельсин, деточка. Мандарин».

Логика. Железобетонная логика. Логика человека, который три года ходит мимо стенда с красными буквами — и не читает. Или читает, но слово «цитрусовые» просто не цепляется; потому что цитрусовые — это из учебника, из этого всего учебного, а мандарин — это просто мандарин, оранжевый, новогодний, витамины. Апельсин нельзя. Мандарин же.

Тёма съел дольку.

Одну.

На кухне у тёти Лиды играла музыка из телефона — она драила кастрюли, слушала Макса Коржа. «Малый повзрослел». Басовая линия из маленького динамика, дребезгом, слова можно разобрать, если прислушаться: малый повзрослел. Тёме пять. До «повзрослел» — вся жизнь впереди, если...

Первые тридцать секунд ничего. Тёма жевал, было сладко, может, подумал: а чего мама запрещала? На сороковой (или пятидесятой, или двадцатой — в панике время не считают) — губы. Тёма потрогал их пальцами. Они как не его стали. Толстые, горячие, чужие. Язык тоже — другой, большой, тяжелый, как мокрая варежка во рту, он захотел что-то сказать, но слова не получались.

«Тамара Ивановна, — крикнул кто-то из детей, — Тёма красный».

Она повернулась.

Дальше всё быстро. Крик. Суета. Светлана Борисовна влетела с телефоном в руке, трижды промахнулась по экрану, набирая 103, и Тамара стояла посередине комнаты — руки к щекам прижала, как в немом фильме, и тихо, однообразно, на одной ноте твердила: «Я не знала, я не знала, я не знала». Заело. Как сломанная пластинка.

Голубой рюкзак. Правый карман. Светлана кинулась в раздевалку, третий крючок слева — расстегнула карман с трудом, вытащила эпипен, жёлтая штука, похожа на маркер. Мама в сентябре показывала, при всех на собрании. В бедро, через ткань, десять секунд. Светлана помнила. Руки тряслись — колпачок зубами снимала.

Вколола.

Тёма лежал на кушетке в спальне, хрипел, маленький и красный, весь распухший — не похож на себя, на ту фотографию со стенда. Глаза зажмурены. Кулачки сжаты. Другие дети стояли в дверях молча. Пятилетки молчать не умеют, но тут молчали все.

Скорая ехала четырнадцать минут. По Мытищам. В пятницу. Двадцать седьмого, перед Новым годом, весь город на дороге — за подарками, за ёлками, за мандаринами. Кольцевая стояла, Олимпийский стоял, весь город стоял. Сирена далеко, потом ближе, потом рядом совсем.

Четырнадцать минут — это вечность, когда пятилетний хрипит и ты уже вколол единственный эпипен, и не знаешь, помогает ли. Минуты растягиваются, как геологические эпохи. Юрский период. Динозавры и сирена, и ничего больше.

Эпипен подействовал. Не мгновенно, не как в кино, но подействовал. Отёк спал немного. Достаточно — воздух стал проходить, тонкой свистящей струйкой, но проходить.

Из кухни всё ещё играл Корж. Тётя Лида включила воду на полную, гремела противнями — ничего не слышала. Припев опять: малый повзрослел.

Скорая забрала его в 15:47. Мама прибежала в больницу к 16:20 — от работы двадцать минут без пробок, но пробки же были, конечно, двадцать седьмое декабря.

Тёма под капельницей, кислородная маска, маленький, бледный, глаза открыты — смотрит в потолок, на люминесцентную лампу, которая мигает. Когда мама вошла, повернул голову.

Сказал тихо, сипло, распухшим голосом:

«Мам. Мандарин — это цитрус?»

Он знал слово. Ему объясняли. Запомнил, что апельсины нельзя. Но «цитрусовые» — это взрослое слово, учебник, стенд, который напечатала мама. Ему пять лет, он шнурки завязывать учится, путает лево и право, он не обязан знать растительную таксономию.

А Тамара Ивановна была обязана прочитать стенд. Просто обязана.

Мама села на край кровати. Не расплакалась. Потом — дома, ночью, в ванной, в полотенце, чтобы бабушка не услышала. А здесь, нет, сейчас она погладила его по голове:

«Да, малыш. Мандарин — цитрус».

«А лимон?»

«И лимон».

«А банан?»

«Банан нет. Банан можно».

«Хорошо, — сказал Тёма. — Я люблю бананы». Закрыл глаза. Уснул. Капельница капала мерно, как метроном; монитор пикал; мама сидела. За окном темнело — декабрь, четыре часа дня, а уже ночь.

Телефон вибрировал. Родительский чат. Сто четырнадцать непрочитанных. Потом сто тридцать. Двести. Она не смотрела.

В «Солнышке» Тамара собирала свои вещи. Молча. Заведующая стояла в дверях — тоже молча. На столе в группе стояла корзинка с мандаринами. Одна дольку почищена, разломана на части, восемь штук на салфетке. Или семь. Одной не хватает.

Стенд в раздевалке остался на месте. Красные буквы. Фотография. Ламинация.

Тёма выжил.

Три дня больницы, антигистамины, наблюдение. Выписан тридцатого — за день до Нового года. Бабушка убрала из квартиры все мандарины, все до единого, даже ёлочные игрушки советские, стеклянные, мамины, в форме мандаринов — не убрала, не просто убрала, выбросила в мусоропровод, чтобы наверняка.

Мама напечатала новый список. А3 теперь, красный шрифт, жирный. И добавила строчку внизу, которой раньше не было. Простую, очевидную, такую, которую не нужно было писать, если бы мир работал как нормально работает.

«МАНДАРИН — ЭТО ЦИТРУС».

Ночные ужасы 22 февр. 00:38

Одинаковые рисунки

Одинаковые рисунки

Инна Сергеевна Белова. Воспитатель детского сада «Колокольчик», старшая группа. Двадцать два ребёнка, от пяти до шести лет. Каждого знала: кто лучше рисует, кто норовит подраться, кто спать боится без света (хотя боялась-то по ночам почти половина, просто скрывала — опыт).

Одиннадцать лет. За одиннадцать лет не удивляться ничему — вот что значит работать в садике. Дети вообще — маленькие, хаотичные вселенные, и от них надо ждать чего угодно. Выдумают, сделают, а потом забудут до завтрака.

Но четырнадцатого января произошло то, чего Инна Сергеевна в своём опыте не встречала. Ни разу.

Утро началось обычно. Завтрак. Зарядка. После зарядки — свободное рисование. Инна Сергеевна раздала бумагу, разложила карандаши по столам, села за журнал писать что-то там про посещаемость, и краем глаза следила за детьми. Как обычно — шум. Споры из-за красного карандаша (почему-то красный у всех один), кто-нибудь хвастается рисунком, кто-нибудь плачет. Стандарт. Стандартный детский гул, в котором она перестала замечать отдельные слова лет пять назад.

Сегодня было тихо.

Не просто тихо — молча.

Инна Сергеевна подняла голову. Все двадцать два ребёнка сидели согнувшись над листами и рисовали. Молча. Сосредоточенно, как взрослые. Никто не разговаривал, никто не толкался локтями, никто не просил помощи. Это было настолько необычно, что она встала без особой спешки, обойдя свой стол, и подошла посмотреть.

Лёша Кравцов рисовал что-то высокое и тёмное — фигуру. Она стояла в комнате, рядом с кроватью (даже по рисунку было видно, что кровать). У фигуры руки были длинные, слишком длинные, свисали почти до пола, и голова — очень большая. На голове глаза. Не два. Лёша рисовал кружки один за другим, аккуратно, не спешя, как будто это было важно.

Может быть, шесть. Может, семь. Точно Инна Сергеевна не считала.

Она прошла дальше. К соседнему столу. Маша Тимофеева рисовала то же самое. Высокая фигура. Длинные руки. Много глаз. Рядом с кроватью. Стиль рисования другой — Маша рисовала лучше Лёши, это было видно с метра, — но фигура была абсолютно той же.

В животе что-то дёрнулось. Как рыба на крючке.

Она обошла остальные столы. Методично. Все двадцать два ребёнка рисовали одно и то же. Одинаковую высокую тёмную фигуру с длинными руками и множеством глаз. Фигура стояла в комнате, рядом с кроватью, и хотя детали отличались — у кого-то чёрная, у кого-то серая, у кого-то даже фиолетовая, у одной девочки глаз было пять, у другого мальчика десять, — но поза, пропорции, расположение в пространстве... всё совпадало. Как по трафарету. Что это было — Инна Сергеевна не могла понять.

— Ребята, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал обычно. — Что вы рисуете?

Никто не ответил. Продолжали рисовать.

— Лёша? — она присела рядом с Кравцовым. — Кто это у тебя? На рисунке?

Лёша посмотрел на неё. Посмотрел спокойно, как взрослый.

— Это который приходит, — сказал он.

— Приходит? Куда приходит?

— Ночью. К нам. Он стоит и смотрит. Говорит, что скоро.

— Скоро что?

Лёша пожал плечами — совершенно взрослый жест — и вернулся к рисунку. Добавил ещё один глаз.

К Маше Инна Сергеевна подошла через столик (очень странно было давить и огибать стулья). Маша рисовала внимательно, язык высунув чуть в сторону, как она всегда делала при концентрации.

— Маша, это кого ты рисуешь?

— Того, который приходит ночью, — ответила Маша, и голос у неё был точно как у Лёши. Одинаковая интонация. Одинаковые слова. Как заученное.

— Ему снится?

— Нет. По-настоящему приходит. Стоит у кровати. Я не боюсь. Он сказал, что бояться не надо.

— Как с тобой говорит? Я имею в виду...

— Не ртом, — сказала Маша и постучала себе по лбу пальцем. — Вот тут.

Инна Сергеевна обошла ещё четверых. Потом ещё пятерых. Ответы были одинаковыми — не слово в слово, конечно, но смысл один: фигура приходит ночью, стоит у кровати, говорит не словами, а внутри головы, и все повторяли одно: «скоро».

Она собрала рисунки. Двадцать два листа. Разложила их на своём столе в учительской комнате, и волосы на руках встали дыбом. Если смотреть на них вместе, фигура была нарисована каждый раз с немного другого ракурса. Как будто каждый ребёнок видел её со своего места в комнате, с собственной кровати. Двадцать два разных угла обзора. Но фигура одна и та же.

Она позвонила маме Лёши, Ольге. Осторожно, так, чтобы не испугать: дети рисовали какие-то странные рисунки, одинаковые, может быть, что-то по телевизору посмотрели, кино ужастик какой-нибудь?

Ольга молчала. Молчала долго. Так долго, что Инна Сергеевна уже хотела повторить вопрос.

— Инна Сергеевна, — сказала наконец Ольга. — Лёша три ночи подряд просыпается в два часа. Сидит в кровати и смотрит в угол. Я спрашиваю, а он говорит, что дядя пришёл. Я думала, это просто детское, вы знаете, воображение...

Инна Сергеевна позвонила ещё четырём родителям. Трое подтвердили: просыпается ночью, сидит, смотрит в угол, не плачет, не боится, просто сидит. Четвёртая мама, Наталья (у Кости была мама Наталья), рассказала другое.

— Я сама видела. Это существо. Или я не знаю, что это было.

— Что вы видели?

— В три часа ночи зашла к Косте проверить (я же его кладу спать в девять, а он просыпается), он в кровати сидит, и в углу комнаты... темнее, чем должно быть. Как будто темнота там сгустилась, стала чем-то плотным, оформилась в высокую... в фигуру. Я включила свет. Ничего. Выключила. Оно снова. Костя говорит: мам, не мешай, он разговаривает.

Голос Натальи дрожал в трубке.

— Я не суеверная, Инна Сергеевна. Я инженер. Я работаю в проектном бюро. Но я не знаю, что это.

После обеда она уложила детей спать. Тихий час, с часу до трёх, все как обычно. Шторы задёрнуты, в спальне полумрак. Дети заснули быстро. Подозрительно быстро. Минут через пять вся группа спала.

Инна Сергеевна сидела в игровой комнате, отделённой стеклянной дверью, и разглядывала рисунки в лупу (когда же она достала лупу, не помнила). На нескольких листах она заметила деталь, которую раньше не видела. Рядом с фигурой, у самых её ног, были нарисованы маленькие значки. Не каракули — это были символы. Одинаковые на всех рисунках. Семь штук. Не буквы, не цифры. Что-то совсем другое. Чего пятилетние дети не могли знать, потому что этого не знал никто.

За стеклянной дверью что-то изменилось.

Она подняла глаза.

Дети сидели в кроватях. Все двадцать два. Сидели неподвижно, с открытыми глазами, и смотрели в один угол спальни — дальний левый, у окна.

Темнота в углу была необычной. Темнее, чем при задёрнутых шторах. Темнота в нём имела объём и форму. Как предмет.

Инна Сергеевна встала. Стул скрипнул. Ни один ребёнок не повернул головы.

Она сделала шаг к двери. И темнота в углу шевельнулась. Не рассеялась — именно шевельнулась, как живое существо, как рыба в аквариуме. Инна Сергеевна на мгновение увидела то, что рисовали дети. Высокое. С длинными, неестественно тонкими руками. С глазами — не кружочками на бумаге, а настоящими, мокрыми, живыми, смотрящими. Их было много. Очень много. И все они смотрели на детей одновременно. На каждого.

Потом — на неё.

Она услышала голос. Не ушами. Прямо внутри черепа, как собственная мысль, но не своя.

«Не мешай. Почти готово.»

Инна Сергеевна схватилась за ручку двери. Распахнула. Включила свет. Тумблер нажала резко, кулаком почти.

Спальня залилась люминесцентным светом. Дети лежали в кроватях. Спали. Все спали. Угол был пустой. Обычный, пустой угол комнаты.

Она стояла на пороге и дышала часто. Вошла. Прошла вдоль кроватей, считая (считала, хотя это было глупо, детей-то она знала в лицо). Дети дышали ровно. Обычный детский сон, мирный, невинный.

Дошла до дальнего угла, до окна. На стене, на уровне потолка, увидела то, чего здесь раньше не было. Семь символов. Те же самые, с рисунков. Но не нарисованы, не нацарапаны. Они были выжжены. Аккуратно, тонкими линиями, как лазерной гравировкой. Штукатурка вокруг них была тёплой. Она потрогала (потом пожалела, что потрогала). Тёплая.

Через неделю зашла проверить. Символов на стене не было. Штукатурка была гладкая, белая, как новая. Как будто их никогда не было.

Дети перестали рисовать фигуру. Родители перестали звонить. Всё вернулось в норму. Обычные дни, обычные дети, обычный шум и ругань из-за карандашей.

Но Инна Сергеевна заметила одну вещь. Незначительную. Почти незаметную. Но когда начала следить, поняла.

Каждый вечер, ровно в семнадцать ноль-ноль, все двадцать два ребёнка — где бы они ни были, чем бы ни занимались — замирали. На три секунды. Ровно на три. Родители, похоже, не видели. Или не хотели видеть. Но Инна Сергеевна видела. Однажды зашла в магазин, встретила Костю с мамой, мальчик стоял у витрины с мороженым, и ровно в семь вечера он просто замер. Глаза остекленели, будто рубильник выключили в голове. Три секунды. Потом моргнул, и снова обычный ребёнок, просящий мороженое.

Инна Сергеевна знала.

Скоро ещё не наступило.

Символы были не прощанием.

Они были меткой. Отметкой на коже скота перед отправкой.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов