Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 10 июня 21:46

Шепот из подвала на Кэндлмейкер-Роу

Шепот из подвала на Кэндлмейкер-Роу

В Эдинбурге зимой солнце садится в три. Город уползает в туман, который ползет с залива Ферт-оф-Форт и оседает на черных камнях Старого города. Я живу на Кэндлмейкер-Роу, в узком доме XVII века, который кренится в одну сторону, как пьяный матрос. Окна выходят на кладбище Грейфраерс — да, то самое, где собачка Бобби и где паломники до сих пор оставляют монетки на могиле Макензи.

Я работаю в крематории. Точнее — смотрителем колумбария при крематории Mortonhall, на южной окраине, у Брэйд-Хиллз. Сорок восемь лет. Седьмой смотритель в нашей династии — был еще прадед, и дед, и дядя по матери.

Шотландцы вообще странный народ: мы любим смерть. Не в извращенном смысле, а в бытовом. У нас на ужине можно спокойно обсуждать, какие урны лучше держат тепло, какой пепел жирнее и почему у толстяков получается больше праха, чем у худых.

Моя жена не выдержала. Развелась пятнадцать лет назад. Перед уходом сказала: 'Ты говоришь о покойниках, как о соседях'.

А что не так-то? Соседи и есть.

Я хожу на работу пешком — через Медоус, мимо университета, через Грассмаркет, потом по Кэндлмейкер-Роу вверх, к Джордж-IV-Бридж. На углу есть паб 'The Last Drop' — название с подвохом: 'последняя капля' и 'последняя ступенька' (рядом раньше виселица стояла). Я там пью полпинты Belhaven каждую пятницу. Бармен Дункан меня знает двадцать лет, наливает не глядя.

В Эдинбурге всегда пахнет двумя вещами: углем и солодом. Угольный дым — наследство Старого Дымокурного, а солод — с винокурен и пивоварен. Если ветер с востока — добавляется запах моря.

Я веду журнал. Старый, кожаный, еще дедов. В нем — записи о невостребованных урнах. По закону, если за прахом не приходят пять лет, его захоранивают в общей могиле. Но у меня в подсобке стоят урны, которым уже больше пяти. Двадцать. Тридцать.

Я не могу их отдать в общую могилу. Не знаю почему. Жалко.

В прошлый вторник пришел человек. Шестьдесят с небольшим, в потертом сером пальто, говорил с северо-английским акцентом — Ньюкасл, кажется. Спросил: есть ли у меня урна на имя Маргарет Доу, кремирована в 1986 году.

Я проверил журнал. Была.

— Я ее сын, — сказал он. — Я тогда был маленький. Меня в приют отправили. А теперь хочу ее забрать.

Я отдал. Бумаги подписали. Он ушел с урной под мышкой.

Через два дня в крематорий пришла полиция. Старший инспектор Маккей, рыжий, как лиса, с глазами цвета мокрого асфальта. Спросил про того человека.

— У Маргарет Доу не было сына, — сказал Маккей. — Она была проституткой с Лейта. Бездетной. Ее убили в восемьдесят шестом. Дело не раскрыто.

Я похолодел.

— Кто был этот человек?

— Мы не знаем. Но у нас есть подозрение, что он коллекционирует. Точнее — возвращает себе. Понимаете?

Я понял.

В Эдинбурге есть давняя традиция — XIX век, два ирландца, постоялый двор на Уэст-Порте, шестнадцать жертв, проданных доктору для анатомических лекций в Surgeons' Hall. Об этом теперь книги пишут и туристам показывают темные переулки. Жуткая история, давно ставшая фольклором.

Но что если у этой традиции есть продолжение?

Маккей оставил мне свою карточку. Сказал: если придет еще — звоните.

Вчера я работал поздно. До полуночи. У меня радио в подсобке, старый 'Бакелит' пятидесятых, ловит только один канал — Radio Scotland. Передавали ночную программу русской музыки — есть тут у нас одна общинная программа. Включили БГ.

Под небом голубым
Есть город золотой
С прозрачными воротами
И яркою звездой...

Я слушал. Думал о Маргарет Доу. О том, что ее сын — выдумка. О том, что некто ходит по крематориям Эдинбурга, Глазго, Абердина и забирает урны давно убитых людей. Зачем?

В полночь я пошел проверять подсобку. Включил свет — лампочка под потолком на крюке, голая, мигает. У меня там полки до потолка, на каждой — урны. Сто двадцать три штуки. Я знаю каждую.

Одной не было на месте.

Я знал каждую полку наизусть. Третья сверху, четвертая слева. Урна Эдит Грей, 1991 год. Найдена в канале у Лейта. Не было.

Я подошел ближе. На пыльной полке — след. Овал, где стояла урна. И рядом — отпечаток пальца. Большого. На пыли.

Я не заходил туда два дня.

Кто-то был у меня в подсобке. Ключи только у меня.

Я позвонил Маккею. Он не взял трубку.

Я вернулся домой по Кэндлмейкер-Роу. Туман стелился по брусчатке, фонари желтые, и за мной кто-то шел. Я слышал шаги. Не оглядывался — шотландская примета: ночью на старых улицах не оглядываются. А то увидишь.

Дома я сел у окна. Налил Talisker — мне нравится, что от него во рту привкус йода, как от моря. Открыл журнал и начал листать. И на странице за 1986 год нашел запись, которую не помнил.

'15 марта. Кремация. Имя не указано. Тело передано из анатомического театра Эдинбургского университета. Прах оставлен на хранение'.

Без имени.

Кто этот человек, который забирает урны?

Может быть, он коллекционирует пепел своих жертв?

А может — он коллекционирует пепел своих учителей?

Сейчас три часа ночи. На двери внизу постучали.

Я не пойду открывать.

Я только слушаю.

И мне кажется, я слышу, как кто-то снизу шепчет мое имя.

Ночные ужасы 26 мар. 21:01

Шестнадцать ступеней вниз

Шестнадцать ступеней вниз

Глеб считал ступени.

Шестнадцать — от тротуара до первого свода. Каждую смену. Привычка, приехавшая с ним из Новосибирска; там он считал пролеты мостов, здесь — шаги вниз, в темноту под Южным мостом Эдинбурга. Шестнадцать, и ни одной больше. Он это проверял.

Зимний Эдинбург — город, который не столько живет, сколько терпит. Терпит ветер с Ферт-оф-Форта, рвущий зонты на Принсез-стрит. Терпит хаар — морскую дымку, наползающую с залива по утрам, жирную и соленую, будто кто-то развесил мокрые простыни между домами. Терпит туристов, которые лезут в подземелья ради селфи с привидениями, а потом жалуются на холод. Глеб туристов понимал. Он и сам три года назад приехал сюда за чем-то — за переменами, что ли; за новой жизнью после развода, как положено, — а получил ночные смены под землей и чай из термоса.

Чай — это отдельная история. В Эдинбурге нормального черного чая, чтобы как дома, не достать; везде эти пакетики с бергамотом, Earl Grey, будь он неладен. Глеб привык. Даже полюбил — тут стыдно признаться, но факт. Четыре ложки сахара, чтобы забить горечь, и вперед — на восемь часов в каменный мешок под Саут-Бридж.

Своды — так их называли в буклетах для туристов, Edinburgh Vaults, — представляли собой, по сути, склады восемнадцатого века. Арочные камеры под мостом, девятнадцать помещений, кирпич и камень, сырость и холод, и запах... Глеб не мог описать этот запах точно. Не плесень. Не земля. Что-то между погребом и больницей — сладковатое, тяжелое, застоявшееся. Впрочем, за три года принюхался.

Ночью своды молчали. Днем тут гремели экскурсии — Мэри Кинг Клоуз рядом, Подземный Эдинбург, вся эта индустрия страха, — а после десяти вечера камеры запирали, и Глеб оставался один. Проверить стены на трещины, убрать мусор, протереть таблички. Рутина.

В наушниках — Цой. Всегда Цой. Это еще из Новосибирска, из юности, из того времени, когда все было впереди, а не позади. «Крыши домов дрожат под тяжестью дней, небесный пастух пасет облака...» Голос — будто из другой жизни. Город стреляет в ночь дробью огней, но ночь сильней, ее власть велика. Глеб шел по камерам и подпевал — тихо, одними губами. Стены слушали.

В ту ночь — четверг, двадцатое декабря — он заметил трещину.

Не обычную, тонкую, какие появляются от перепада температур. Нет. Кусок кладки в дальней камере, семнадцатой по счету (он и камеры считал, разумеется), обвалился внутрь, обнажив проем шириной в ладонь. Оттуда тянуло. Не сквозняком — тянуло запахом. Тем самым, сладковатым, но гуще. Будто открыли банку с чем-то забытым на двести лет.

Глеб присел на корточки. Посветил фонарем.

За кладкой — пустота. Не трубы, не грунт. Пространство.

Он потянул кирпич. Тот поддался — раствор раскрошился, как мел. Второй кирпич. Третий. Проем расширился до размеров, куда можно просунуть голову.

Не надо было совать туда голову. Глеб это знал — не дурак, кино смотрел. Но.

Камера. Маленькая, метра два на полтора, потолок низкий — встать в полный рост нельзя. Стены покрыты чем-то темным, не копотью — слишком рыжий оттенок. В углу — каменный выступ, вроде лавки или стола. На нем — предметы.

Глеб снял наушники. Цой замолчал на полуслове — «тем, кто ложится спать, спокой...» — и тишина хлынула в уши, как вода.

Он протиснулся внутрь. Потолок давил на затылок. Воздух здесь был другой — спертый, тяжелый, и тот сладковатый запах уже не просто стоял, а словно облеплял кожу.

На каменной лавке лежали: металлический футляр — длинный, с защелкой; кожаный кошелек или бумажник — Глеб не сразу понял; и тетрадь. Обычная тетрадь, прошитая нитками, разбухшая от влаги. Или не от влаги.

Он потрогал футляр. Холодный. Открыл.

Инструменты. Не инструменты мастера или плотника — нет. Ланцеты. Скальпели. Крючки. Аккуратно уложенные в бархатные пазы, почерневшие, но узнаваемые. Хирургический набор. Старый — может, лет двести.

Глеб положил футляр обратно. Руки подрагивали — от холода, убеждал он себя. От холода.

Кошелек. Он взял его, и пальцы сказали ему кое-что раньше, чем глаза. Кожа была неправильной. Слишком мягкая. Слишком тонкая. С порами, которые не бывают у телячьей — мельче, ровнее, почти незаметные. И фактура... Глеб, инженер по образованию, знал о фактурах поверхностей больше, чем хотел бы. Эта фактура не была звериной.

Он отбросил кошелек. Тот упал мягко, без звука — словно сам не хотел шуметь.

Тетрадь. Открыл на первой странице. Чернила расплылись, но кое-что читалось. Список. Не имена — клички или описания: «старуха с Грассмаркета», «хромой мальчишка», «прачка». И напротив каждой записи — черточка. Отметка. Глеб пересчитал.

Шестнадцать записей.

Как ступеней.

Грассмаркет — площадь в полукилометре отсюда. Глеб ходил мимо каждое утро, мимо пабов и книжных лавок. А двести лет назад... Он стал вспоминать. Экскурсовод Рори — рыжий, вечно простуженный — рассказывал в перерывах между группами. Двое мужчин. Они продавали тела врачу. Анатому, хирургу — кому-то в Медицинской школе на Николсон-стрит. Сначала выкапывали мертвецов. Потом решили, что копать долго; зачем копать, когда можно иначе. Проще. Быстрее. Подпоить виски и...

Глеб посмотрел на хирургический набор. На кошелек на полу. На рыжие стены.

Тишина.

Нет. Не тишина.

Что-то. Под тишиной — другой слой. Как бывает с хорошей звукоизоляцией: ты думаешь, что тихо, а потом различаешь собственное дыхание, пульс в висках, и еще одно дыхание. Чужое. Или — нет? Эхо в камере могло так работать. Двести лет замурованное эхо; бывает ли такое? (Не бывает. Глеб это понимал.)

Он не двигался. Считал. Раз-два-три-четыре. Пульс. Раз-два-три. Чужое дыхание — если это было дыхание — шло в другом ритме. Медленнее. Размеренно. Как у того, кто привык ждать.

Он потянулся к наушникам — рефлекс, включить музыку, заглушить. Но рука остановилась. Цой не поможет. Тут нужно не слушать, а слышать.

Запах усилился. Или Глеб просто перестал его не замечать.

Он попятился к проему. Спина уперлась в кирпичи, он нащупал край, протиснулся — быстрее, чем влезал; ободрал плечо, порвал куртку, наплевать. Камера семнадцать. Фонарь метался по стенам. Проем за спиной — темный прямоугольник, как рот.

Он шел к выходу. Не бежал — бежать по сводам глупо, пол неровный, потолок низкий, голову расшибешь. Шел быстро. Камера шестнадцать. Пятнадцать. Четырнадцать.

В наушниках на шее тихо играл Цой — он не выключал, оказывается. «Тем, кто ложится спать — спокойного сна. Спокойная ночь.»

Тринадцать. Двенадцать.

Стук. Сзади. Не шаги — именно стук, как если кто-то стучит костяшками пальцев по камню. Ритмичный. Раз. Раз. Раз.

Глеб не оглянулся.

Одиннадцать. Десять. Девять. Восемь.

Запах шел за ним. Или стоял во всех камерах одинаково — поди разбери.

Семь. Шесть. Пять.

Стук прекратился.

Это было хуже.

Четыре. Три. Два. Один.

Лестница. Шестнадцать ступеней вверх. Он считал — конечно, считал. На двенадцатой ему показалось, что внизу, у подножия, кто-то стоит. Не показалось — он чувствовал. Как чувствуешь взгляд в метро, в очереди, на пустой улице в четыре утра. Кто-то стоял и смотрел снизу вверх. Спокойно. Терпеливо. Как тот, кто привык ждать и знает, что торопиться некуда.

На шестнадцатой ступени Глеб вышел на тротуар Саут-Бридж. Хаар обхватила его — мокрая, соленая, живая. Фонарь на углу Коугейт мигал желтым. Где-то в Грассмаркете хлопнула дверь паба.

Он запер решетку. Руки тряслись, ключ лязгнул, и Глеб — впервые за три года — не проверил замок дважды.

Он шел по Ройал-Майл в сторону дома — съемная комната на Кэнонгейт, над магазинчиком с шотландскими сувенирами, где в витрине стоят уродливые куклы в килтах. Шел и считал. Не ступени. Записи в тетради. Шестнадцать описаний. Шестнадцать черточек. Шестнадцать человек, которых никто не хватился, потому что хватиться было некому.

Кошелек. Кожа.

Он вспомнил, что Рори рассказывал еще кое-что. Одного из тех двоих — того, которого поймали и повесили, — потом публично вскрыли в назидание. А из его... Нет. Глеб не стал вспоминать.

Дома он вскипятил чайник. Earl Grey, четыре ложки сахара. Сел на кровать. В наушниках — тишина; Цой закончился, а включить снова он не решился. Тишина казалась правильнее. Честнее.

За окном Эдинбург молчал, укутанный хааром. Где-то под Южным мостом — шестнадцать ступеней вниз — лежал кожаный кошелек, который никогда не был кожаным. И тетрадь с шестнадцатью черточками. И хирургические инструменты, ждавшие двести лет.

И кто-то стоял у подножия лестницы.

Стоит, наверное, до сих пор.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг