Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Сказки на ночь 03 апр. 11:15

Деревянные птицы не спят

Деревянные птицы не спят

Ночь в Иркутске пахнет дымом и холодом. Не морозным — мартовский холод другой, сырой, залезает под куртку не сразу, а исподтишка. Ангара внизу — широкая, темная, живая даже в час ночи.

Женя не спала.

Телефон перевернут экраном вниз, свет в комнате — только от фонаря за окном. Тот самый фонарь, на углу Грязнова и Бабушкина, который мигает раз в полминуты. Его обещали починить еще в ноябре. Не починили. Женя давно привыкла — мигание вошло в ритм дома, стало частью ночи, как скрип половиц и шум воды в трубах.

Квартира на втором этаже деревянного дома. Сто тридцать лет постройки — или сто пятьдесят, никто уже не помнит точно. Наличники резные, в три яруса: нижний — ромбы и завитки, средний — цветы, верхний — птицы. Шесть птиц на каждое окно. Голубая краска облупилась, стала серо-сиреневой, как мартовский вечер перед снегом.

Стук.

Тихий. Деревянный. Не изнутри дома — снаружи. У самого оконного стекла.

Женя лежала и считала удары. Раз-два-три... пауза... раз-два-три. Ритмично, вежливо, как стучат, когда не хотят напугать, но очень надо что-то сказать.

Она встала. Пол ледяной — тапочки опять куда-то делись; впрочем, в этом доме вещи всегда немного живут своей жизнью, и Женя перестала удивляться. Подошла к окну.

Улица пустая. Наискосок — дом Шастиных, «кружевной», весь в деревянных кружевах, туристы его днем фотографируют; ночью он просто стоит — темный, красивый, чужой. Снег уже не белый, а такой... усталый. Ноздреватый, осевший, с корочкой, которая хрустит, если наступить.

Стук. Прямо у виска.

На наличнике — Женя сначала не поняла. Потом поняла.

Птица. Резная, деревянная, крайняя справа. Та самая, у которой мастер чуть криво вырезал хвост — он загибался влево, а у остальных пяти — вправо. Бабушка говорила: «Мастер устал к вечеру, вот и ошибся». Женя в детстве дала ей имя — Кривохвостка.

Кривохвостка двигалась.

Повернула голову — медленно, со скрипом, как дверца старого буфета. Круглый вырезанный глаз — серо-голубой, выцветший — вдруг стал живым. Блеснул.

Женя не закричала. Она стояла и смотрела. Потом она будет думать — почему не испугалась? И не найдет ответа. Просто — не испугалась, и все. Бывает так; ночью некоторые вещи кажутся нормальными, а утром ты вспоминаешь и не веришь себе.

Птица клюнула стекло. Раз-два-три.

Женя открыла окно.

Мартовский воздух ударил в лицо — влажный, колючий, с запахом дыма от чьей-то печки (да, в Иркутске до сих пор топят печки, и это не анахронизм, а упрямство). Птица расправила крылья; они были плоские, резные, но двигались — как-то. Как движутся невозможные вещи: уверенно, не обращая внимания на то, что им положено быть неподвижными.

— Пойдем, — сказала Кривохвостка.

Голос — странный. Не птичий и не человеческий. Похожий на звук, который издает дерево, когда его гладишь ладонью — сухой шорох с теплой нотой.

— Куда? — спросила Женя, и ей не показалось это странным. Час ночи, деревянная птица разговаривает, а она спрашивает «куда», как будто речь идет о походе в «Слату» за хлебом.

— К реке. Нужно успеть до рассвета.

Женя надела пальто поверх пижамы. Нашла один тапочек, плюнула, обула валенки. Вышла через черный ход — тот, что во двор, мимо поленницы и старого велосипеда, вросшего в сугроб еще в декабре.

Город спал.

Иркутск ночной — другой город. Не тот, дневной, с пробками на Карла Маркса и толпами у Центрального рынка. Тише, старше, честнее. Деревянные дома — а их тут десятки в каждом переулке, иногда покосившиеся, иногда отреставрированные до блеска, иногда просто забытые — ночью выглядят так, словно помнят то, что город давно забыл. Какие-то имена, какие-то лица, какие-то вечера.

Кривохвостка летела впереди. Именно летела — плоская деревянная птица, распластавшись в воздухе, как бумажный самолетик, только бесшумно. Фонари бросали на нее тень, и тень была обычной птичьей — с крыльями, с хвостом. Как будто тень знала про свою хозяйку что-то, чего та сама не понимала.

Свернули на Декабрьских Событий. Потом — вниз, к набережной. Мимо здания ВСЖД — громадного, сталинского, ночью похожего на спящее животное из камня. Мимо памятника Александру III — император сидел на постаменте и смотрел в темноту с выражением человека, который ждет чего-то полтора века и, кажется, не торопится.

Ангара.

Река не замерзла — она здесь вообще не замерзает, течение слишком упрямое, вода слишком теплая для байкальской. Черная гладь двигалась — тяжело, спокойно, как дыхание кого-то огромного и спящего.

На берегу стояла старуха.

Не страшная. Маленькая, сухонькая, в пуховом платке — то ли оренбургском, то ли местном, Женя не разбиралась в платках. Лицо — как печеное яблоко: сморщенное, коричневое, доброе.

— Привела, — сказала старуха птице. Не спросила — констатировала.

— Кто вы? — спросила Женя.

Старуха хмыкнула.

— Зовут по-разному. Ангарка. Речная. Деревянная бабка. Тебе какое имя больше нравится?

— Ангарка, — сказала Женя, не думая.

— Вот что, девонька. — Ангарка присела на корточки, вынула из кармана моток чего-то тонкого, серебристого, похожего на паутину, но плотнее, теплее на вид. — Дома ваши, деревянные — они ведь живые. Ты это знаешь. Дышат, скрипят, помнят. В каждом наличнике — имя мастера. В каждой птице — его дыхание.

— Знаю, — сказала Женя, хотя до этой минуты не знала. Но как только старуха произнесла — стало очевидно, бесповоротно, как дважды два.

— Их ломают. — Ангарка сказала это просто. Без надрыва, без трагедии — как говорят о погоде. — Ставят железо и бетон. Мастера ушли. Дыхание уходит. Еще три зимы — и птицы замолчат. Совсем.

Тишина. Ангара шумела — ровно, низко, как одна бесконечная нота.

— Что мне делать?

Старуха протянула моток.

— Лунная нить. Протяни от дома к дому — через наличники, через резьбу, через птиц. Один дом — хрупкий. Двадцать домов, связанных — попробуй сломай.

Женя взяла нить. Теплая. Живая. Пульсировала — чуть-чуть, на самом краю ощущения, как пульс на запястье спящего ребенка.

— До рассвета, — напомнила Кривохвостка.

И Женя побежала.

По спящему Иркутску, по обледенелым тротуарам, в валенках и пижаме под пальто — как дура, как сумасшедшая, как человек, которому дали невозможное задание и он почему-то решил его выполнить. Нить тянулась за ней, невесомая, цеплялась за наличники, за резные завитки, обвивала деревянных птиц — и каждая птица, которой нить касалась, вздрагивала. Дерево теплело. Краска — выцветшая, облупившаяся, забытая всеми — на полтона, может на четверть тона, становилась ярче.

Дом на Грязнова. Дом Шастиных. Дом на Лапина — тот, с драконами на карнизе. Дом на Седова, угловой, с резным петухом на коньке крыши. Через Карла Маркса — на Горького, на Тимирязева, вниз по Подгорной, где каждый второй дом деревянный и каждый — с характером.

Она не считала дома. Двадцать? Тридцать? Моток не кончался. Руки замерзли, кончики пальцев онемели, дыхание вырывалось белыми облачками — но нить оставалась теплой, и этого хватало.

Где-то между пятнадцатым и двадцатым домом (или двадцать пятым — кто считал) Женя заметила: она не одна. Другие птицы — с других наличников — тоже проснулись. Деревянные, резные, с облупившейся краской — они сидели на карнизах и водостоках, поворачивали головы, следили за ней круглыми глазами. Некоторые взлетали, сопровождали — неуклюжие, плоские, нелепые. Но летели. Целая стая над ночным городом; с земли, если бы кто-нибудь посмотрел вверх, они были бы похожи на горсть стружек, подхваченных ветром.

Нить кончилась на рассвете.

Последний дом — на Баррикад, за оврагом, маленький, полузаброшенный, с провалившимся крыльцом. Но наличники — целые. Шесть птиц на каждом окне. Женя привязала конец нити к последней птице — и почувствовала, как все натянулось. Не веревкой — чем-то невидимым, как струна, которая знает свою ноту, но еще молчит.

Небо на востоке порозовело. Иркутский рассвет в марте — бледный, неуверенный; не розовый даже, а пепельно-сиреневый, как та самая старая краска на наличниках.

Птицы замерли. Стали деревянными. Кривохвостка — тоже: села на свой наличник, прижала крылья, застыла. Кривой хвост — влево. Все как всегда.

Только — нет. Не совсем.

Женя, возвращаясь домой (пальто нараспашку, валенки промокли насквозь, пижама — позорище), посмотрела на свой дом.

Наличники. Краска.

Голубая. Яркая. Как новая.

Она улыбнулась. Зашла, разулась, упала в кровать.

Заснула мгновенно — как проваливаешься в мягкое, теплое, темное, без снов и без тревог.

А за окном, на наличнике, деревянная Кривохвостка чуть повернула голову — на миллиметр, не больше — и закрыла свой круглый нарисованный глаз.

Тоже заснула.

Между домами, невидимая при дневном свете, серебряная нить гудела — тихо, на самой границе слышимости. Как колыбельная.

Статья 08 мар. 16:25

Его деревню затопили — он ответил книгами, которые не тонут. К 89-летию Распутина

Его деревню затопили — он ответил книгами, которые не тонут. К 89-летию Распутина

Валентин Распутин родился 15 марта 1937 года в деревушке Усть-Уда — это такое место на карте Иркутской области, куда, кажется, добрались только геологи и почтальоны с самыми крепкими нервами. Байкал рядом, тайга, мороз такой, что слова замерзают на полпути. Именно оттуда — из этого белого безмолвия — вышел один из самых неудобных русских писателей XX века.

Неудобных — потому что его нельзя было присвоить. Советская власть хотела видеть в нём «патриота», диссиденты хотели — «борца», западная критика хотела — «голос угнетённых». Распутин не давался никому. Он просто писал про деревню. Честно. Без украшений. И это пугало.

Но сначала — один факт, который всё объясняет. В 1950-х, когда Распутин учился в школе, Усть-Уду затопили. Буквально. Братская ГЭС строилась, водохранилище росло, деревни одна за другой шли под воду — вместе с кладбищами, огородами, воспоминаниями. Отчий дом — под воду. Могилы дедов — под воду. Вот вам весь Распутин в одной биографической детали. Остальное — уже литература.

Дальше — университет в Иркутске, журналистика, первые рассказы. «Деньги для Марии» (1967) — дебют в большой прозе. Простая история: колхозной кассирше не хватает денег, муж едет к брату в город просить. Едет — и думает. Получится или нет? Распутин не отвечает. Заканчивает повесть прямо на подходе к двери — и всё, занавес. Читатель стоял у закрытой двери вместе с героем. Неуютно. Хорошо.

«Живи и помни» — 1974 год. Дезертир Андрей Гуськов прячется в тайге, пока его жена Настёна тайно носит ему еду — война ещё идёт, победа уже близко. В груди у Гуськова что-то лопнуло, как лёд по весне; он не трус и не злодей, он просто сломался раньше, чем кончилось. Повесть не про предательство — про то, что происходит с человеком, когда жизнь перемалывает его сильнее, чем он рассчитывал. За эту книгу Распутин получил Государственную премию СССР. За книгу о дезертире. В советское время. Ну да.

«Прощание с Матёрой» — 1976-й. Главная вещь. Деревню Матёру затапливают ради очередной ГЭС; жители должны уехать, всё снести, кладбище срыть. Старуха Дарья не уходит. Стоит на берегу и смотрит, как уходит под воду её жизнь — метр за метром, дом за домом. Кто-то скажет: «экологическая проза». Нет. Это про память. Про то, что человек без корня — уже немного другое существо. Или совсем другое. Тут каждый сам себе судья.

Казалось бы — советский критик должен был взбеситься. Ну и что, запрещали? Ограничивали? Нет. Дали ещё одну Государственную премию. Потому что Распутин писал так, что взять за горло было не за что, а не читать — невозможно. Хитрец? Или просто честный человек, которому повезло с эпохой? Оба варианта одновременно, наверное.

«Уроки французского» — отдельная история, маленькая и страшная. Автобиографическая. Голодный мальчик-школьник, учительница Лидия Михайловна играет с ним на деньги, чтобы тот мог купить молока. Её уволят — и правильно сделают, по тогдашним меркам. Он выживет. Это реальный случай из детства самого Распутина. Один рассказ на двадцать страниц, а сидит в памяти как заноза — не вытащить.

80-е, 90-е. Распутин становился всё консервативнее: говорил о православии, о почве, о сохранении русской идентичности. Либеральная интеллигенция морщилась. Националисты радостно тянули его к себе. Распутин морщился на националистов в ответ. Он был ни ваш, ни наш — он был свой. Что страшно неудобно для всех сторон разом.

Байкал. Это не просто «любимая тема». Это личное. Распутин воевал за Байкал как за родственника — писал статьи, участвовал в акциях, не замолкал, когда Байкальский целлюлозно-бумажный комбинат продолжал гробить озеро десятилетиями. Комбинат закрыли в 2013-м. Распутин умер в 2015-м. Успел увидеть победу — не все писатели так везёт.

Важно не путать. Распутин — не «деревенщик» в снисходительном смысле того слова, каким его порой произносят люди, никогда не читавшие деревенской прозы. Это один из самых точных диагностов русской жизни XX века. Просто его пациент — не интеллигент с рефлексией, а крестьянка с памятью. Диагноз — точный.

Тёмнота.

Деревня, где он родился, ушла под воду ещё в его детстве, до всяких книг. Он написал об этом всю жизнь. Повести остались. Матёра осталась — в тексте, значит, навсегда. Это раздражает немного — что некоторые вещи не тонут.

Читайте Распутина. Не потому что «надо» — это слово убивает литературу вернее любой цензуры. А потому что он напоминает: у каждого есть своя Матёра. У каждого она когда-нибудь уходит под воду. Вопрос в том, что вы успеете оставить на берегу.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Хорошее письмо подобно оконному стеклу." — Джордж Оруэлл