Семь сестёр. Терриконы помнят
Донецк в октябре пахнет углем. Не свежим — несгоревшим, который еще лежит в открытых сараях частного сектора, мокнет под дождем и отдает сладковатым, почти ванильным душком. Вера привыкла к этому запаху лет в пять, когда отец таскал ведро в баню. С тех пор уголь для нее пах детством, а не работой шахтера.
Ателье у нее было на углу Артема и переулка Дзержинского — две комнаты в полуподвале, бывшая фотография «Радуга», еще советская, с облупившейся синей вывеской, которую Вера так и не сменила. Слишком хорошая краска. Не отковыряешь.
Она восстанавливала старые фотокарточки. Для надгробий, в основном. Привозили из всех донецких кладбищ — Мушкетово, Путиловского, того, что у Буденновки. Снимки полувековой давности — потрескавшиеся, выгоревшие, иногда с пятнами от воды или варенья. Вера сканировала, ретушировала, печатала на матовой керамике. Для нее это были просто лица. Молодые, строгие, иногда смешные. Лица, которым нужно было вернуть резкость.
Она пила черный чай с липовым медом — мать так пила, и Вера привыкла. Не любила фиксаж — от него болели пазухи. Любила проявитель: пах дождем по горячему асфальту, по крайней мере ей так казалось. Никто другой этого запаха не чувствовал.
Из окна ее каморки виден был террикон. Тот самый, у Калининского — старый, давно остывший, поросший травой. Ночью на верхушке иногда вспыхивал красный огонек — то ли антенна, то ли просто кому-то так казалось. Вера не разбиралась.
Понедельник.
Он пришел в полдень — мужчина лет шестидесяти, в сером плаще, на голове клетчатая кепка, каких сейчас уже почти не носят. Кожа сухая, обветренная. Глаза — светлые. Слишком светлые для здешних мест.
— Здравствуйте. Мне сказали, вы умеете с очень старыми. Вот.
Положил на стол конверт. Толстый, перевязанный аптечной резинкой. От него пахло пылью и чем-то еще — то ли табаком, то ли полынью, то ли просто тем, чем пахнет вещь, которая долго лежала закрытой.
— Это сестры мои, племянницы. Кузины. Хочу всем поставить — на одной оградке. Семейное.
Вера кивнула. Развязала резинку. Семь штук. Черно-белые, разных лет.
— Сколько у вас сестер?
Он посмотрел спокойно.
— Много было. Семья большая.
Она разложила. Семидесятые, восьмидесятые, начало девяностых. Все девушки молодые — лет шестнадцать, восемнадцать, ну двадцать. Снято на улице, у каких-то насыпей, кустов, заборов. Не парадные снимки. Будто на ходу.
— Через неделю принесу деньги. В пятницу. Заберу тогда же, успеете?
Вера успевала.
Он ушел.
И вот тут начинается то, что Вера теперь не любит вспоминать.
Вечером, оставшись одна, она включила старенький Pentium и взялась за первую. Девушка с косичкой, лет семнадцати. Лицо овальное, уши маленькие. Снято на каком-то полустанке — на заднем плане бетонная плита с отбитым углом и, дальше, лесополоса. Вера привыкла работать долго. Час, иногда полтора на одну. Чистила пыль, вытягивала тени, убирала желтизну.
Где-то на третьем кофе, увеличив кадр до трехсот процентов, чтобы поправить контур волос, она зацепила краем экрана окно путевого вагончика за плечом девушки. И в нем, размыто, отражался тот, кто снимал. Силуэт мужчины с фотоаппаратом старого типа, «Зенит» или похожий. Кепка. Лица не разобрать. Ну отражение и отражение, фотограф же — где ему еще быть. Вера почти отвернулась, но привычка взяла верх — рука дернула масштаб еще выше. Запястье. Часы на запястье. Циферблат с трещиной поперек, наискосок, как будто кто-то ударил камнем.
Странные часы. Запомнила. Закрыла файл.
Чай к этому моменту остыл, и она поставила новый.
Открыла второй. Девушка постарше, короткая стрижка, начало восьмидесятых. Бочка с водой у дачных участков. Никаких отражений Вера тут не нашла, хоть и поискала из любопытства. Зато заметила другое: ракурс был странный. Слишком низкий и слишком близкий — тот, кто снимал, стоял от девушки в полуметре, не дальше. Для случайного снимка близко. Очень. Так не снимают сестру или племянницу на даче. Так снимают, когда тебе разрешают подойти.
Третья. Девушка у забора, конец семидесятых. Ничего особенного. Только если смотреть на землю — на дорожке справа от нее лежит длинная тень. Тень человека с фотоаппаратом у лица. Тень смазана, кепки на ней не видно — солнце уже почти зашло, контуры расплылись. Но рука выпрямлена так, как держит камеру правша. И стоит — опять близко.
Чай Вера стала пить чаще. Конфет уже не хотелось.
Четвертая. Девушка лет восемнадцати, стрижка под Мирей Матье, восьмидесятый-восемьдесят первый. Стоит у яблони в саду. Улыбается, но как-то не до конца. Вера обвела взглядом кадр, ничего не зацепила и собралась было закрывать. Потом увеличила лицо. И увидела на запястье — на правом, потому что левая рука у девушки была опущена, — синяк. Маленький, овальный. Как от сильного хвата за запястье. Свежий, сине-багровый. Вера много лет ретушировала такие штуки на лицах ветеранов войны и старух — она их узнавала с одного взгляда.
Закрыла. Открыла пятую.
Девушка в платье в горох, у магазина в каком-то поселке. Восемьдесят пятый, наверное. На вывеске можно разобрать «Хлеб». А справа от нее — большая витрина, в ней манекены и за ними сетка ценников. Витрина грязноватая, но стекло на солнце бликует.
Вера увеличила.
В витрине, между манекеном в синем халате и пустым местом, где должен был стоять второй, отражался тот, кто снимал. Кепка. Плащ — но плащ Вера разглядела не сразу, потому что смотрела на руку. На запястье. Там — часы. Те же. Циферблат. Трещина поперек, наискосок.
Вера отодвинулась от монитора.
В коридоре капал кран. Раз. Пауза. Раз. Раз-раз. Пауза.
Она взяла четвертую обратно. Потом третью. Потом вторую и первую. Разложила перед собой все пять. И только теперь — задним числом, с холодом в животе — увидела то, чего не видела по отдельности: композиция повторялась. Один и тот же низкий ракурс. Одна и та же дистанция. Один и тот же кадр — пять раз, с разными девушками, на протяжении лет десяти.
Шестая. Девушка у мотоцикла, «Иж-Юпитер», середина восьмидесятых. Сидит на сиденье боком, ноги вместе, руки на коленях. Послушно. На круглом зеркале заднего вида — на хромированной чашке его — блик. Маленький, выпуклый. В блике — фигура. Кепка. Фотоаппарат. Часов отсюда не разглядеть, зеркало слишком маленькое и слишком кривое, но и не надо уже разглядывать. Вера и так знала.
В радиоприемнике на полке играло «Радио Шансон Донбасса» — Вера обычно его глушила, но сейчас не стала. Там как раз шла «Осень» ДДТ.
Что такое осень — это небо.
Плачущее небо под ногами.
Голос Шевчука, хриплый, выламывал из колонок что-то почти физическое.
В лужах разлетаются птицы с облаками.
Седьмая. Вера ее уже не сканировала специально для улик. Открыла, чтобы просто посмотреть на лицо. Девушка лет двадцати, у железной дороги, в платье. И тут она увидела то, чего не замечала раньше, потому что искала отражения, тени, дистанции, синяки.
Все семь — у всех семи — одинаковое выражение глаз. Не позирующее. Не задумчивое.
Это было выражение человека, который понял. Понял что-то именно сейчас, в эту секунду. И уже не успеет рассказать.
Вера выключила приемник. Стало слышно, как капает кран в коридоре.
Она встала. Подошла к окну. Террикон стоял черной горой, на верхушке мигал красный.
Вспомнила: в девяностые в Донецкой и соседних областях пропадали девушки. Их находили — через год, через два, через десять — в лесополосах вдоль железных дорог. Подозреваемых меняли. Поговаривали, искали бывшего сотрудника — кто-то знал, как заметать следы. Кто-то умел. Дело раскрыли только в нулевых. Уже в другой области. Жертв насчитали тридцать с лишним. Не все нашлись.
А семь — это семь. Только семь.
Она закрыла Photoshop. Сложила фотографии обратно в конверт. Подумала и переложила в металлическую папку с замком. Положила в нижний ящик стола.
Утром во вторник она пошла не в милицию — туда было страшно идти, она и не знала, кому это рассказывать, — а в храм Иверской иконы, рядом с парком Щербакова. Поставила свечи. Шла обратно по бульвару Пушкина, мимо рыжих кустов роз, которые кто-то еще не срезал на зиму. Лепестки осыпались под ноги.
В пятницу он не пришел. Не пришел и в субботу.
В понедельник Вера позвонила сама. Молодой следователь приехал, забрал конверт, расписался в журнале. Сказал — посмотрим.
Через две недели ее вызвали — опознать. Привезли фото человека лет шестидесяти, в сером плаще, в клетчатой кепке. Светлые глаза. Сухая кожа.
— Этот?
— Этот.
— Вы уверены?
— Уверена. У него еще часы были. С трещиной.
Следователь посмотрел на нее и долго не отвечал. Потом сказал:
— Часов у него нет, Вера Николаевна. И не было никогда. У него правой кисти нет с восьмидесятого. Производственная травма. Шахта.
Вера вышла на улицу. На бульваре было холодно. Шел первый снег — мелкий, колкий, как отсев из-под зубила.
Она шла по Артема к своему ателье и думала только об одном: тогда чье запястье отражалось в окне вагончика и в витрине магазина «Хлеб»?
И — это уже потом, ночью, дома, когда она лежала и не спала, — кто на самом деле фотографировал тех семерых, если у того, кто принес снимки, не было правой руки?
Дома у нее был сканер. И проявитель, который пах дождем.
И конверт. Тот самый. Она ведь — вспомнила только сейчас — она ведь сделала копии. По привычке.
Они лежали в нижнем ящике стола в ателье. В пятницу она пойдет и достанет.
Если, конечно, дойдет до пятницы.
Загрузка комментариев...