Вдоль обрыва, по самому краю
Двадцать пять метров в высоту. Шесть метров толщины. Два километра в длину. Стены Дубровника. Землетрясения они пережили, осады — тоже, девяносто первый год с его бомбёжками — и то выдержали. С тринадцатого века стоят. Иван приехал сюда именно потому, что они стоят, потому что портятся, потому что нужно, наконец, их чинить.
Реставратор по образованию, по жизни, по всему остальному. Каменная кладка — вот его специальность, причём именно средиземноморская: известняк, туф, ракушечник, всё это песчаное, светлое, хрупкое, как кажется, но на деле крепче, чем нужно. Каждый камень вынимаешь — это уже хирургия, почистишь его, погляди, может, уходит, может, остаётся, ставишь обратно или подыскиваешь замену, если уж совсем рассыпается. Который на Которе работал, потом в Сплите толку не нашёл, на Родосе побыл. Но Дубровник — это уже совсем другое, это вершина, это главное.
Ему — именно ему, представляешь — отвели участок на северо-восточном отрезке, от башни Минчета туда, где Плоче начинается. Местные каменщики, которых наняли помогать, переглянулись тогда. Вот такой взгляд, понимаешь, как будто что-то знают, но говорить не хотят.
— Krvavi dio, — один из них так и сказал. Кровавый участок. Просто так, будто это название, как улица или площадь.
— Почему кровавый?
Плечи пожали. Ни объяснений, ничего. Давно так называется. Вот и всё.
Работа началась. Леса, верёвки, лебедки, зубила, молоток с весом, который ломает спину — всё как положено. Камни под солнцем теплые, белые, почти светятся, белые как мертвая кость, честное слово. Адриатика синяя до рези в глазах, до боли, хочется закрыть глаза, но не закроешь, потому что за каждым камнем следишь. Туристы по верху стены ходят, щёлкают фотоаппаратами, шумят.
Вторая неделя. Разбирает Иван кладку пятнадцатого века, работает, как надо, медленно, аккуратно, и вдруг — ниша. Маленькая, нет, совсем крошечная, но выложена специально, это видно, не дефект, не ошибка каменщика, а тайник, намеренный, сделанный с целью. Внутри флакон. Стекло, пробка с притёртостью, и внутри — засохший цветок. Роза была. Пятьсот лет назад положили — и вот оно, чудо какое-то, роза всё ещё узнаваема, всё ещё понятно, что роза.
Вынимает он флакон осторожно. Темная жидкость там. Загустевшая, чёрная почти, как смола.
Два метра дальше вторую нашёл. Потом третья на три метра. Девять всего. Девять ниш, девять флаконов, девять цветков — разные: розы, лилии, что-то, чего он вообще не узнал, возможно, давно уже этого цветка нет и в природе.
Три недели в Загребской лаборатории над жидкостью возились. Потом — результат. Кровь. Человеческая кровь. Девять доноров, все разные. Все женщины. Группы разные. Возраст крови — ну, тут они развели руками, лаборанты. Семьдесят лет минимум. Максимум — ну, они не могут датировать точнее, вот так вот.
Вечер. Иван на Страдуне в кафе, ракию пьёт. Музыкант улиц гитару теребит. Русский парень, слышно по песне, голос такой, хриплый, просто кошмар какой-то, но слова — слова цепляют: «Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю, я коней своих нагайкою стегаю, погоняю... Что-то воздуху мне мало — ветер пью, туман глотаю — чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!» Гибельный восторг. Край. Обрыв. Вот это слово — обрыв. Стена ведь и есть обрыв по сути, только каменный, только с историей.
Городской архив. Историк там, маленький человечек, лысый, очки толстые, как дно бутылки, долго искал, потом нашёл папку, пыль с неё сдул.
1929 год. В Дубровнике иностранец жил. Немец. Называл себя бароном — может быть, правда была, может быть, и врал, кто теперь разберёт. Квартиру снимал у стены, прямо там, где Иван теперь ниши нашёл. Тихо жил. По вечерам гулял. Дарил женщинам цветы — это помнят. Обаятельный был, по словам, вежливый, голубые глаза, усики аккуратные, как на портрете какого-нибудь. Полное очарование, словом.
Четыре месяца — и пять женщин исчезло. Горничные, прачки, продавщицы в лавках. Бедные, вот в чём дело, те, кого не сразу ищут, у кого никого нет, чтобы поднимать шум.
Арестован он был просто так, в драке пьяной в порту, при проверке бумаг. Паспорт поддельный оказался. Настоящее имя установили неделю спустя — связались с Германией, и там сразу же: да, разыскивается. Девять нападений там. Четыре убийства. Он пил кровь. Не образно, не символически — прямо пил, собирал во флаконы, нюхал цветы, смоченные в этой крови, и на допросе говорил, что цветы, мол, «пробуждают чувства». Вот такой был.
В Германию его выслали. Судили в тридцатом году. В тридцать первом казнили. На эшафоте вино попросил. Отказали ему. Тогда он вот что сказал, и это записали: «Я оставил подарки в стенах, которые стоят дольше любого из вас. Найдете — вспомните».
Стены стояли. Подарки ждали.
Ракия кончилась. Иван встал, вышел, пошёл обратно — к стене. Ночь уже. Фонари. Камень светится серо-белый в лунном свете, будто светится изнутри. На парапете — кот. Серый, в полоску, худой, рёбра видно. Смотрит на Ивана, потом вниз, на камни, на скалы внизу.
Иван смотрит туда же. Прямо под местом, где ниши, стена уходит, уходит в глубину, к скалам, к морю. Волны там бьют, пена белая.
Девять ниш. Пять потеряно в Дубровнике тогда. А остальные четыре? Где они остались? Где пропали?
Или когда пропали?
Кот мяукнул. Один звук. Короткий. Как будто считал и решил, что хватит, что одного мяукания будет достаточно для вечности.
На следующий день Иван вернулся. Ниши замуровал обратно, как будто их и не было никогда. Флаконы в полицию сдал, цветы в музей отправил (хотя кто их теперь смотреть будет — непонятно). А участок стены по-прежнему называется так же. Krvavi dio. Кровавый. Потому что он кровавый, оказывается. Просто раньше никто не знал почему. Теперь вот Иван знает.
Загрузка комментариев...