Чайхана у Регистана
В Самарканде я держу маленькую чайхану. Не для туристов — для своих. У меня нет вывески. Двор за глиняным забором, в двух шагах от Регистана, в улочке, ведущей к старой бане Хазрат-Хызр. Если идти от Биби-Ханым в сторону кладбища Шахи-Зинда и свернуть в третий переулок направо, мимо лавки старого Раджаба, который чинит ковры с восемьдесят первого года, — там и моя чайхана.
Деревья над двором — два урюка и одна шелковица. Весной в апреле двор пахнет цветами и дымом тандыра — соседка Мухаббат лепит свои самсы и продает их на углу. Я у нее беру по пять штук каждое утро. Самса с тыквой — мой завтрак с десяти лет.
Чай у меня необычный. Идет каркадэ с гвоздикой и щепоткой соли. Так делал мой дед. Он был чайханщиком еще при первых пятилетках. Говорил: соль раскрывает вкус, как разговор раскрывает человека. Туристам этот чай не нравится — они хотят «зеленый, как в Лагмане». Местные — пьют. Молча.
Чайхану я держу не ради денег. У меня пенсия от Минобороны Узбекистана — я в восемьдесят шестом служил в Афгане, в Кундузе, потом восемнадцать лет в милиции, потом сел в этот двор. Чайхана — для души.
В тот апрель ко мне зашел странный гость.
Мужчина лет пятидесяти. Русский. В клетчатой рубашке, аккуратной. Лицо обычное — такое, что глаз ни за что не цепляется. Светлая бородка. Очки.
Сел в углу под шелковицей.
«Чаю», — сказал.
Я принес свой каркадэ.
Он отхлебнул. Поморщился. Но не отставил. Пил. Медленно.
Я занялся другими столами — пара местных играла в нарды, дед Ширзод дремал над касой плова, привезенного из дома. День шел к вечеру. Самарканд переходил в синеву — над Регистаном поднимался лиловый свет, и муэдзин в Биби-Ханым уже звал на магриб.
Гость сидел до закрытия.
Я убирал столики. Подошел к нему.
«Простите. Закрываем».
Он поднял глаза.
«Можно еще чашку?»
Я налил.
Он допил. Расплатился. Положил на достархан, рядом со стаканом, ключ.
Тяжелый, латунный, советского образца. С продолговатой бородкой. На головке — выбито «41».
«Что это?» — спросил я.
«Я забыл, — сказал он. — От старого дома. Иркутская область. Дома давно нет — снесли. А ключ остался. Я его все время с собой ношу. Простите. Не выкидывайте, пожалуйста. Положите куда-нибудь. Может, найдется хозяин».
Он встал. Вышел.
Я ключ положил в коробочку с мелочью. Закрыл чайхану. Пошел домой — через Регистан, по тропинке вдоль крепостной стены, где в апреле цветет миндаль.
Дома включил радио. По «Узбекистон радиоси» музыкальный канал тихо пел:
«Гудбай, Америка-о,
Где я не буду никогда...»
Наутилус. Я люблю эту песню — у меня с восемьдесят пятого, с дембеля, когда мы ехали из Кундуза домой и в магнитофоне в БТРе крутили кассету с „Разлукой“.
Ночью мне снилось.
Дом. Деревянный. В сосновом лесу. Иркутская область, сказал он. На двери — номер «41». Я подхожу. Ключ у меня в руке. Поворачиваю в замке.
За дверью — длинный коридор. И в коридоре — много дверей. Все номера. Все закрыты.
За каждой кто-то дышит.
Я проснулся. Светало. Самарканд просыпался. Где-то закричал петух, и из-за дувала послышался голос Мухаббат: она уже месила тесто.
Я встал. Пошел в чайхану раньше обычного.
Коробка стояла на полке. Я открыл.
Ключа в ней не было.
Вместо ключа лежала записка. На русском, аккуратным почерком:
«Спасибо, что приняли. Ключ забрал. Дом нашелся».
С тех пор каждый вечер, когда я закрываю чайхану и иду домой через Регистан, я думаю про длинный коридор.
И про то, что одна дверь в нем — открыта.
Потому что я ее открыл.
Этой ночью.
Загрузка комментариев...