Почему Улицкая раздражает моралистов и спасает русскую прозу уже полвека?
Сегодня Улицкой 83, и это тот случай, когда юбилей хочется отмечать не букетом гвоздик, а спором на кухне до двух ночи. Потому что Людмила Евгеньевна пишет не «о прекрасном» в школьном смысле, а о том, как люди врут, любят, предают, спасают друг друга и снова врут. После ее прозы трудно оставаться в позе «я все понял про жизнь».
Она родилась в 1943 году, в военной стране, где будущим детям выдавали не только молоко по карточкам, но и чувство исторической тревоги на всю жизнь. По образованию Улицкая генетик: закончила МГУ, работала в Институте общей генетики. В литературе это слышно сразу: ее персонажи не картонные «типы», а сложные организмы, в которых наследственность, травма и случай сцепляются почти по законам биологии.
Из науки ее вышвырнула советская реальность: за чтение и хождение самиздата тогда платили карьерой. Парадокс в том, что именно эта система, привыкшая сортировать людей по папкам, вырастила автора, который всю жизнь ломает ярлыки. До большой прозы были сценарии, театр, работа с чужими историями. Улицкая долго училась слушать чужую боль, прежде чем заговорила в полный голос.
Ее ранний и главный трюк прост и дерзок: убрать пафос, оставить человека. В ее книгах почти нет «монументальных героев», зато есть врачи, переводчики, эмигранты, старики, дети, женщины, которые тащат на себе полмира и еще шутят в очереди за хлебом. Она не романтизирует страдание, но и не превращает его в шоу. Именно поэтому ей верят даже те, кто с ней политически не согласен.
«Веселые похороны» звучат как оксюморон, и в этом весь нерв романа. Художник Алик умирает в Нью-Йорке, а вокруг него собирается пестрая компания бывших советских, бывших любимых и вечных спорщиков. Вместо траурной тишины — смесь языков, ревности, ностальгии и абсурдного юмора. Улицкая показывает важную вещь: смерть не делает людей благороднее автоматически, но иногда заставляет их хотя бы на минуту говорить правду.
«Даниэль Штайн, переводчик» — уже другой масштаб: роман-мозаика, собранный из писем, дневников, свидетельств. Прототипом стал Освальд Руфайзен — еврей, переживший войну, католический монах, человек между идентичностями. Улицкая не предлагает удобного ответа на вопрос «кто ты?»; она показывает, что у взрослого человека часто несколько правд одновременно. Для русской литературы, привыкшей к громким приговорам, это почти интеллектуальная провокация.
За это ее и любят, и атакуют. Одни говорят: «слишком мягко, слишком гуманистично». Другие — «слишком резко, слишком политично». Но в том и сила: Улицкая не работает пропагандистом ни одного лагеря. Она описывает моральную бухгалтерию человека так, что читатель внезапно обнаруживает себя в роли обвиняемого, свидетеля и адвоката одновременно.
Влияние Улицкой на современную прозу недооценивать смешно. Она вернула в центр разговора «тихие» темы: старение, семейную память, религиозный поиск, еврейскую историю XX века, женский опыт без глянца и лозунгов. После нее стало труднее писать плоско о «хороших» и «плохих»: читатель уже распробовал сложную оптику и не хочет обратно в картон.
И да, у нее есть юмор — не эстрадный, а хирургический. Он работает как тонкий скальпель: сначала ты улыбаешься, через строчку вздрагиваешь. Улицкая умеет поставить бытовую сцену так, что в ней вдруг проступают вопросы уровня Достоевского, только без крика и пены у рта. Это редкий дар: говорить о метафизике тоном умного собеседника, а не прокурора.
Поэтому 83-летие Улицкой — не повод для музейной пыли, а повод перечитать ее всерьез и поспорить с ней вслух. Великая литература сегодня выглядит именно так: она не усыпляет, не льстит и не продает готовые истины в подарочной упаковке. Она тревожит. И если после этой тревоги вам хочется жить внимательнее к людям — значит, Улицкая снова попала точно в сердце эпохи.
Загрузка комментариев...