Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Лаковая кожа

Лаковая кожа

Лена заметила портрет в четверг. Или в среду — дни в Брюгге как-то сливаются в один, особенно зимой, когда город превращается в открытку, которую давно пора уже отправить, да вот только забыли.

На Волленстраат, зажатая между шоколадной лавкой и магазином кружев, стояла антикварная лавка «De Oude Spiegel». Восемнадцатый дом от угла — Лена каждый раз считала, хотя работала здесь третий год. Привычка. Глупая, но своя, что ли.

Портрет приехал в ящиках из какого-то поместья под Гентом. Старик Хендрик — владелец, семьдесят шесть лет, уже ему все равно — и не взглянул. «Зеег, маар», — пробурчал, что-то вроде: смотри сама, я занят. Занят или нет, было плевать ему на всё.

Лене — нет.

Масло по дереву. Подписи нет. Рама — орех, потемнел совсем, резьба мелкая: виноград, листья, переплетены с... змеями? Нет, полусвет играет. Ленты. Но под определенным углом — точно змеи.

Мужчина на портрете. Волосы темные. Взгляд такой, что смотреть было нельзя, но и отвести невозможно — как будто ты в его власти, а не картина на стене. Девятнадцатый век, конец его, по сюртуку видно. Губы тонкие. Не улыбается, не мрачен. Что-то между. Знание — вот это видно в лице. Он знает то, чего знаешь не ты.

Портрет поставила Лена у стены, за комодом с перламутровыми ручками. Займусь позже, подумала.

Позже не наступило. Наступило совсем другое.

***

Пятница, шесть вечера. Лавка закрыта, но Лена задержалась — реставрирует зеркало восемнадцатого века, амальгама отслаивается, капризная штука. За стеклом Брюгге занимается своим делом: медленно, неторопливо тонет в тумане. Каналы парят. На мосту Бонифациус фонари горят вяло, будто стесняются светить.

Она поднимает глаза.

Портрет смотрит.

Да, портреты вообще смотрят — оптический трюк, древняя история. Но тут... уголок рта дрогнул. Приподнялся. На миллиметр, может, два.

Подходит ближе. Лак в трещинах, мелких, как карта какой-то несуществующей страны. Запах льняного масла, скипидара, и еще что-то... корица? Откуда в масляной живописи корица, непонятно совсем.

Касается рамы пальцами. Дерево теплое. Не как будто теплое — теплое по-настоящему. Горячее, даже.

Отдергивает руку.

— Бред.

Вслух говорит. Лавке пустой. Комоду. Портрету, который, разумеется, молчит.

***

В Брюгге по субботам с утра пахнет вафлями. Не метафора это, не красивое описание — факт, такой же объективный, как то, что каналы зеленые и лебеди нахальные. Лена идет по Стенстраат, и запах её окружает на каждом углу — горячее тесто, сахар карамелью, масло сливочное, ладно, ладно, понял, вафли.

На Гроте Маркт кофе в «Craenenburg». Второй столик от окна — всегда второй, это ритуал какой-то, может, нервный. За стеклом Белфорт стоит, башня, вот что вызывает мурашки каждый раз. Восемьдесят три метра средневекового упрямства. Сорок семь колоколов. Всё это знает она наизусть, но таращится, как туристка из Нидерландов в первый раз.

Мужчина сел напротив.

Не за её стол, конечно. За соседний. Но столы так расставлены, что они выглядят... почти рядом. Почти лицом к лицу. Лена берет чашку и едва не проливает её.

Он.

Этот самый. Волосы темные. Взгляд, и в животе что-то медленно, мучительно проворачивается — ржавый механизм, давно не смазанный. Губы тонкие. Не улыбается. Всё знает.

Бред.

Совпадение просто. Похож на него, и что? Много кто на кого похож. Лена пьет кофе, обжигаясь, и упирается взглядом в Белфорт. Шестьсот лет он стоит. Каменный. Нормальный.

Обернулась — столик пуст.

***

Воскресенье.

Семь утра. Лена пришла в лавку рано; Хендрик открывает в десять, значит, три часа — её. Тишина в городе. Брюгге в такой час похож на место, откуда эвакуировали людей — всё на месте, но никого.

Портрет стоит там, где она его оставила. Мужчина смотрит. Но вот штука — голова теперь наклонена. Влево. На полсантиметра, может быть. Или сантиметр. Или ей мерещилось. Или нет.

Лупа. Профессиональная, восьмикратная — Хендрик дарил в прошлый день рождения.

Кракелюры. Мазки уверенные, плотные. Масло хорошего качества, пигменты натуральные. Работа мастера. Не гения — мастера. Человека, который знал, что делает.

А вот глаза.

Глаза написаны иначе. Другая рука? Другое время? Радужка неоднородная: в коричневом проступает что-то бордовое, как пятно вина на скатерти, и в этом багровом — движение. Микроскопическое, на грани восприятия, но движется.

Отступает она. Поворачивает портрет лицом к стене. Уходит на набережную Розенхудкаай — единственное место в городе, где она может думать. Каналы. Ивы. Лебеди (нахальные, черт их побери). Вдыхает. Выдыхает. Масло по дереву не движется. Это физика. Здравый смысл.

Здравый смысл не объяснял, почему пальцы горят там, где она касалась рамы.

***

Среда. Половина девятого вечера. Лена закрывает лавку; Хендрик ушел в шесть, буркнув про ревматизм, про возраст, про невозможность работать. Волленстраат опустела — туристический сезон не начался, местные сидят по домам.

Она выключает свет. Ключ в замке. Поворот. Щелчок.

— Вы работаете с моим портретом.

Голос за спиной. Низкий. С акцентом — не бельгийский, не французский, какой-то текучий, незнакомый.

Лена обернулась.

Он в трех шагах. Пальто темное, старомодного кроя, но не винтажное. Лицо — то самое. Миллиметр в миллиметр. Те же глаза с тем же багровым подтоном, от которого хочется одновременно бежать и подойти ближе.

— Это ваш портрет? — её голос не дрогнул. Почти.

— В определенном смысле.

— В каком?

— Это — я.

Тишина. Волленстраат в девять вечера — мертвая улица. Ни шагов, ни машин. Только вода в канале, которую скорее угадываешь, чем слышишь.

— Портрету больше ста лет, — сказала Лена.

— Сто тридцать четыре. Его писал Дитрих ван Хесс, в Антверпене, зимой девяносто второго года. У Дитриха дрожали руки — нервы, не холод. Он видел то, чего не должен был видеть.

— Что именно?

Мужчина шагнул ближе. Один шаг — и расстояние стало неприличным. Не опасным — неприличным. Как если бы нарушено было какое-то правило, которое она не знала, что существует.

— Меня, — сказал он.

Его пальцы коснулись её запястья. Горячие. Невозможно горячие — как рама портрета.

— Вы сумасшедший, — сказала Лена.

— Возможно. Но вы стоите и слушаете.

Она стояла. И слушала. И его пальцы на её запястье ощущались якорем — тяжелым, неудобным, но не отпускающим.

Из-за поворота Волленстраат вышла кошка — рыжая, облезлая, с надменным выражением морды, как у бельгийской аристократии. Прошла между ними, плевать ей на всё. Скрылась в подворотне.

— Приходите завтра в лавку, — сказала Лена. Слова выскочили, как монета из прорванного кармана. Сама не знала зачем.

— Я не могу. Днем — не могу.

— Почему?

Он убрал пальцы. Место, где они только что были, горело. Натурально горело — потом Лена проверит: на запястье останется пятно, круглое, как монета в два евро, но не ожог.

— Потому что днем я — там, — он кивнул на дверь лавки. На портрет за стеной.

***

Лена не спала. До четырех ходила по квартире — двухкомнатной, на Лангерей, окна на канал — варила чай и не пила его, ставила пластинку и снимала через тридцать секунд. Пятно на запястье не проходило. Круглое, ровное, размером с монету в два евро.

Она знала: нужно забыть. Выбросить портрет. Или продать — Хендрик будет рад, любит, когда вещи уходят.

Но в пять утра Лена оделась, вышла из дома, дошла до лавки — пятнадцать минут быстрым шагом, мимо церкви Богоматери со стрелой в сто двадцать два метра, мимо площади Бург, где фламандская готика с ренессансом спорит и проигрывает в красоте, но побеждает в упрямстве, в нежелании уходить.

Открыла лавку.

Подошла к портрету.

Повернула его лицом к себе.

Мужчина смотрит. Губы разомкнуты — чуть-чуть, на полмиллиметра. И в уголке рта тень. Не от кракелюры. Тень от улыбки.

Лена поставила стул напротив. Села.

— Ладно, — сказала она портрету. — Расскажи мне про Дитриха.

Масло молчало. Дерево молчало. Рама молчала.

Но запах корицы — тот самый, невозможный — стал гуще, плотнее, реальнее, чем сама реальность.

И Лена осталась ждать вечера.

Тринадцатое зеркало

Тринадцатое зеркало

На Покровке была лавка. Антикварная, из тех, что даже днём светом не балуют. А продавала она зеркала — вот именно, только их. Овальные, прямоугольные, в золочёных рамах, без рам, карманные какие-то, настенные, и вот это — в рост человека, чёрное дерево, и вся поверхность в трещине, как рана, как давнее что-то, что не заживает.

Ноябрь. Дождь.

Алиса вошла мокрая. Злая. Со свадьбы сбежала — подруги, если быть честной (а зачем лгать). Тосты, белые розы, все эти улыбки, за которыми пусто... Впрочем, неважно. Совсем неважно. Дверь толкнула — колокольчик звякнул, как небольшой обморок, — и запах: воск плюс что-то горелое, как сахар, когда забудешь на плите.

За прилавком стоял мужик.

Артём, узнает она позже; в тот момент просто парень, тридцать пять лет? сорок? двадцать восемь? — глупая история, возраст прыгал туда-сюда в зависимости от того, как свет падал. Лицо узкое, глаза тёмные, но в них что-то золотистое (такого не бывает, она знала, но было же). Пальцы длинные, в кольцах серебряных, тонких; на каждом пальце кольцо, кроме безымянных. Безымянные почему-то пустые.

Он раму какую-то полировал, бронзовую, и не обернулся.

— Закрыто.

— Дверь открыта была.

— Дверь сама решает, — сказал он и даже не глянул.

Несыпь. Полная. Алиса хотела развернуться, уйти, забыть про эту лавку, про зеркала, про всё. Вместо этого сняла пальто мокрое и повесила на крючок. Крючок здесь был. Удобно, что ли.

— Я просто... посмотрю немного.

— Смотри, — сказал он, не отвлекаясь.

Она пошла вдоль стен, и зеркала — десятки их, может быть, больше — висели плотно, почти впритык друг к другу, и в каждом отражалась она же: волосы мокрые, тушь размазана, платье (чёрт это платье, надела на свадьбу, теперь только ненавидит). Но отражения были... ну, не совсем одинаковые. В одном старше. В другом моложе, чуть ли не совсем молодая. В третьем — она улыбается, хотя Алиса прекрасно помнила, что улыбаться не собиралась, не улыбалась, точно.

Она остановилась. Перед одним.

Тринадцатым — или это она так решила, может, он был четвёртым, пятым, но число тринадцать показалось правильным.

Оно не висело. Стояло, прислонённое к стене, и накрыто было тёмной материей — парча, может быть, или шёлк старый, какая разница. Из-под края видна только рама. Кость. Или слоновая кость. Или просто кость — чья-то, может быть, человеческая. Алиса не хотела уточнять, не спрашивала себя.

— Это не продаётся, — голос позади, почти у уха. Она вздрогнула; вздрогнула по-настоящему, сердце куда-то прыгнуло. Артём подошёл бесшумно — или её слух просто отключился, может быть.

— Почему?

— Потому оно не готово ещё.

— К чему готово?

Он посмотрел. Глаза золотистые, близко — слишком близко. Воск, жженый сахар. Кольца блеснули на свету.

— К тебе.

Алиса рассмеялась. Дёрнуло горло, смех какой-то нервный, короткий, совсем не красивый. Артём не смеялся.

— Каждое зеркало здесь, — начал он, и голос изменился, стал медленнее, каким-то выверенным, — отражает не то, что есть. Отражает то, что было, или что будет, или что могло бы быть, если бы... ну, если бы. Тринадцатое — оно особенное. Показывает не просто так. Показывает то, чего ты хочешь больше всего на свете. Но только тому, кто готов.

— Готов к чему? — спросила она, хотя знала уже, что этот вопрос глупый.

— Увидеть.

Несыпь. Чушь абсолютная, антинаучная, противная здравому смыслу. Алиса аудитор; верила в цифры, в Exel, в баланс, в то, что два плюс два четыре и ничего больше. Не верила в зеркала, которые якобы не готовы, не верила в волшебство, не верила. Вот.

Она протянула руку и сдёрнула ткань.

Зеркало.

Обычное. Мутное от возраста, в костяной раме с вырезанными цветами — лилии? маки? что-то с лепестками, в общем, — и примерно метр на полтора. В нём она сама; мокрая, с тушью, обычная.

А за плечом — он.

Но в зеркале он стоял ближе. Намного ближе, чем в комнате. Его рука — в зеркале — лежала ей на плече. И они оба смотрели друг на друга, не на стекло, не на отражения, а по-настоящему, на друг друга, как будто зеркальные версии их знали что-то, что живые версии ещё не разобрали.

Алиса отпрянула.

— Это... что за...

— Я же говорил.

— Это проекция. Какой-то трюк, свет, технология...

— Ты же знаешь, когда цифры врут. Ты аудитор. Это зеркало не врёт.

Она не спросила, откуда он про аудитора знает. Не захотела ответ слышать.

Ушла.

Два дня. Ровно два дня прошло, может быть, две с половиной.

Потому что ночами закрывала глаза и видела: зеркало. Себя в нём. Его руку. Свой взгляд отражённый, в котором не было страха, не было сомнений — только желание, чистое, без фильтра, совсем не как в жизни.

Дверь открылась сама. Колокольчик звякнул.

Артём сидел в кресле у тринадцатого, книгу читал. Старая, без переплёта, язык на страницах — не русский. Латынь? Иврит? Не разобрала.

— Два дня, — не поднял глаз, — быстрее, чем я предполагал.

— Я хочу понять, что...

— Нет. Ты хочешь почувствовать. Это разные вещи, совсем разные.

Книги закрыл. Встал. Подошёл к зеркалу и провёл по раме ладонью — пальцы с кольцами скользили по цветам, по лепесткам, и Алисе показалось (или не показалось? не знает), что лепестки шевельнулись, дрогнули.

— Тринадцатое, — сказал он, голос как метроном, ровный, тихий, — это зеркало ритуальное. Сделали его в семьсот каком-то году, дата стёрлась давно. Рама — кость человеческая; не спрашивай чья, не узнаешь, даже если расскажу. Стекло варили при луне полной, серебро в него добавили, кровь добавили.

— Чья кровь?

— Того, кто видеть хотел.

Пауза. Долгая.

— Каждое поколение — один человек. Тот, кто видит в зеркале не прошлое, не будущее, а желание. Чистое, без рационализации, без вранья, без скидок на обстоятельства. Ты — из этого поколения. Из нашего.

— А ты кто?

Улыбнулся криво, одним уголком рта.

— Я хранитель. Я стою позади и смотрю, чтобы зеркало не взяло больше, чем может взять, чем нужно.

— Что оно может взять?

— Ночь. Одну ночь, только одну. Ты встанешь перед ним — и проживёшь то, чего хочешь. По-настоящему, до последней секунды, до последнего вдоха. Потом утро придёт, и ты проснёшься и помнишь всё. Всё до мелочей.

— И всё?

— И всё. Но этого хватает, поверь. Одна ночь с тем, что по-настоящему хочешь, это... это много. Это очень много.

Алиса смотрела на зеркало. На себя в нём. Отражение снова делало что-то неправильное: не стояло просто, а голову чуть наклонило, как будто прислушивалось, как будто что-то слышало за пределами комнаты.

— Только стоять нужно перед ним?

— Нет. Нужно коснуться стекла. Позволить ему коснуться тебя.

Он подошёл со спины. Дыхание на шее, на виске. Тёплое. Воском пахло.

— Я буду рядом, — сказал он, — всю ночь буду рядом.

— Зачем?

— Потому что зеркало показывает желание. А моё желание — быть рядом с тем, кто видит.

Алиса подняла руку.

Отражение подняло свою; в точности, как и положено зеркалу, симметрично. Но когда её пальцы коснулись стекла — отражение сделало то, чего делать не должно было, не может было.

Улыбнулось.

Тёплое стекло. Не холодное — тёплое, как кожа, как его ладонь, которая легла сверху, прижимая её пальцы к поверхности. Комната качнулась; нет, не комната — свет качнулся, изменился, стал другим, мягким, золотистым, как в его глазах.

— Что видишь? — спросил он шёпотом.

Видела.

Себя. Его. Комнату, но не одну — сотню комнат, в каждом зеркале — их в разных позах, в разных жизнях, в разных временах. Она в кринолине — он в камзоле. Она в платке — он в гимнастёрке из грубой ткани. Она в джинсах — он в кольцах, всегда в кольцах. И везде одно и то же: его рука. Её взгляд. Что-то между ними, невидимое, но плотное, как само стекло, как ночь, как ритуал, который их старше и будет, пока зеркала существуют.

— Тебя видишь, — сказала она. — Только тебя.

Его пальцы сжали её пальцы. Стекло под ладонью пульсировало; медленно, ритмично, как сердцебиение живого существа.

— Не отпускай тогда, — сказал он.

За окном стемнело совсем. На Покровке лавка горела тёплым светом — единственный свет на всю улицу. Прохожие спешили мимо, не заглядывая, не видя. А внутри двое стояли перед зеркалом — ладонь к ладони через стекло — и ночь начиналась, ритуальная, единственная, их ночь, и не было конца ей видно.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери