Почему Фазиль Искандер до сих пор опаснее многих живых писателей?
Есть писатели, которых в школе превращают в мебель. Пыль смахнули, дату рождения назвали, пару цитат приколотили — и всё, стоит себе в углу, как скучный шкаф. С Фазилем Искандером этот номер не проходит. Он слишком живой, слишком ехидный, слишком точный. Даже когда пишет про деревню, застолье, детство или каких-нибудь кроликов, у тебя не возникает ощущения музейной экскурсии. Скорее наоборот: будто рядом сел человек с очень ясными глазами и сказал то, что другие мямлили полвека.
Сегодня 97 лет со дня его рождения, и это хороший повод вспомнить неприятную для многих вещь: Искандер был не просто «тонким юмористом». Он умел делать куда более опасное дело. Он смеялся так, что после смеха становилось неловко. Потому что в его прозе всегда торчит правда; не бронзовая, не газетная, а живая, с упрямым абхазским профилем, с запахом табака, вина, пыли дороги и человеческой глупости, которая, как назло, не стареет.
Родился он в 1929 году в Сухуме, в мире, где солнце вроде бы щедрое, но история умеет бить исподтишка. Отец, иранец по происхождению, был выслан из СССР, когда мальчик ещё не успел толком понять, как именно ломают семью государственные сапоги. Воспитывался Искандер в Абхазии, и эта земля потом не просто вошла в его тексты, а стала их нервом, их солью, их внутренним смехом. Не декорация. Родина языка, интонации, характера.
Потом был Литературный институт в Москве, работа журналистом, стихи, первые публикации. Обычная, казалось бы, биография советского литератора — ну да, ещё один человек с рукописями и надеждой пробиться в толстый журнал. Но Искандер очень рано понял штуку, о которой многие его коллеги предпочитали не думать: прямолинейная серьёзность часто врёт, а смешное говорит правду быстрее. И потому его проза устроена хитро. Ты читаешь, улыбаешься, иногда прямо хмыкаешь в голос, а потом ловишь себя на неприятной мысли: да это же не про них. Это про нас. Про наш страх, наше холуйство, нашу привычку прикидываться приличными при любом начальстве.
«Сандро из Чегема» — вещь вообще безобразно живая. Формально это цикл новелл, большой романический мир, эпос с фокусами, байками, деревенской философией и пиршествами, после которых, кажется, даже воздух слегка пьян. А по сути — огромная комедия человеческого достоинства, где балагур Сандро оказывается фигурой куда серьёзнее, чем все важные люди с печатями и мундирным лицом. Он может хитрить, красоваться, привирать, плясать, говорить лишнее; но в нём есть то, чего в советской официальной литературе хронически не хватало, — свободный человек. Не герой плаката. Человек.
И вот тут Искандер делает финт, за который его любили читатели и терпеть не могли любители строя. Он пишет про маленький уголок мира так, будто это и есть центр вселенной. Чегем у него не провинция, а сцена, на которой разыгрывается всё главное: семейная честь, мужская дурь, женская проницательность, власть, страх, смекалка, упрямство, память. Причём написано это с такой пластикой фразы, с такой неторопливой, лукавой музыкальностью, что текст не идёт строем, а живёт. То приплясывает, то задумчиво оседает, то вдруг бьёт в челюсть одной репликой.
«Кролики и удавы» — совсем другой удар. Маленькая, почти басенная вещь, а яда в ней столько, что многим политическим романам и не снилось. Кролики там добровольно учатся бояться, удавы уверенно пользуются чужой покорностью, а вся система держится не только на клыках, но и на привычке считать унижение нормой. Это ведь не просто сатира на советский порядок, как иногда лениво говорят. Это модель любой мерзкой вертикали, где одни изображают величие, а другие, извините, дисциплинированно ползут в пасть. Проза короткая, почти прозрачная. Эффект — как от тонкой иглы под ноготь.
Отдельный разговор — его язык. У Искандера фраза никогда не выглядит пластиковой. В ней есть воздух, соль, ехидство, домашняя мудрость, а потом вдруг — почти библейская ясность. Он умеет соединять высокое и кухонное без дешёвого балагана. Может заговорить о совести так, что не скривишься. Может описать застолье так, что слышно, как стучит посуда. Может одним поворотом интонации показать человека целиком — со всей его фанерной гордостью, смешной важностью, тайной добротой. Это редкий дар. Очень редкий.
И да, про «Чика детства» забывать нельзя. Если многие писатели, берясь за детство, немедленно впадают в сироп, то Искандер идёт в другую сторону. У него ребёнок — не ангел в матроске, а живой наблюдатель, иногда растерянный, иногда нахальный, иногда мудрее взрослых просто потому, что ещё не научился врать самому себе с таким профессионализмом. Отсюда и сила этих текстов: они про взросление не как про набор милых эпизодов, а как про тяжёлую, смешную, местами дурацкую учёбу человечности.
Коротко? Не выйдет.
Влияние Искандера на литературу огромно именно потому, что он не лез на броневик с криком о собственной значительности. Он показал, что национальный колорит — это не сувенирная лавка для столичных снобов, а способ сказать о человеке что-то универсальное и жёсткое. Он доказал, что юмор может быть не украшением текста, а методом познания. Что мягкая интонация иногда страшнее лозунга. Что писатель может быть моральным, не становясь занудой. И, пожалуй, главное: он оставил русской литературе право быть умной без каменного лица.
Поэтому 97 лет со дня рождения Искандера — не просто календарная дата для культурного отдела. Это повод открыть его заново и, возможно, слегка покраснеть. Потому что он по-прежнему видит нас насквозь: наших домашних тиранчиков, наших карманных удавов, нашу любовь к важной позе, нашу тоску по внутренней свободе. Немногие писатели выдерживают такую проверку временем. Искандер выдержал. И сидит теперь в литературе не как памятник, а как собеседник, который поднял бровь, налил вина и сказал ровно то, от чего уже не отмахнёшься.
Загрузка комментариев...