Позолоти ручку
Катя ходила в садик сама. Пять лет — два двора, переулок, гаражи. Двести метров от дома. В девяносто восьмом, в Берёзовке, это вообще никого не волновало; все матери так поступали, без разговоров. Ирина выпускала её с крыльца, махала рукой, дочка топала по тропинке — скрывалась за углом пятиэтажки. Полминуты. За полминуты можно было подняться на цыпочки, прищуриться, поймать мельканье её макушки у забора садика. Галина Сергеевна стояла у калитки, ждала.
Тринадцатого апреля до калитки Катя не дошла.
Полминуты. Ирина потом считала это — сто, двести раз. Что успеешь за полминуты? Закурить. Звонок в трубку слушать. Ботинок — шнурок завязать. Или вообще чужого ребёнка забрать, если захочешь. Полминуты — время, как оказалось, невыносимо большое, невыносимо маленькое одновременно.
***
Искали. Как надо искать. Милиция, соседи, лес за посёлком прочесали — кто-то там наломал ветки, развесили фотографии; чёрно-белые, на принтере напечатали, четыре на шесть. Катя на них вышла размазанной, прямо тогда уже начинала куда-то исчезать. Бабка Нюра с первого этажа — видела машину, мол, тёмную, а может, нет, вообще не помнит. Участковый записал. Табор, кто-то сказал, стоял на пустыре, снялся неделю назад. Проверили — костры, мусор, колея. Ничего больше. Дело не закрыли. Просто забыли трогать. Как зуб, ноет, ноет, а потом уже и не замечаешь боль.
У Кати была на запястье родинка. Левое, с внутренней стороны. Тёмно-коричневая, форма сердечка — кривого; будто рисовали впопыхах, спешили. Ирина эту родинку запомнила острее, острее, чем саму дочку; лицо на фотографиях менялось, с карточки на карточку чуть другое, чужеющее, а родинка — нет, всегда одна и та же. Печать. Доказательство того, что девочка вообще существовала.
***
Двенадцать лет. Или тринадцать — Ирина перестала считать, от счёта становилось только хуже, как от алкоголя. Уехала из Берёзовки в область. На почту устроилась. Комнату сняла в панельке, на краю города — скрипит пол, окна не закрываются, но цена не высокая и это главное. Жизнь не наладилась, нет. Просто катилась, как поезд с тормозом заклинившим, по ровному полотну; катит, катит, и не знаешь, когда остановится.
На выданье не вышла. Мужчины были — двое, потом третий, — но каждый упирался в стену, которую Ирина не пускала никого пересекать. И сама не знала, что за стена это. В какой-то момент просто — уходи, и уходили, и ничего не жалела. Жалеть умела ровно об одном.
Фотография стояла на подоконнике. Выцвела, теперь Катя была бежевая, никакая, как фантом. Рядом — пластмассовая кукла, старая, советская, с глазами, что закрываются, и с противовесом щёлкающим внутри. Катина кукла. Единственное, что нашли в траве у гаражей, 13 апреля.
***
Вокзал. Потом был вокзал.
Ирина ехала к тётке в Самару, зачем — забыла. Ждала электричку. Октябрь, мокро, ветер гоняет обёртки. Народу мало, человек пятнадцать всего на перроне. И вот — у входа дети. Трое. Грязные, в куртках не своих размеров. Старшему — четырнадцать, может, десять; у голодных детей лица врут, худые до прозрачности. Двое поменьше. Между людьми ходили, ладошку выставляли, за рукав дёргали, машинально; работу делали. Старший командовал взглядом — туда глазом, подбородок сюда.
Ирина хотела пройти. Почти прошла.
Девочка — та, что ростом меньше, пятнадцать лет? шестнадцать? — шагнула вперёд, руку протянула ладонью вверх. «Позолоти ручку.» Голос плоский, зазубренный. Глаза — тёмные, как у куклы с закрывающимися веками, пустые. Пальцы тонкие, хрупкие. И вот запястье.
Родинка. Тёмно-коричневая. Кривое сердечко.
***
Мир не обрушился. Это враньё всё — «земля ушла из-под ног». Земля стояла, как стояла. Перрон, электричка гудела за путями, голуби у урны дрались. Просто внутри Ирины переключилось что-то, щелчок, выключатель, и всё вокруг стало плоским, ненастоящим, как декорация из картона.
— Катя, — сказала она.
Девочка не дрогнула. Ждала монету, смотрела.
— Катя. Это я. Мама.
Ничего. Взгляд пустой, вежливый, как отрепетированный; такой взгляд у продавщиц в ларьках — сквозь тебя, мимо тебя. Голос другой, совсем. С каким-то южным акцентом, мягкий, тягучий. Катя так не говорила никогда. Катя вообще мало говорила, тихая была, всё куклу волочила.
— Ну? Дашь чего или нет? — девочка пожимала плечами.
Ирина схватила её за руку. Та дёрнулась — резко, как зверёк, привычно. Ирина держала крепко, вывернула запястье к свету. Родинка. Сердечко. Печать.
— Пусти! — девочка рванулась. Парень уже двигался — не бежал, но так шёл, что ясно: сейчас будет рядом, за секунду.
— Это моя дочь, — сказала Ирина. Кому? Воздуху? Прохожему, которого не было?
Парень подошёл, положил руку девочке на плечо, что-то сказал, не по-русски, и они ушли. Быстро. Втроём. В толпу, которой не было (три калеки — толпа ли это?), в никуда.
Ирина стояла.
***
Полиция. Заявление писали. Камеры на вокзале — две не работали, третья записала мутное, зернистое что-то. Какая девочка? Каждый день десятки детей. Родинка? Фото есть? Экспертиза? Вы уверены, что это она? Что она ваша?
Уверена ли она.
Ирина лежала в своей комнате, потолок смотрела. Кукла на подоконнике. Выцветшая фотография. И эти глаза — пустые, не узнавшие. Хуже не то, что дочь не узнала мать. Хуже — что в глазах ничего не было, ни страха, ни злости, ни любопытства. Ровные, гладкие, как кафель в морге. За ними — дно не стояло. «Позолоти ручку» — пустота.
***
Ездила на вокзал каждый день. Утром — на работу, вечером — на вокзал. Бродила по перрону, в зал ожидания заглядывала, площадь проверяла. Дети попрошайничали — другие, не те. Присматривалась к каждому: руки, запястья, глаза. Еду им покупала, не деньги, еду — рядом садилась, спрашивала. Дети шарахались или врали, или молчали кафельным взглядом.
Через неделю — монетка.
Не на вокзале — дома. Под подушкой. Пятирублёвая, потёртая, 1998 года. Ирина её не клала туда; мелочь не хранила, в банку на кухне бросала. Но вот — монетка. Тёплая, будто кто-то долго в кулаке сжимал.
На следующий день — ещё одна. Десятикопеечная.
На третий — рубль.
Матрас перевернула, замок проверила, соседей обошла. Никто не входил. Окно — четвёртый этаж. Монетки появлялись каждую ночь, как ритуал какой-то, как подношение.
***
Потом — кукла.
Та самая, с подоконника. Ирина помнила точно: стояла рядом с фотографией годами. Утром — стояла. Вечером — пусто. Нашла у входной двери. Лицом вниз, руки раскинуты, как упала. Или как положили — аккуратно.
Подняла. Глаза закрыты, пластмассовые, с противовесом. Перевернула — должны открыться. Не открылись. Потрясла, постучала ногтем. Залипли — пластик старый, механизм сдох. Бывает. Ничего. Только кукла пахла костром. Дымом, гарью, горьким чем-то, травяным. Так не пахнет квартира. Так пахнет пустырь, кострище, пепел.
Ложила её на место. Легла сама. Не спала.
Среди ночи — шёпот. На грани слышимости, как радиопомехи, как ребёнок бормочет во сне, обрывками.
«...пей до дна... пей до дна...»
Считалочка? Песня? Детский голос, тонкий, мёрзлый, будто из-под земли. Ирина включила свет. Пусто. Кукла на подоконнике — глаза закрыты. Под подушкой — монетка. Тёплая.
***
Нашла их через три дня. Не на вокзале — на рынке за путями. Палатки, шум, чад. И дети — те самые; узнала парня, мальчишку, и девочку.
Подошла спокойно. Три ночи не спала, мир стал ватный, рыхлый; когда не спишь, страх куда-то уходит, остаётся только гул в ушах.
— Я знаю, что это ты, — сказала девочке.
Кафельный взгляд. Но — или показалось — мелькнуло что-то. На долю секунды. Не узнавание; нет. Что-то другое. Как будто знакомого увидела, но не из этой жизни — из сна, из того, чего вообще нет.
— Позолоти ручку, — сказала девочка.
Ирина достала монетку. Ту самую — из-под подушки. Пятирублёвую, 1998 года. Положила на протянутую ладонь. Девочка посмотрела на монету. Сжала пальцы. Улыбнулась. Не радостно. Не зло. Узнающе. Не Ирину — монетку. Как будто это была пароль, ключ, код.
— Мама? — сказала девочка.
Тихо. По-русски, но словно чужое слово, одолженное, как вся эта фраза — «позолоти ручку». Произнесла это, и её охватил испуг, резкий такой, как будто произнесением можно что-то окончательно сломать. Руку дёрнула назад, вот так, рывком. И мелькнула секунда (или полсекунда, кто считал) — глаза ожили, живыми стали, глубокие, как у Кати раньше, совсем детские.
Потом выключилось. Кафель. Стена. Ничего.
Парень её куда-то увел. Спешно, быстро, как в прошлый раз, как всегда. Ирина вслед не побежала. Просто стояла. В кулаке у девочки — монетка, на запястье — сердечко, криво нарисованное.
***
Дома кукла стояла на подоконнике. Глаза открыты.
Ирина её не трогала. Три дня, ни разу не касалась, даже не подходила близко. Но открыты же глаза, факт есть факт. Смотрит кукла в комнату, прямо вперёд, и пахнет от неё не костром (то был старый запах, другой), а чем-то совсем иным. Детским шампунем. Жёлтая бутылка, помню такую. «Кря-кря». Запах из девяносто восьмого года, или близко.
Ирина на кровать упала. Под подушку рука — и нет. Монеток ни одной. За неделю впервые.
Она поняла.
Монетки кончились, потому что она одну вернула. Замкнула что-то — круг, сделку, неважно. Отдала что-то, получила взамен, только не её, не дочь, нет. Что-то другое. Подтверждение? Квитанцию? Разрешение — перестать искать?
«Позолоти ручку».
На куклу смотрела Ирина. Кукла — на неё в ответ. Молчали обе.
За окном ночь, фонари светят, улица пустая. Где-то девочка (вокзал, рынок, может, совсем нигде, просто другой конец города) держит в кулаке пятирублёвку, с сердечком криво на запястье, и не может понять ничего — отчего же эта монетка такая тёплая, почему не стынет, почему приятно её в ладони сжимать.
А может, понимала. Чуть-чуть, на самом дне, под всеми слоями — под кафелем, под пустотой, под двенадцатью годами не-своей жизни.
Но значения это не имело.
Куклу Ирина взяла, к себе прижала, улеглась в постель. Закрыла глаза (или они сами закрылись).
— ...пей до дна...
Монетка. Утром. Под подушкой. Одна. Теплая.
А у куклы снова глаза закрыты.
Загрузка комментариев...