Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Сказки на ночь 15 июня 17:58

Джезва, в которой жили сны

Джезва, в которой жили сны

В Ереване ночью Конд молчит особенно. Старый квартал — глиняные крыши, кривые лесенки, домишки, прилепившиеся друг к дружке, будто боятся свалиться с холма. Сверху, с проспекта Сарьяна, доносится последний троллейбус — гудит, кашляет, исчезает. Потом — все. Только где-то поет сверчок, да у соседей мяукает старая шелудивая кошка по имени Шушан.

Я сидела у бабушки на айване и не спала. Бабушка — Анаит-татик — спала. И не спала. То есть лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок так, будто что-то потеряла в трещинах побелки.

— Татик, что у тебя?
— Сон, — сказала она. — Сон ушел.

Я не поняла. Подумала, что бабушка просто устала. Ей восемьдесят три, она печет лаваш в тонире, ходит на рынок ГУМ за зеленью, ругается с продавцом сыра — какая ей разница, какой именно сон.

Но Анаит-татик села. Накинула на плечи серый платок с дыркой, ту самую дырку она каждый год собирается зашить и каждый год забывает. Посмотрела на меня поверх очков — старых, с одной треснутой дужкой, обмотанной синей изолентой.

— Анушик-джан. У меня была джезва. Бронзовая. Маленькая, на одну чашку. Я в ней варила кофе, а вечером — клала туда сон. Свой сон на ночь. Утром доставала. И спала.

Я хотела сказать, что сон нельзя положить в джезву. Не сказала.

Потому что бабушка встала и пошла к серванту. В серванте у нее хранится все: фотографии, четыре сахарницы, портрет дедушки в военной форме, маленькая иконка Григория Просветителя и какие-то ленты. Она пошарила, долго пошарила, выдвинула нижний ящик. Достала тряпицу. Развернула.

Джезва.

Крохотная. С длинной деревянной ручкой, потемневшей от времени. Бронза тусклая, в зеленоватых пятнах окиси. И что-то на ней выбито — арабская вязь, не то армянская, не то и вовсе черт знает какая. Точнее — бабушка бы за это слово меня шлепнула полотенцем.

— Эту джезву мне подарил дед в сорок седьмом году. Он привез ее из Тебриза. Сказал — внутри живут сны. Я смеялась. А потом — однажды — у меня болел Грикор, твой папа, маленький, два года. Кашлял. Я три ночи не спала. На четвертую — я заварила в этой джезве кофе, а потом перевернула вверх дном на блюдце. И заснула. Утром на блюдце был сон. Свернувшийся, как кошка.

Я молчала.

Я смотрела на джезву и думала, что бабушка немножко того. Любя думала. С нежностью. Но — того.

— А теперь, — сказала Анаит-татик, — сон ушел из джезвы. И мой ушел. Ты понимаешь?

Нет. Я не понимала.

Но вышла из дома.

Конд ночью — это не улицы, это лабиринт. Узкие проходы между домами, ступеньки вверх, ступеньки вниз, во двориках — виноградные лозы, сухие, скрипучие; кое-где из окна льется желтый свет, кое-где — темнота, в которой пахнет тутовником и чем-то жареным с вечера. Луна висела над Араратом. Большая. Желтоватая, как лаваш, передержанный в тонире.

Я шла и держала джезву. Она была холодная. Совсем холодная. Никаких снов в ней не было — я точно знала.

Или не знала?

У старого арочного прохода, где когда-то жил жестянщик дядя Карен, на каменной ступеньке сидела кошка. Та самая Шушан. Серая, с одним рваным ухом, с глазами, как две капли расплавленного желтого меда.

— Куда идешь, Анушик? — сказала кошка.

Я села на ступеньку. Очень аккуратно села. Так, будто если резко двинуться, мир расколется.

— Кошка, — сказала я. — Ты говоришь.

— А ты слушаешь, — ответила Шушан. — Это редкость. В этом квартале мало кто слушает. Тут все говорят. С утра до вечера. Армяне же.

Она зевнула. Розовый язык, мелкие острые зубы.

— Ты ищешь сон бабушки. Я знаю. Я слышу — ночью все джезвы перешептываются. У вашей джезвы голос как у старой певицы — хриплый. Она плачет.

— Куда сон делся?

Кошка посмотрела на луну.

— Сны иногда уходят сами. Когда хозяин слишком долго не клал в джезву своих новых снов. Бабушка твоя, Анаит, — она перестала мечтать. Не было повода. Дед умер, сын вырос, внучка приехала — все хорошо. А когда хорошо — мечтать забывают. И тогда старые сны устают сидеть в джезве и уходят. Гулять. По крышам.

— И мне его вернуть надо?

— Не вернуть. Поймать новый.

Шушан спрыгнула со ступеньки. Пошла впереди, хвост трубой. Я — за ней.

Мы прошли мимо дома, где жил старый художник Левон, который рисовал гранаты и больше ничего. Прошли мимо колонки, из которой течет вода — днем и ночью, и днем и ночью — потому что в Конде так заведено, кран не закрывают, иначе обидится. Поднялись по лесенке туда, где Конд кончается, и начинается обрыв, и видно весь Ереван — россыпь огней, тусклых и желтых, как старое золото в шкатулке у бабушки.

И Арарат.

Арарат ночью — это даже не гора. Это присутствие. Будто кто-то очень большой и очень спокойный сидит на горизонте и смотрит на тебя.

— Сюда, — сказала кошка. — На крыше, видишь?

Я посмотрела.

На крыше соседнего дома — глиняной, плоской, с торчащей жестяной трубой — что-то шевелилось. Маленькое. Кудрявое. Как клочок тумана с лапками.

— Это сон, — сказала Шушан. — Чей-то старый сон гуляет. Не твоей бабушки. Чужой. Тебе нужен новый.

— А где новый брать?

— Сама придумай. Налей в джезву воды — настоящей, ереванской, из колонки. Поставь на луну. И загадай сон. Для бабушки. Такой, какой ей нужен.

Я задумалась.

Какой бабушке нужен сон?

Я не знала. Я знала, что ей восемьдесят три. Что у нее болит колено. Что она каждый день в семь утра ходит за хлебом, хотя дома есть лаваш. Что она любит, когда я остаюсь ночевать. Что она боится — я уеду обратно в Москву и больше не приеду.

Я спустилась к колонке. Налила в джезву воды. Холодная — аж пальцы заломило. Поднялась обратно на обрыв. Поставила джезву на каменный парапет так, чтобы луна отражалась в воде — кругленькая, дрожащая.

И загадала.

Я загадала бабушке сон про дедушку. Про молодого. Про сорок седьмой год. Как дед приезжает из Тебриза, входит во двор в военном кителе, держит в руках сверток. В свертке — джезва. И говорит: "Анаит, я тебе сны привез". А она смеется. И они пьют кофе на этом самом айване, где сегодня бабушка не могла уснуть. И виноград над ними — молодой, зеленый, еще не созревший. И впереди — целая жизнь.

Вода в джезве чуть-чуть колыхнулась. Луна в ней мигнула. И — я не уверена — но мне показалось, что на дне что-то блеснуло. Маленькое. Как монетка. Или как зрачок.

— Готово, — сказала Шушан у меня в ногах. — Неси.

Я понесла.

Осторожно. Будто несла не джезву, а хрустальный стакан, налитый до краев.

Домой я вернулась — Анаит-татик уже не сидела. Лежала. С открытыми глазами. Платок с дыркой на стуле.

Я поставила джезву на стол. Перевернула на блюдце — так, как она рассказывала. Не знаю зачем. Просто чтобы поверить.

И села рядом.

Бабушка повернула голову.

— Анушик-джан. Я что-то вспомнила. Деда. Как он приехал в сорок седьмом. Привез джезву. Мы кофе пили. Виноград был зеленый. Помнишь?

— Помню, татик, — сказала я. Хотя я этого помнить не могла. Меня тогда даже в проекте не было.

Она закрыла глаза.

Заснула.

Я сидела и смотрела на нее. Платок с дыркой. Очки на тумбочке. Дыхание ровное, тихое.

За окном Конд молчал. Где-то наверху, на крыше, прошла кошка — легкими лапами, будто извинялась, что вообще существует. Луна сползла за Арарат. Стало светлеть. Совсем чуть-чуть — серенько, нежно, как изнанка голубиного крыла.

Джезва на столе была пустая.

В ней больше ничего не было.

Ни воды, ни сна, ни даже отражения. Только бронза. Старая, в зеленых пятнах. И вязь, которую я так и не прочитала.

Я легла рядом с бабушкой — на ее жесткий топчан, под колючее шерстяное одеяло, которое она вязала еще при Брежневе. И тоже закрыла глаза.

И мне приснился сон.

Про деда. Про сорок седьмой год. Про молодую Анаит — черные косы, смех, передник в муке.

Я его никогда не видела. А приснился — как родной.

Наверное, бабушкин сон был слишком большой для одной джезвы. И она поделилась.

Спите, мои хорошие. В Конде уже почти утро.

Сказки на ночь 20 мар. 04:12

Мальчик, который чинил луну

Мальчик, который чинил луну

Час ночи. Деревня Перелески лежала в такой вот тишине, что голубь на почте и во сне переворачивался — слышно было. Луна светила криво, неровно, и Тимофей — у него никогда не было сна по четвергам, давно уже не спрашивал себя зачем — он заметил первым. То самое косое падение лунного света, видишь.

Луна была с трещиной.

Едва видно — как если бабушкино блюдце когда-то поцарапаешь, проводя ногтем. Но трещина была. Тимофей носом к стеклу прижался, дышать начал, рукавом протёр. Не грязь. Не конденсат, не блин. Трещина шла — раз, раз — от верхнего края косо вниз, и в ней подрагивало что-то. Мерцало там. И не просто свет сочился (если честно, давай не будем называть это светом) — серебряная пыль какая-то, мелкая, как пудра.

«Вот ведь», — сказал он. Тимофей. Испугался? Нет. В одиннадцать лет ты пугаешься контрольных и собаки Кудрявцевых (та была действительно страшная), а трещина в луне — странно просто. И странное, знаешь ли, не всегда страшное.

Кеды натянул на босу ногу. Сунул фонарик в карман пижамных штанов (хотя зачем он там нужен — луна светит и так, но вот сунул). Через веранду вылез. Ступеньки были. Ледяные. Март же — снег почти уже растаял, но земля помнила, помнит всё, цепляется за холод.

Во дворе.

Кошка. Не их кошка (кошки у них не было вообще), чужая какая-то. Огромная, серая, с глазами — янтарь старый, пожелтевший. Смотрела на него так, будто он опаздывал куда-то.

«Ты к луне?» — спросила. Говорящая кошка.

Тимофей моргнул. Ещё раз. Потом решил, что раз луна треснула — говорящая кошка, она мелочь. Логика какая-то даже. Всё ломается разом.

«Допустим», — сказал.

«Тогда молоко бери». Кошка головой мотнула в сторону крыльца — там банка стояла, забытая с вечера. Бабушка оставляла для ежа (хотя в марте ёж спит, спит крепко, и молоко каждый раз скисало, превращалось в кислое пятно).

«Зачем молоко?» — спросил.

«Затем», — сказала.

Взял он банку. Молоко холодное было, загустевшее чуть, и пахло — не молоком. Сиренью мокрой. Странно как-то. Но Тимофей не стал это вслух произносить.

Пошли.

Кошка впереди, хвост трубой, лапы бесшумные. Он за ней, кеды хлюпают по снегу талому, неприятно так. Мимо почты. Мимо магазина «Берёзка» — вывеска там всегда кривая была, паршивая, мимо детской площадки, где качели сами по себе покачивались. Без ветра. Странно.

За деревней лес начинался.

Не тот, в который по грибы ходил Тимофей — обычный, скучный, комары. Нет. Другой лес. Левее, чуть левее, и он как-то не помнил, чтобы раньше видел его. Светились берёзы — не ярко, нет; слегка, вот как экран телефона в кармане светится. Свет молочный, мягкий, тепловатый.

«Проходной лес, вот это вот», — сказала кошка. Не обернулась. «Появляется только когда луна болеет».

«Болеет?»

«А ты как думал? Трещина — от здоровья?»

Было в чём-то справедливо.

Вошли. Внутри пахло — хвоя, конечно, но и ещё что-то. Сладкое. Не мёд, не варенье, не знаю что; Тимофей подбирал, подбирал — нет слова. Перестал. Тропинка под ногами мягкая, пружинит, как по ладони идёшь, по чьей-то тёплой ладони. Между корнями светлячки сидят (светлячки в марте? да ладно) и мигают, переговариваются, что ли.

Минут десять. Или час. Кто там считал.

Тропинка привела на поляну.

На поляне. Лестница.

Деревянная, обычная, жёлтая, как все стремянки. На третьей ступеньке наклейка «ОБИ». У деда Семёныча такая же в гараже лежит. Только эта — вверх уходила. И дальше вверх. И выше, и выше, теряясь в кронах, потом выше крон, в небо упирается, где луна с трещиной отсюда огромная казалась, пульсирующая, живая, честное слово.

«Лезь», — кошка сказала.

«А ты?»

«У меня лапы», — помолчала. — «И достоинство».

Тимофей засмеялся. В первый раз за ночь. Банку с молоком под мышку зажал и полез.

Лестница.

Не качается. Не скрипит. Ступеньки тёплые — странновато для дерева в ночи, но учёт странностей Тимофей перестал вести. Лез, лез, а потом воздух — не закончился, нет, другим стал. Гуще. Пахнет серебром (серебро пахнет, кто бы подумал).

Луна прямо перед ним.

Не камень. Не холодная. Как ночник. Как тот фарфоровый, что мама включала — помнит? — круглый, тёплый, сквозь стенки что-то светится, живое такое. Трещина вот, на вытянутой руке расстояние. Серебряная пыль из неё сыпется, и луна подрагивает. Как человек подрагивает, когда холодно или больно ему.

«Эй», — сказал Тимофей. Шёпотом. «Что с тобой?»

Вздохнула луна.

По-настоящему. Долгий выдох, тихий, и серебро закружилось, завихрилось.

И тогда.

Тимофей понял. Всё. Открыл банку и молоком — осторожно, осторожно очень — на трещину плеснул. Молоко потекло, впиталось, и трещина — стала затягиваться. Как ранка. Молоко пахло сиренью, луна серебром, и вместе это было — слово нашёл потом, только потом, через годы — благодать. Вот оно слово.

Закрылась трещина. Тонкий шов остался, едва видный, светлее чуть. Луна засияла — ярче, ровнее, сильнее. Тимофей зажмурился.

«Спасибо», — сказала луна. Голос как у бабушки — тёплый, с хрипотцой, улыбается голосом.

«Не за что», — сказал. Помолчал. «Молоко-то не моё. Кошка велела взять».

«Кошка всегда знает».

Спускался долго. Или быстро. Не разберёшь; время на лестнице ведёт себя как ему вздумается. Внизу кошка ждала, лапу вылизывала.

«Готово?» — не поднимая головы.

«Готово».

«Ну и хорошо. Иди спать».

Хотел спросить Тимофей — про лес, про лестницу, откуда она, куда денется. Но кошка посмотрела. Тем взглядом. Каким все кошки смотрят, когда вопрос лишний. И не спросил.

Обратно один шёл.

Лес — растворился. Обернулся Тимофей, и там опушка обычная, пеньки, темнота просто. Деревня спала. На почте голубь не шевелился.

Через веранду вез, кеды мокрые стянул, под одеяло забрался. Одеяло тёплым было — слишком тёплым, как будто его кто-то нагрел, пока его нет.

За окном луна сияет — целая, ровная, без трещинки. Только если знаешь — если прищуриться и знаешь — виден тонкий шов. Как шрам. Как напоминание о чём-то.

Закрыл глаза.

«Спокойной ночи», — сказал. Ни кому конкретно. Просто. В тишину. В воздух. В мартовскую ночь, которая пахла талым снегом и совсем чуть — сиренью.

И уснул.

Приведи заказчика на IT-проект — получи 10%

10% от суммы контракта

Реферальная программа для разработки под задачу: приведи заказчика на IT-проект (сайт, CRM, Telegram-бот, AI-ассистент, мобильное приложение, интеграция, парсер, AI/ML) — и получи 10% от суммы контракта, когда сделка закроется. Команда с опытом коммерческой разработки более 20 лет.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин