Лента контента

Откройте для себя интересный контент о книгах и писательстве

Ночные ужасы 30 апр. 13:12

Третий с этапа

Третий с этапа

Семен Игнатьевич работал при лагерном морге четвертый год.

К сорок первому привык. Ну, не то чтобы привык — скорее перестал спрашивать себя, привык ли.

Воркута зимой — это не город. Это выдох земли в черное небо, на котором никогда не бывает звезд: над поселком всегда висит копоть из шахтных труб, и только в марте, ближе к равноденствию, появляются над тундрой зеленоватые сполохи — тогда вохра у вахты крестится украдкой, а зэка за колючкой стоят, задрав головы, и забывают про махорку.

Домов в поселке тогда, в сорок первом, было — раз-два и обчелся. Несколько бараков на Шахтерской набережной (которая еще и не была набережной, а просто кромкой над оврагом, где текла Воркута, черная от угольной пыли), правление, лазарет, баня, столовая, два-три дома для начальства из плитняка. Дальше — забор. Дальше — шахта Капитальная, тогда еще свежая, с коптящими копрами. А еще дальше — белая ничьесть до самого Урала. Тундра. Снег здесь не похож на тот, что в средней полосе. Сухой, как мука. Скрипит под валенками так, будто кости трещат.

Семен жил при морге. Комната восемь шагов на пять; печка-буржуйка, нары, тумбочка, на тумбочке — фотографическая карточка. Дуня. Жена умерла в тридцать пятом, тиф. С тех пор он спал один и ни разу — он сам себе в этом клялся — ни разу не подумал жениться вдругорядь. Не из верности. Просто лень.

Работа была простая.

Принять. Описать. Сложить.

В лазарете умирали по-разному: пеллагра, дизентерия, обморожения четвертой степени, шахтные обвалы (этих привозили мешками — по человеку едва наскребалось). Иногда — самострелы. Иногда — "при попытке". К каждому Семен привязывал на большой палец ноги бирку из фанеры, на бирке — номер. Имя не писали. Имя у мертвого здесь как-то не приживалось — слишком много имен, слишком быстро.

Пил он тройной одеколон, разбавляя кипятком из чайника. На вкус — мерзость. Но грело. Закусывал воблой, которую сестра присылала из Сызрани раз в полгода: вобла приходила окаменевшей, он ее колотил рукояткой топора по краю стола, сдирал шкуру, и соленая мякоть драла десны до крови. Нравилось. Нравилось, что что-то еще дерет.

И мурлыкал он постоянно — это заведующий, доктор Фейгин, заметил еще в первую зиму.

— Семен Игнатьич, вы знаете, что напеваете?
— А что, нельзя?
— Можно. Мне просто странно. У вас тут… а вы — "Катюшу".
— Так душевная же. Расцветали яблони и груши. Чего ж не петь.

Фейгин посмотрел на него поверх пенсне и больше не спрашивал.

Яблонь в Воркуте не было.

Груш — тем более.

Потом — этап.

Семнадцатого декабря, под утро, к лазарету подъехали сани. В Воркуте лошадей берегли — лошадь это уже серьезно. Молодой вохровец Куприков, с обмороженным до сизой корки носом, постучал в окно прикладом.

— Игнатьич. Открывай. Привезли.
— Сколько?
— Трое. С побега. Поймали у Югорки.

Семен натянул валенки на босу ногу, накинул бушлат, отпер. На санях, прикрытые рогожей, лежали трое.

Двое были — двое.

Кости, обтянутые синюшней кожей, с прогрызенными цингой деснами, с обмороженными до черноты ступнями. Обычное дело. Этих он принимал почти ежемесячно — побег летом еще имел смысл, побег в декабре — это не побег, это медленное самоубийство, и до Югорки они дотянули, видимо, только злостью.

Третий лежал отдельно.

Куприков не сказал ничего. Сглотнул, отвернулся, вышел курить на мороз. Курил долго.

У третьего не было половины плеча.

Не отстрелено — Семен за четыре года научился отличать. Отгрызено. Тонкие, аккуратные борозды, как от консервного ножа, шли от ключицы вниз; кожа была надорвана не звериной хваткой — человеческими резцами. Семен посветил керосинкой и увидел даже отпечаток одного зуба. Кривого. Со сколом.

Он понял.

Понял еще до того, как осознал, что понял.

В лагерях про такое рассказывали шепотом, через "одного знакомого, который слышал". Когда блатные собирались бежать всерьез — не на неделю, не до первого поселка, а на лето, через тундру, к Уралу — они брали с собой третьего. Не своего. Случайного. Тихого. Слабого. Чаще всего — фраера, мужичка из деревенских, не понимающего, на что подписался. Этого третьего звали по-разному. Где-то — теленок. Где-то — корова. Корову гнали впереди, кормили скудно, ласково с ней не разговаривали. А когда заканчивалась еда — а она заканчивалась дня через три-четыре — корову съедали.

Куприков вернулся, потоптался у двери.

— Двоих в БУР. А этого, — он кивнул на третьего, не глядя, — этого описать и в общую яму. Бирку повесь, как положено.
— Понял.

Сани заскрипели. Лошадь увели. На дворе стало совсем тихо — той тишиной, что бывает в Воркуте только зимой, когда даже вьюга устает.

Семен присел на табурет рядом с нарами. Достал бутылку, налил кружку, развел кипятком. Выпил.

Третий лежал.

Лицо у него было мальчишеское — лет двадцати, не больше. Брови светлые, ресницы белые, как иней. На правой щеке — старый шрам, узкий, как от ножа. Над лбом — черная прядь, примерзшая к коже. Семен почему-то снял с тумбочки чистую тряпицу, намочил кипятком, отер ему лоб, отлепил прядь. Зачем — не знал.

Начал описывать. Бирка, номер, рост на глаз, особые приметы. Все как обычно. И тут — он сам потом не мог вспомнить, в какой момент — начал мурлыкать.

Расцветали яблони и груши,
поплыли туманы над рекой...

Он замолчал на середине.

Третий шевельнулся.

Не дернулся. Не вздохнул. Просто — тело осело по-другому. Чуть-чуть. Так, как оседает снег, когда по нему уже прошли в темноте, а ты этого не видел.

Семен подождал. Налил вторую. Выпил.

— Холодно тебе, что ли, — сказал он вслух. — Ну, сейчас.

Накрыл простыней с головой.

Ночью он проснулся.

Не от стука. Не от голоса.

От тишины, которая стала на полтона выше, чем должна быть. Печка прогорела. В комнате — серое окно, за окном тундра, в тундре ничего.

Из соседнего помещения, где лежали тела, кто-то пел.

Выходила, песню заводила
про степного, сизого орла...

Голос был мужской, молодой, с легкой шепелявостью — в "ш" заплеталось что-то вроде "с". Так пел бы парень, у которого передний резец со сколом.

Семен сел на нарах. В кружке плавал мертвый таракан. Он вытащил таракана пальцем.

Песня не прекращалась.

— Куприков, — сказал он в темноту. — Ты, что ли, дурак?

Никто не ответил. Только голос — теперь чуть тише, как из-под подушки — допел куплет и начал заново.

Семен встал. Натянул валенки. Зажег керосинку — он умел зажигать ее в потемках вслепую, без запаски, с одной спички. Прошел к двери в морг. Три шага.

Открыл.

Три тела. Три простыни. Все ровно. Все на местах.

Пение прекратилось ровно в тот момент, когда он переступил порог. Не оборвалось — закончилось, как заканчивается куплет, когда человек просто решил не петь дальше.

Семен подошел к третьему. Откинул простыню. Лицо то же. Шрам тот же. Прядь — он точно помнил, что отлепил ее и положил наверх — снова примерзла ко лбу.

Он постоял. Накрыл. Вышел. Запер дверь на крюк. Лег.

Спал плохо. Снилась Дуня. Дуня сидела на крылечке в Сызрани и шелушила воблу. Говорила: "Семен, ты бы вышел встретил. Гость пришел."

Утром был обычный день. Фейгин зашел, спросил про опись, ушел. К полудню за телами приехали — общую яму у них копали летом, на десяток глубиной, и зимой просто опускали в нее закоченевших, присыпая угольным шлаком. Двоих с побега забрали. Третьего — он сам не понял, как — попросил оставить.

— Бумага не оформлена, — сказал. — Завтра.
— Бумаг и так... — махнул рукой ездовой. — Ну смотри. Завтра.

К вечеру началась пурга.

В Воркуте пурга — это не ветер. Это белая стена, которая идет от Урала, и в ней ничего не слышно, кроме самой пурги. Семен затопил печку до красного, налил в кружку — на этот раз без кипятка, просто одеколон — и сел на табурет напротив двери в морг.

Ждал.

Ждал чего — сам не знал.

Минут пять прошло. Или десять. Или три — кто там считал.

Кто-то поскребся в окно.

Не постучал. Не позвал. Поскребся — тихо, ногтем по стеклу, как просятся домой кошки.

Семен встал. Подошел к окну. Сквозь намерзшую корку — ничего. Тундра. Пурга. Только в самом низу окна, на подоконнике с уличной стороны, в свежем снегу — отпечаток. Пять пальцев. Босая ступня. Маленькая, мальчишеская.

От нее — следы. Через сугроб, через двор, к проволоке периметра, и дальше — в белую стену.

И обратно — к двери лазарета.

Голос за дверью пропел тихо, почти ласково:

Ой ты, песня, песенка девичья,
ты лети за ясным солнцем вслед...

И — три медленных стука.

Семен стоял у окна. В кружке болтался одеколон. За спиной, в морге, под простыней, лежал третий. Семен это знал. Знал точно. Он сам запер крюк.

Стук повторился. Чуть громче.

— Дядь Семен, — сказал голос за дверью, тихий, мальчишеский, с шепелявинкой. — Открой. Холодно.

И потом, уже шепотом, как бы извиняясь:

— Они меня всего не доели.

Кружка выпала из руки. Одеколон растекся по полу — Семен видел, как темное пятно ползет к двери и останавливается ровно у порога, словно его не пускают.

За дверью пел.

И бойцу на дальнем пограничье
от Катюши передал привет...

Семен сделал шаг.

Еще один.

Рука сама потянулась к крюку.

...Утром Фейгин нашел его сидящим на полу у настежь открытой двери лазарета. Печка погасла. По комнате намело сугроб — мелкий, сухой, как мука. Семен был жив, дышал, но не отвечал. Смотрел в одну точку и беззвучно шевелил губами — Фейгин наклонился и расслышал только две строчки, которые тот повторял по кругу:

Расцветали яблони и груши.
Яблони и груши. Яблони. Груши.

В морге, на третьих нарах, простыня лежала ровно — но под ней уже никого не было. Только бирка из фанеры с номером.

И на полу, у двери в морг, отпечаток босой ступни. Маленькой. Мальчишеской.

С внутренней стороны.

Участок 11,8 сот. ИЖС + проект виллы-яхты

2 400 000 ₽
Калининградская обл., Зеленоградский р-н, пос. Кузнецкое

Участок 1180 м² (ИЖС) в зоне повышенной комфортности. Газ, электричество, вода, оптоволокно. В комплекте эксклюзивный проект 3-этажной виллы ~200 м² с бассейном, сауной и террасами. До Калининграда 7 км, до моря 20 км. Окружение особняков, первый от асфальта.

Нечего почитать? Создай свою книгу и почитай её! Как делаю я.

Создать книгу
1x

"Начните рассказывать истории, которые можете рассказать только вы." — Нил Гейман