Юбилей, или Как я чужую славу отобедал

Есть люди, которые ходят на юбилеи ради товарища. А я, братцы мои, по слабости характера пошел ради студня.

И через тот студень оказался за таким столом, за какой меня отродясь не звали, речь держал за человека, которого в глаза не видел, — а под конец удрал из клуба черным ходом, как жулик, с чужим куском пирога в кармане.

А дело было простое.

Сослуживцу нашему, Мошкину, стукнуло пятьдесят. Человек он был тихий, по снабжению, гвоздь без него со склада не выходил. Собрали мы по три рубля, купили ему часы «Победа» с гравировкой — «Дорогому от коллектива» — и назначили гулять в Доме культуры «Красный металлист». Я, признаться, на Мошкина был равнодушен. А вот на студень, который в буфете при том клубе делали, — тут я слаб. Как иной к музыке.

Прихожу. Раздеваюсь. Клуб большой, лестница мраморная — вернее, под мрамор, но кто ж в темноте разберет. И на втором этаже — гул, свет, гармонь. Я и пошел на гармонь.

Открываю дверь — а там банкет в полном, как говорится, разгаре. Столы буквой «П». Скатерти. Заливное поблескивает, будто ему тоже праздник. И тут ко мне кидается распорядитель, парень бойкий, с красной лентой через плечо, хватает под локоть:

— Товарищ! Что ж вы у дверей? Вас-то и ждем! Сюда, к президиуму, вот местечко!

Я было рот раскрыл — сказать, мол, я к Мошкину. А он меня уже ведет. Ведет и приговаривает: «От смежников, от смежников как раз никого». И сажает. За главный стол. Рядом — стул, а на стуле картонка: «Тов. Голубев, смежные организации».

Голубев — это не я. Я — Пятеркин. Но, братцы, вы поймите положение. Кругом сидят люди в галстуках, глядят на меня приветливо. Встать теперь и объявить: извините, я не тот, — это же надо человеком без сердца быть. Всю музыку испортить. Я и сел.

Сижу.

А во главе стола — юбиляр. Плотный такой, усы, лицо кирпичного колеру. И вовсе не Мошкин. Мошкин у нас худой, а этот — что твой сейф. И величают его: Петр Никанорович. Я и подумал грешным делом: может, Мошкина повысили, а заодно и переименовали? Всяко в жизни бывает. Гвоздь тоже не сразу гвоздем зовется.

Между тем несут. Студень несут! Тот самый, дрожащий, с горчичкой. Я себе положил. Заливное положил. Пирог — рыбник, с визигой — тоже к себе придвинул. Ем и радуюсь: вот она, жизнь, идет как надо, по-человечески.

И вдруг — стук вилкой о стакан.

— А теперь, — говорит ведущий, — слово нашим дорогим смежникам! Тому, кто с Петром Никаноровичем не один пуд соли, можно сказать, на рельсах!

И — на меня. Все — на меня.

Встать пришлось. Куда денешься.

Братцы мои, что я говорил — сам после не помнил. Помню, что говорил горячо. Про то, что таких людей, как дорогой наш Петр Никанорович, поискать; что депо на нем держится (какое депо — я и понятия не имел, слово само выскочило); что здоровья ему на сто лет и чтоб трамваи его ходили точно, как эти вот часики. И тут меня осенило — я про Мошкина заготовленный тост-то и вверни. Про золотые руки. Про то, что гвоздь без него со склада не выйдет.

Зал грохнул. Ладоши. Кто-то крикнул «горько», хотя жены при юбиляре не наблюдалось. Петр Никанорович прослезился, потянулся ко мне через стол, троекратно облобызал и басом:

— Уважил, смежник. Уважил, черт.

И вот тут, на третьем лобзании, до меня и дошло.

Депо. Трамвайное. Петр Никанорович — начальник трамвайного депо, что через двор. А юбилей мой, законный, мошкинский, — этажом ниже, в малом зале. И меня там ждут. С часами. С гравировкой.

Под ребрами у меня похолодело, будто студню туда положили.

Я бочком, бочком. Извинился, что до ветру. Схватил на дорожку кусок рыбника — рука сама, вы поймите, тридцать лет по снабжению, добро мимо не роняем, — и через боковую дверь, по черной лестнице, вниз.

Спускаюсь в малый зал. А там — темно. Пусто. Стулья на столы задраны, уборщица шваброй возит. Отгуляли. Разошлись.

На краю стола — блюдо. И на блюде — студень. Мой. Мошкинский. Застыл, затвердел, горчица сверху коркой. Никому не нужный.

Вот и весь сказ.

Чужому юбиляру, которого я до того вечера в глаза не видал, я и славу прокричал, и здоровья на сто лет, и трижды с ним целовался. А своему, Мошкину, за которого три рубля отдал, — одну обиду на всю жизнь оставил.

Он теперь со мной здоровается через плечо. Гвоздь мне со склада — со скрипом. А я молчу.

Потому что как ты человеку объяснишь, что ты его пятьдесят лет от души отпраздновал — да только за соседней дверью и совсем под другой фамилией.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Оставайтесь в опьянении письмом, чтобы реальность не разрушила вас." — Рэй Брэдбери