Попутчик, или Как я за одну ночь чужую жизнь наизусть выучил
Билет — штука честная. Обещает место, вагон, полку. Про соседа молчит. А сосед-то и есть, если разобраться, все путешествие.
Мне выпал Аполлинарий Сигизмундович.
Имя я узнал прежде, чем успел повесить пальто. Он представился, пока я одну руку из рукава тянул. Со второй рукой я был уже при полной его биографии — до седьмого колена.
— Вы не глядите, что я так, в дорожном, — сказал он, устраиваясь напротив и раскладывая колени с таким видом, будто въезжал не на полку, а в казенную квартиру. — Во мне, батенька, скрыт человек необыкновенной судьбы.
Я вежливо кивнул. Кивок этот, как выяснилось к утру, и был главной ошибкой всей моей ночи. Таким людям кивать нельзя. Кивок они принимают за подписку. На собрание сочинений.
Поезд еще не тронулся, а Аполлинарий Сигизмундович уже родился. В городе Ельце. В грозу.
— Повитуха, вообразите, обмерла. До того я был крупный.
Я отвернулся к окну. По перрону катил тележку носильщик, баба продавала пироги — по три копейки, с визгом. Здоровая, простая жизнь. Мне туда, к бабе, отчаянно хотелось.
— А в семь лет я уже пел, — сообщил сосед моей спине. — Регент за меня рубль давал. Отцу. Отец не взял — гордый был человек, из мещан, но с понятием.
Тронулись.
К Клину я узнал, что в двенадцать лет он изобрел складной зонт. Чертеж, разумеется, украли. К Твери — что плыл однажды на пароходе «Наяда», и пароход, натурально, тонул, а он, Аполлинарий, вынес на плечах барышню и болонку. Барышня после вышла за инженера, болонка околела от нервов, а благодарности он не получил никакой.
— Вот такой я человек, — заключал он всякий раз. — Всю жизнь для других.
— Спать не хотите? — спросил я с надеждой.
— Что вы, я в дороге не сплю. В дороге, батенька, самая беседа.
Я выключил лампу.
Он говорил в темноте. Ему, оказывается, свет и не требовался — рассказ шел наизусть, как «Отче наш».
Я захрапел. Демонстративно, с руладами, как трактирная пила.
— Спите, спите, — растрогался он. — Я тихонько. На чем, бишь, я... да! Графиня Тушина-Оболдуева. Она меня, знаете, отличала.
Я перестал храпеть. Бесполезно. Храп мой он принял за поощрение.
Бологое.
На Бологом я бежал в тамбур — курить. Стоял, глядел в черное стекло, вдыхал холод и папиросный дым, и был, кажется, впервые за ночь счастлив.
Дверь скрипнула.
— И я с вами. За компанию. Так вот, графиня...
Проводник принес чаю — стакан за пятак, ложечка звенит в подстаканнике. Я держался за этот стакан, как утопающий за «Наяду». Аполлинарий Сигизмундович к чаю не притронулся: чай мешает изложению.
К трем часам ночи он был уже управляющим на сахарном заводе. К четырем — разорился, но благородно. К пяти — открыл в себе дар отгадывать чужие мысли и три года морочил им дачную публику в Сестрорецке, пока его не разоблачил заезжий фокусник, «человек, скажу вам, без сердца».
— А вы, простите, кем изволите? — вдруг спросил он.
Я вздрогнул. За всю ночь — впервые обо мне.
— Я, видите ли, служу по стра...
— По страховой части! — подхватил он с восторгом. — Так я вам про страховку и не рассказал! Был у меня, представьте, случай...
И покатил про случай.
Слово «служу» — единственное, что мне удалось произнести о себе за целую ночь, — он бережно вынул у меня изо рта и приспособил к собственной биографии. Как перекупщик — чужую вещь на свой лоток.
Рассвело.
За окном пошли дачи, огороды, петух на заборе — рыжий, наглый, единственное существо в мире, которое в то утро молчало не меньше моего.
Поезд стал сбавлять. Аполлинарий Сигизмундович вдруг заторопился, подтянул саквояж, пригладил остатки волос. И на минуту сделался тих.
— Моя станция, — сказал он совсем другим голосом. Будничным. Маленьким. — Спасибо вам.
— За что же? — опешил я.
— А вы дослушали. До конца дослушали. — Он поглядел куда-то в угол. — Жена моя, Клавдия Львовна, не дослушивает. Дети — те и вовсе на второй фразе уходят. А человеку, батенька, надо, чтоб хоть кто-нибудь. Хоть раз. До конца.
Поезд встал. Он подхватил саквояж и сошел — маленький, суетливый, никакой не графский любимец, а так, дорожный человек в мятом пальто. На перроне его никто не встречал.
Я доехал. Пришел домой. Жена ставила самовар.
— Устал? Как доехал?
— Понимаешь, — начал я, — попался мне сосед. Аполлинарий Сигизмундович. Родился, вообрази, в Ельце, в грозу, повитуха обмерла...
— Погоди, руки помой, — сказала жена и ушла на кухню.
Я остался посреди комнаты. Один. С целой чужой жизнью в голове — с зонтом, «Наядой», графиней и болонкой, — и ни единой души кругом, чтоб все это отдать.
И вот тут, у остывающего самовара, я его наконец и понял. Аполлинария Сигизмундовича. Человека, который всю ночь держал меня за пуговицу.
Потому что жизнь, которую некому дослушать, — это, братцы мои, тяжелее любого саквояжа. И носить ее в одиночку нет никакой возможности. Даже до Бологого.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.