Фантастика 05 сент. 19:16

Ячейка на минус втором

Сдать можно все, кроме страха смерти. Так гласит закон.

Игорь перечитывал этот ламинированный листок каждое утро, пока закипал чайник. Углы вздулись, буквы выцвели до бледно-синего, но смысл держался крепко: любовь — пожалуйста, стыд — сколько угодно, горе — хоть тоннами. Страх смерти — нельзя. Считалось, что без него человек глупеет и лезет под трамвай. Наверное, правильно считалось.

Депозитарий чувств занимал бывшую овощебазу на выезде из Вологды, за кольцевой, там, где город сдается и начинаются гаражи. Снаружи — ангар цвета мокрого асфальта. Внутри — холод и стеллажи до потолка. На полках капсулы: матовые цилиндры, каждый размером с термос, наклейка, номер. В каждом — чье-то запечатанное, охлажденное, чтобы не выдыхалось.

Работа нехитрая. Принять. Оформить. Поставить. А потом, когда придут, — выдать по паспорту.

Приходили редко.

Люди вообще, оказалось, легко сдают и тяжело забирают. Оформит бабка ненависть к невестке, заплатит за квартал вперед — и все, ни слуху. Умрет — капсула переходит в невостребованное, ее увозят на утилизацию, и ненависть выпаривают в трубу над ангаром. Игорь иногда стоял под этой трубой и думал: вот сейчас надо мной проходит чья-то целая жизнь, сжатая в один пар. Пахло ничем. Чувства, если верить приборам, запаха не имеют.

Мужчина в очереди мялся, крутил в руках паспорт.

— А это... больно? Когда сдаешь?

— Нет, — говорил Игорь в сотый раз. — Больно, когда забираете. Сдаете — как выдохнули.

Мужчина сдавал обиду на отца. Молодой, лет тридцать, руки в машинном масле. Игорь надел ему на висок съемник — штука вроде наушника с одним рогом, — щелкнул. Капсула тихо загудела, набираясь. На стекле проступил номер. Все. Человек моргнул, потрогал висок и вдруг улыбнулся — так улыбаются, когда снимут гипс.

— И правда легче.

— Заходите через год, — сказал Игорь. — Или не заходите.

Чаще не заходили.

Сам он ячейку 0417 обходил по широкой дуге. Стеллаж «Г», второй ряд снизу, минус второй этаж — самый холодный, для долгого хранения. Там, за матовым стеклом, лежала его жена.

То есть не жена, конечно. Лена умерла одиннадцать лет назад, весной, от того самого, чего не берут на хранение. В капсуле лежало горе. Все, целиком, до последней капли — Игорь сдал его через неделю после похорон, потому что не мог одновременно плакать и кормить пятилетнюю Настю манной кашей, а надо было кормить.

Молодой смотритель тогда — теперь-то Игорь сам стал старым смотрителем — предупредил: «Вы понимаете, что оно не постареет? Мы не лечим. Мы храним. Каким сдали, таким и вернем».

Игорь понимал. Ему как раз и надо было — чтоб не постарело, не размылось, не подобрело со временем, как у всех. Он боялся, что боль уйдет сама и вместе с болью уйдет Лена. А так — под замком, на минус втором, всегда рядом. Не носишь, но и не теряешь.

Он платил за ячейку каждый квартал. Одиннадцать лет. Дороже вышло, чем памятник.

А вчера Настя уехала в Питер.

Не насовсем — учиться. Но квартира сразу стала звонкой и чужой. Игорь вечером сел на кухне, включил чайник по привычке, хотя пить не хотел, и попробовал вспомнить лицо жены.

Не смог.

Вот руки помнил — короткие пальцы, обкусанный ноготь на мизинце. Голос — как она звала со двора, растягивая «о». А лицо расплывалось, будто фотография под водой. И тут он понял простую, гадкую вещь: он ведь сдал не только боль. Вместе с горем ушла и она. Боль и была последним, чем он ее держал.

Утром он спустился на минус второй.

Холод там стоял такой, что дыхание шло клубами. Игорь нашел стеллаж «Г», второй ряд, номер 0417. Капсула как капсула. Наклейка пожелтела, его же почерк: «Смирнов И. В.». Гудела ровно. Живая.

Он долго стоял с ней в руках. Пар от дыхания оседал на матовом стекле, и на секунду показалось, что стекло теплеет — но это, конечно, ладони.

В инструкции по возврату — Игорь сам ее людям зачитывал сотни раз — был пункт мелким шрифтом. «Хранимое чувство возвращается в исходном объеме и интенсивности. Смотритель не несет ответственности за несоответствие эмоционального состояния получателя моменту сдачи».

Перевод: тебе вернут ровно то, что ты сдал. А ты уже не тот.

Игорь надел съемник. Приложил рог к виску. Палец лег на кнопку возврата — маленькую, красную, утопленную, чтоб случайно не нажали.

Стоп.

Одиннадцать лет он был удобным. Спокойным папой, который не плачет. Тихим мужиком, который принимает у людей их слезы и ставит на полку. Он выстроил себе жизнь без острых углов, и она держалась ровно до тех пор, пока в ней была Настя. А теперь Настя в Питере, и держаться жизни не за что.

Кроме этого.

За стеклом ждала боль. И вместе с болью — Ленино лицо, целиком, в исходном объеме и интенсивности. Каким сдал, таким вернут.

Он нажал.

Оно вошло не постепенно. Не как в кино, где герой оседает на пол. Одним ударом — под ребра, в горло, за глаза. Ангар качнулся. Игорь схватился за стеллаж, капсула выпала, покатилась, звякнула где-то в темноте, уже пустая.

И Лена вернулась вся сразу.

Обкусанный ноготь. Растянутое «о». И лицо — резкое, живое, злое от того, что он так долго ее тут держал, в холоде, на минус втором, один, вместо того чтобы просто носить в себе, как носят все нормальные люди, отпуская понемногу.

Он сполз по стеллажу на бетон и заплакал — впервые за одиннадцать лет, свежо, как в первую неделю, потому что для этого горя не прошло ни дня.

Наверху, над ангаром, из трубы шел пар. Чей-то. Без запаха.

А Игорь сидел в обнимку с пустым цилиндром и не хотел ставить его обратно на полку. Пусть болит. Пока болит — она есть.

Потом он вспомнил про листок у входа. Про единственное, чего не берут на хранение.

Теперь он понял почему. Настоящее горе и страх смерти — это одно и то же чувство, просто повернутое разными боками. Когда любишь так, что готов заморозить это на одиннадцать лет, — ты уже знаешь, что смертен. И боишься. По-честному, до дрожи.

Поэтому его и нельзя сдавать.

Иначе перестанешь быть осторожным. И полезешь под трамвай.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Всё, что нужно — сесть за пишущую машинку и истекать кровью." — Эрнест Хемингуэй