Та, что обещала вернуться на Людвигштайн
В Выборге зима сухая и каменная.
Гранит не держит снег — снег соскальзывает с валунов, с крепостных стен, с горбатых мостовых Крепостной улицы, будто камень брезгует его трогать. Я приехала сюда в начале февраля, с чемоданом инструментов и командировкой на три недели: восстанавливать резную беседку в парке Монрепо, ту, что над заливом, с облупившейся краской цвета запекшейся крови.
Поселили меня в гостинице у Рыночной площади, напротив Круглой башни — приземистой, рыжей, похожей на старого солдата, который сел отдохнуть да так и остался на четыреста лет. По вечерам я слышала, как на Часовой башне бьют куранты. Неточно. Отставали минуты на три. Или спешили — кто их разберет.
Парк начинался за городом, у воды.
В первый же вечер я пошла туда одна — глупость, конечно, фонарей нет, тропы заметены, залив черный и неподвижный, как застывшая смола. Но мне хотелось увидеть объект до работы, своими глазами, без прораба за спиной. Я дошла до берега напротив острова Людвигштайн — того самого, с белой часовней-склепом, которую финны называли Островом мертвых. Между мной и островом лежала узкая полоса воды, не замерзшая, дымящаяся на морозе.
И там стоял человек.
Он не услышал меня — я ступала тихо, снег глушил шаги. Высокий, в длинном темном пальто не по сезону — не по веку, вернее. Он смотрел на часовню так, как смотрят на дверь, из-за которой вот-вот выйдут.
— Вы опоздали, — сказал он, не оборачиваясь. — На двести лет.
Я засмеялась. От неожиданности, от холода, от того дурацкого способа, которым мужчины иногда знакомятся.
Зря засмеялась.
Он повернулся, и смех у меня в горле свернулся, как молоко. Лицо — красивое той красотой, от которой хочется сделать шаг назад. Бледное. Глаза светлые, почти без цвета, и в них — усталость. Не та, что от бессонной ночи. Та, что копится столетиями.
— Простите, — сказал он уже мягче. — Я принял вас за другую. Вы очень на нее похожи.
— На кого?
— На ту, кому я дал слово.
Его звали Эрик. Так он представился — и больше ничего, ни фамилии, ни чем занимается, ни откуда взялся тут ночью на пустом берегу. Он проводил меня до ворот парка, шел рядом, не предлагая руки, и говорил о Монрепо так, будто сам его сажал: вот этот дуб помнит еще баронов Николаи, а на том валуне девушки гадали на суженых, бросая в воду венки.
— А часовня? — спросила я.
Он остановился.
— В тысяча восемьсот двадцать шестом здесь обвенчались двое. Тайно. Он был из прислуги, она — из господ, и семья увозила ее в Петербург. Они стояли на этом берегу, и она сказала: дождись меня. Весной вернусь. Клянусь. А он ответил: буду ждать, сколько понадобится. Хоть двести лет.
— И она вернулась?
— Она утонула. В апреле, на обратной дороге, карета ушла под лед где-то под Сестрорецком. А он ждал.
Ветер тянул с залива, пах железом и стылой тиной.
— Жутковатая у вас краеведческая справка, — сказала я, чтобы хоть что-то сказать.
Эрик посмотрел на меня. Долго. И в этом взгляде было столько тихого, выстоявшего горя, что мне захотелось не убежать, а наоборот — взять его холодные пальцы в свои и греть, греть, пока не отойдут.
Следующие две недели он приходил каждый вечер.
Ждал у ворот, когда я заканчивала с беседкой — руки в трещинах от растворителя, в волосах краска. Мы гуляли. По Южному валу, мимо Анненских укреплений, вниз к заливу, где рыбаки сидели над лунками, как черные запятые на белом листе. Он знал город наизусть — каждый подвал, каждую подворотню, где в какой год что случилось. Я списывала это на профессию. Историк, думала. Архивист. Человек, зарывшийся в прошлое по макушку.
Он ни разу меня не коснулся.
И это сводило с ума сильнее, чем если бы коснулся. Между нами все время было расстояние в ладонь — вот эта узкая, дышащая холодом полоса воздуха, которую ни он, ни я не решались перейти. Однажды, на мосту у Замкового острова, когда я поскользнулась, он поймал меня за локоть — на секунду, сквозь рукав, — и отдернул руку так резко, будто обжегся.
— Вам нельзя меня трогать? — спросила я прямо.
— Мне нельзя вас полюбить, — ответил он. — Это разные вещи.
— Почему?
— Потому что я один раз уже пообещал ждать. И слово держит меня крепче, чем я сам.
В последний вечер я собрала чемодан.
Беседка была готова — резьба поновлена, краска легла ровно, цвет вышел точь-в-точь как велели: запекшаяся кровь. Поезд утром. Я пошла в парк проститься — с ним, с заливом, с белой часовней, которая снилась мне теперь каждую ночь.
Эрик стоял на том же месте. На берегу напротив острова.
— Я уезжаю, — сказала я.
— Знаю.
— Поедемте со мной.
Он улыбнулся — впервые за две недели, и от этой улыбки у меня под ребрами что-то оборвалось и полетело вниз, долго, как монета в колодец.
— Я не могу уйти с этого берега, — сказал он. — Я обещал здесь ждать.
— Ее нет уже двести лет, Эрик.
— Я знаю, когда она придет. — Он смотрел не на меня — на темную воду. — Слово нельзя взять назад. Можно только дождаться, пока его исполнят. С той или с другой стороны.
Я подошла вплотную. Перешла наконец эту проклятую ладонь воздуха между нами.
От него не пахло ничем. Ни морозом, ни кожей пальто, ни человеком. Пустота. Чистая, холодная пустота, как от проруби.
— Кто ты? — прошептала я.
— Тот, кто держит слово, — ответил он. — Уезжай. И не бросай в воду венков. У нас тут это плохо кончается.
Утром я села в поезд.
В окне проплыли Круглая башня, замок, серая гладь залива. На краю парка, у воды, стояла фигура в длинном пальто — одна, неподвижная, лицом к острову. Я смотрела, пока она не растаяла в снежной мгле.
Дома, разбирая фотографии с объекта, я нашла один старый снимок — беседку до реставрации, сделал кто-то из местных для архива, подписано: 1910 год. Беседка. Залив. И на берегу, спиной к объективу, — человек в длинном темном пальто, смотрящий на остров.
Я до сих пор не езжу к воде.
И венков не бросаю.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.