Медный месяц, или Кто чистит луну над Бухарой
Ночь.
В Бухаре она приходит не сверху, а снизу — из остывающей за день глины, из нагретых дувалов, из арыков, где вода к полуночи делается прохладной и сладкой. Сначала замолкает базар. Потом чайхана у Ляби-Хауза — последний старик допил свой зеленый чай, перевернул пиалу вверх дном, ушел шаркать по переулку Хакикат. И только тогда, нехотя, засыпает пруд.
Зухре не спалось.
Жара стояла такая, что даже тутовник во дворе обвис, и листья его висели, как уши усталого ослика. Девочка лежала на курпаче под навесом, раскинув руки, и слушала, как в глубине дома дышит дедушка — старый Усто Карим, медник, у которого руки пахли металлом и дымом даже во сне, даже в праздник, даже, наверное, когда он был маленьким. Она считала удары сердца. Сбивалась. Начинала снова.
А потом поняла, что ей мешает не жара.
Мешало небо. Оно было какое-то... неправильное. Зухра села на курпаче, задрала голову — и ахнула, тихонько, в ладошку, чтобы не разбудить дом. Луна над куполами стояла бледная, тусклая, в серых разводах, будто старый поднос, который забыли надраить к празднику. Свет от нее шел скупой, желто-пыльный. На такой луне и тени-то толком не ложились.
— Безобразие, — сказал кто-то сверху. — Третью ночь безобразие.
Зухра замерла.
На углу навеса, там, где обычно сушились связки урюка, сидел аист. Большой, белый, с черными, как чапан, крыльями и длинным клювом, которым он сейчас задумчиво постукивал сам себя по макушке. Глаз у него был круглый, умный и слегка сердитый — такой глаз бывает у очень старых людей, которые многое видели и ничего больше не боятся.
— Ты... разговариваешь? — прошептала девочка.
— А ты слушаешь, — проворчал аист. — Редкое дело по нашим временам. Люди теперь спят, уткнувшись носом в подушку, и ничего не слышат. Ни меня. Ни арыка. Ни того, как наверху сыплется труха.
Он щелкнул клювом — громко, будто кто-то захлопнул старую книгу.
— Меня зовут Лаклак. Я живу на минарете Калян — вон на том, что торчит над городом, как палец старого звездочета. Живу, между прочим, давно. Пятьсот лет живу. И все эти пятьсот лет у вас, у медников, была одна простая обязанность.
— Какая?
Аист посмотрел на луну. Потом на Зухру. Потом снова на луну — так, словно это она во всем виновата.
— Чистить ее, — сказал он.
Зухра не поняла. Лаклак вздохнул — долго, по-стариковски, со свистом в горле — и объяснил.
Луна, сказал он, вовсе не камень и не фонарь. Луна — это медный поднос. Самый первый, самый большой, который выковали бухарские мастера еще тогда, когда и города-то толком не было, одна глина да ветер. Повесили его в небо, чтобы по ночам людям было видно дорогу домой. Но медь, она ведь живая — темнеет, покрывается налетом, тускнеет. И потому каждую ночь кто-нибудь из медников Бухары поднимался и чистил ее. Тихонько. Так, что никто и не знал. Отец передавал тряпицу сыну, сын — своему сыну, и так пятьсот лет подряд. А то и больше — кто считал.
— А теперь, — Лаклак понизил голос, — твой дед заболел. Третью ночь не встает. Лежит, кашляет. И луна тускнеет. Еще ночь-другая — почернеет совсем, и караваны собьются с пути, и рыбаки на Амударье, и мальчишка, что бежит домой из гостей по переулку. Все собьются. В темноте-то.
Зухра прижала колени к груди. В животе у нее сделалось пусто и холодно — будто она проглотила кусочек зимнего арыка.
— Но я не умею, — сказала она. — Я маленькая. Я даже молоток дедушкин едва поднимаю.
— Молоток и не нужен, — хмыкнул аист. — Нужна тряпица. И смелость. И еще — не бояться высоты. С этим как?
Зухра подумала.
— С высотой плохо, — честно призналась она.
— Отлично, — сказал Лаклак. — Значит, будет не скучно.
Она на цыпочках прошла в мастерскую. Пахло здесь так, как пахло всегда, сколько Зухра себя помнила: окалиной, холодной медью, маслом и еще чем-то сладковатым — не то воском, не то самим временем. На полках в темноте светились бока кувшинов, подносов, кумганов — сотни, целая медная толпа, уснувшая стоя. Зухра нашарила на гвозде дедушкину тряпицу — старую, мягкую, из тутового шелка, протертую на сгибах до прозрачности. И баночку с пастой — серой, пахнущей золой и лимоном, которую дед готовил сам и никому не показывал как.
Когда она вышла во двор, Лаклак уже расправил крылья.
— Садись, — сказал он. — И держись за шею. Только не дергай — я тебе не ишак.
Они взлетели.
И вот это Зухра запомнила на всю жизнь — как внизу поплыла, закачалась Бухара: плоские крыши в лунной пыли, темные провалы дворов, купола трех базаров — Токи-Саррафон, Токи-Телпак-Фурушон, Токи-Заргарон, — круглые, как хлебы, вынутые из тандыра великанов. Блеснул Ляби-Хауз. У воды, на каменном ослике, дремал бронзовый Ходжа Насреддин — и, кажется, подмигнул ей снизу одним глазом. А может, показалось. Ночью многое кажется.
Минарет Калян рос навстречу. Выше, выше. У Зухры захватило дух; она зажмурилась и уткнулась носом в теплые перья аиста, пахнущие пылью и ветром.
— Приехали, — сказал Лаклак.
Они сидели на самой верхушке — на кирпичном узорчатом венце, откуда весь город был виден разом, как на ладони. А прямо перед ними, близко-близко, висела луна. Вблизи она оказалась огромной — медный диск величиной с целый двор, в выбоинах, в разводах, в темных пятнах копоти. От нее тянуло теплом, как от остывающего казана.
— Ну, — сказал аист. — Работай. Паста — тонким слоем. Тряпицей — кругами, как дед учил. Не дави. Медь не любит, когда давят. Медь любит, когда ее уговаривают.
Зухра набрала пасты на палец.
И начала.
Сначала было страшно — руки дрожали, и казалось, что сейчас соскользнешь с этого узенького венца в черную пустоту. Но потом... потом она поймала движение. То самое, дедушкино, круговое, терпеливое — она сто раз видела, как он так полирует подносы, высунув от усердия кончик языка. Круг. Еще круг. Серая паста темнела, собирала в себя всю копоть, всю старую муть — а под ней проступала медь. Живая. Теплая. Розовато-золотая.
Луна светлела.
Зухра терла и терла, уже не замечая высоты, забыв про страх, — только пятно света росло под ее ладонью, расползалось по всему диску. И вместе с ним светлел город внизу. Вспыхнули белым купола. Серебром налились арыки. В переулке Хакикат четче легли тени, и припозднившийся путник — крохотный, как муравей, — поднял голову, удивился, пошел веселее.
— Вот, — тихо сказал Лаклак. — Вот теперь он не собьется.
Когда Зухра дотерла последний край, луна висела полная, ясная, промытая до звона — хоть смотрись в нее, как в зеркало. Девочка и посмотрелась. И увидела там не себя даже, а будто сразу всех: и деда молодого, с черной бородой, и его отца, и отца его отца — длинную-длинную вереницу медников, что поднимались сюда до нее, ночь за ночью, век за веком. Все они смотрели на нее из медного света. И все, кажется, кивали.
— Устала? — спросил аист.
— Немножко, — зевнула Зухра. — Хорошо так устала. Правильно.
— Тогда домой.
Обратно летели медленно. Луна провожала их во все небо, и крылья Лаклака на ее свету казались вырезанными из белой бумаги. Город спал крепко, честно, без страха — потому что над ним снова горела чистая луна, и всякий, кто брел в темноте, знал теперь дорогу.
Аист опустил Зухру на ее курпачу под обвисшим тутовником. Девочка уже клевала носом.
— Лаклак, — пробормотала она. — А завтра? Завтра ее опять чистить?
— Завтра — твоя забота, — сказал аист. — Теперь ты знаешь. Теперь ты умеешь. А я... я, пожалуй, посплю. Пятьсот лет будишь то одного, то другого — тоже ведь утомишься.
Он щелкнул клювом — на этот раз мягко, почти ласково — и улетел к своему минарету.
Зухра положила тряпицу под подушку. Пальцы у нее пахли золой и лимоном. На ладони лежало что-то маленькое, теплое, круглое — крошечный медный кружок размером с монетку, гладкий, надраенный до блеска. Маленькая луна. На память.
Она сжала ее в кулаке и уснула.
Утром, когда во дворе запахло горячими лепешками, а в арыке зацокали чьи-то ранние шаги, дедушка Усто Карим вышел на порог. Кашель почти прошел. Он посмотрел на внучку — та спала, улыбаясь, с черным пятнышком пасты на щеке и с медной тряпицей, зажатой в кулаке. Посмотрел на небо, где таяла в рассвете чистая, ясная луна.
И старый медник улыбнулся в седую бороду — так улыбаются люди, которые наконец-то могут передать свою самую важную, самую тайную работу в хорошие руки. И спать спокойно.
Спи и ты.
Луна начищена. Дорога видна. Город под ней дышит ровно.
Все хорошо.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.