Степь: Что было потом — Глава, которую не дописал Чехов

Творческое продолжение классики

Это художественная фантазия на тему произведения «Степь» автора Антон Павлович Чехов. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?

Оригинальный отрывок

Егорушка почувствовал, что с этими людьми для него исчезло навсегда, как дым, всё то, что до сих пор было пережито; он опустился в изнеможении на лавочку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь начиналась для него... Какова-то будет эта жизнь?

— Антон Павлович Чехов, «Степь»

Продолжение

Егорушка стоял у окна в доме Настасьи Петровны и смотрел на улицу, по которой ветер гнал пыль и сухие листья. Город был не таков, каким он представлял его себе в дороге: не было ни золотых куполов до неба, ни мостовых из белого камня, а были серые заборы, покосившиеся ворота и тот же полынный запах, что преследовал его всю дорогу через степь, — только здесь он мешался с чадом печных труб и кислым духом помойных ям.

Он вспомнил мать, вспомнил, как она целовала его в макушку и плакала, и ему захотелось назад — в тот маленький домик с геранями на окнах, где по вечерам стрекотали сверчки и пахло топлёным молоком. Но назад было нельзя, и он это понимал тем безотчётным пониманием, которое свойственно детям, ещё не привыкшим облекать свои чувства в слова.

Настасья Петровна, полная женщина в ситцевом платье, с добрым, заплывшим от жиру лицом, вошла и поставила на стол тарелку с пирожками.

— Кушай, батюшка, — сказала она и потрепала Егорушку по голове. — Худенький какой, одни кости. Чем они тебя в дороге кормили? Ничем небось.

Егорушка взял пирожок, откусил, но жевал без аппетита. Пирожок был с капустой и пах подсолнечным маслом, и этот запах почему-то напомнил ему Дениску и его грязные, в мозолях, руки. Где теперь Дениска? Где Пантелей с его бесконечными историями? Где обоз, и Емельян с удочкой, и Вася с его странным высоким голосом, от которого щемило в груди?

Всё это уехало, ушло, растворилось в степи, как растворяется облако в небе — только что было и вот его нет.

— А завтра, батюшка, в гимназию тебя поведу, — говорила Настасья Петровна, убирая со стола и гремя посудой. — Дядя твой, Иван Иваныч, наказывал, чтоб непременно ко второму классу определить. Форму уже сшили, на комоде лежит. Ты примерь-ка.

Егорушка подошёл к комоду и потрогал серую суконную куртку с блестящими пуговицами. Сукно было колючее, жёсткое, и пуговицы холодные. Он попробовал надеть куртку — она была велика, рукава болтались, и он стал похож в ней на старичка, у которого всё тело усохло, а одежда осталась прежней.

— Ничего, вырастешь! — сказала Настасья Петровна и засмеялась, и от её смеха задрожал студень, стоявший на полке. — Мальчишки быстро растут. Вот мой Федя — по весне ему шили, а к осени рукава уж по локоть.

Она ушла, и Егорушка остался один. Он снял куртку, положил её обратно на комод и снова подошёл к окну.

На дворе уже смеркалось. По улице прошёл мужик с вязанкой хвороста, протарахтела телега, пробежала рыжая собака с поджатым хвостом. Через дорогу, за забором, в чьём-то саду белели рубашки, развешанные на верёвке, и казалось, что это стоят люди без голов, без рук и без ног — одни только туловища, — и тихо покачиваются, словно беседуют между собою о чём-то.

Егорушка лёг спать рано. Постель была мягкая, перина пуховая, подушки огромные, и он утонул в них, как тонет камень в воде, — быстро и без следа. Но спал он дурно: ему снилась степь, бесконечная, ровная, без единого деревца, и он шёл по ней один, а степь всё не кончалась, и не было ни дороги, ни обоза, ни даже полынка, на который можно было бы сесть и отдохнуть. Он шёл и шёл, а потом упал и стал плакать, и плакал долго, покуда не проснулся.

В комнате было темно и тихо. Где-то далеко лаяла собака, и этот лай был единственным звуком, напоминавшим о том, что мир не кончился и что за стенами дома ещё есть жизнь.

Утром Настасья Петровна повела его в гимназию.

Шли долго, через весь город. Егорушка шагал рядом с нею, держа её за руку, и смотрел по сторонам. Город просыпался: открывались лавки, звонили колокола, мимо пробегали мальчишки-разносчики с лотками калачей. У одного дома стоял городовой и зевал так, что виден был язычок, дрожащий в глубине рта, как у котёнка. Мимо проехал на дрожках толстый господин в шляпе, и лошадь его так забавно мотала головой, словно хотела сказать: «Нет, нет и нет!»

Гимназия помещалась в большом каменном доме с колоннами. У входа стоял швейцар в ливрее и с таким важным лицом, точно он был не швейцар, а по меньшей мере генерал. Егорушка робко прошёл мимо него и очутился в длинном коридоре, где пахло мелом, чернилами и тем особенным казённым запахом, который бывает только в присутственных местах и учебных заведениях.

По коридору сновали мальчики в таких же серых куртках, какая лежала утром на комоде. Они бегали, толкались, кричали, и от их крика гул стоял, как в улье. Один мальчик, веснушчатый и вихрастый, налетел на Егорушку и толкнул его плечом.

— Новенький? — спросил он и, не дожидаясь ответа, побежал дальше.

Настасья Петровна сдала Егорушку инспектору — маленькому сухому человечку в очках, который посмотрел на него поверх стёкол и сказал:

— Ну-с, отрок, посмотрим, чему вас там учили.

И Егорушка остался один. Совсем один — без матери, без дяди Ивана Иваныча, без отца Христофора с его добрым старым лицом и постоянным запахом ладана, без Дениски, без степи. Всё, что было ему дорого и привычно, осталось далеко, за сотни вёрст, и между ним и прежней жизнью лежала степь — та самая, бескрайняя, равнодушная, которая ни о ком не тужит и никого не ждёт.

Он сел за парту в последнем ряду. Парта была изрезана перочинными ножами: кто-то вырезал «Ваня дурак», кто-то — кривое сердце с инициалами, кто-то просто ковырял дерево от скуки. Егорушка провёл пальцем по этим бороздкам и подумал, что те мальчики, которые вырезали их, тоже когда-то были новенькими, тоже боялись и тосковали, а потом привыкли — и им стало скучно, и от скуки они стали портить парты.

Урок начался. Учитель, старый, с жёлтым лицом и бакенбардами, как у Пантелея, стал рассказывать о каком-то Ромуле и Реме, о волчице и о городе Риме. Егорушка слушал и не слышал. Он думал о степи.

Он думал о том, как на рассвете степь бывает розовой и прохладной, и роса лежит на траве, и каждая травинка блестит, как серебряная. Он думал о коршуне, который висит в небе, распластав крылья, и не шевелится, — часами не шевелится, — и непонятно, спит он или думает о чём-то своём, коршуньем. Он думал о грозе — о том, как вдруг темнеет небо, и ветер начинает рвать бурьян, и первые капли бьют по лицу, крупные, тёплые, пахнущие пылью. И о ночи думал — о костре, о звёздах, о том, как Пантелей говорил, что звёзды — это души праведников, которые глядят с неба вниз и жалеют тех, кто ещё живёт на земле.

— Князёв! — раздался голос учителя. — Князёв, я к вам обращаюсь! Назовите основателей Рима!

Весь класс обернулся. Егорушка вздрогнул и встал. Лицо его стало красным, уши горели.

— Ромул и Рем, — прошептал он.

— Громче! — сказал учитель.

— Ромул и Рем! — повторил Егорушка, и голос его дрогнул, как дрожит тонкая ветка на ветру.

— Садитесь, — сказал учитель и отвернулся к доске, и бакенбарды его тряхнулись, как у рассерженного кота.

Егорушка сел и опустил голову. Сосед по парте, толстый мальчик с оттопыренными ушами, наклонился к нему и шепнул:

— Ты откуда?

— Из N., — ответил Егорушка.

— А это где?

Егорушка хотел сказать: «Это далеко, надо ехать через степь, долго-долго, два дня и две ночи, мимо курганов, мимо ветряков, мимо старого кладбища, где на крестах сидят вороны, и ночью слышно, как кричит выпь, а днём — ничего, только ветер и трава, трава и ветер, без конца и без начала», — но сказал только:

— Далеко.

Мальчик кивнул и отодвинулся, и больше не заговаривал.

После уроков Егорушка шёл домой один. Настасья Петровна объяснила ему дорогу, и он запомнил: мимо церкви, потом налево, потом через площадь, мимо аптеки с золотыми шарами в витрине, потом направо — и вот калитка с облупленной зелёной краской.

Он шёл и думал о том, что впереди у него — много лет. Много-много лет ученья, и все эти годы он будет ходить по этой улице, мимо этой церкви, мимо этой аптеки. И каждый день будет похож на предыдущий, и весна будет сменяться летом, лето — осенью, осень — зимой, и так — год за годом, пока он не вырастет и не станет взрослым. А когда вырастет — что тогда?

Он не знал, что тогда, и это незнание не пугало его, а только наполняло тихой, ровной грустью — такой же ровной и бесконечной, как степь.

Над городом летели облака, белые, кудрявые, похожие на вату. Егорушка задрал голову и долго смотрел на них. Облака шли оттуда — с юга, со стороны степи, и, может быть, ещё утром они проплывали над тем местом, где стоял обоз Варламова, где Пантелей варил кашу, где Дениска поил лошадей.

Он вдруг остановился посреди тротуара — так, без всякой причины, просто остановился и стоял, и смотрел на облака, и по щекам его текли слёзы, хотя он вовсе не хотел плакать. Мимо шли люди, и никто не обращал на него внимания — мало ли отчего плачет мальчик.

Потом он вытер лицо рукавом и пошёл дальше.

Дома его ждал обед — щи с говядиной, каша и компот из сушёных яблок. Настасья Петровна расспрашивала его про гимназию, про учителей, про товарищей, и он отвечал коротко: «Да», «Нет», «Ничего». Она не обижалась и только качала головой.

Вечером он сел у окна, как вчера, и стал смотреть на улицу. Солнце садилось за крышами, и небо на западе было красным, как в степи перед грозой. Тень от соседнего дома медленно ползла через двор, поглощая один предмет за другим — сначала бочку, потом поленницу, потом куст сирени, — и казалось, что тень эта живая и голодная и хочет съесть весь двор.

Егорушка прижался лбом к стеклу. Стекло было холодное, и этот холод успокаивал.

«Ничего, — подумал он. — Ничего. Привыкну».

И странная решимость появилась в его лице — та самая, которая появляется у детей, когда они вдруг понимают, что детство кончается. Не радость и не горе, а что-то третье — может быть, просто готовность жить.

Он отошёл от окна, сел за стол и раскрыл учебник латинской грамматики. Буквы прыгали перед глазами, но он заставил себя читать. За окном лаяла собака, скрипели ворота, издалека доносился колокольный звон — город жил своей жизнью, равнодушный и чужой.

Но то же самое можно было сказать и о степи.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Пишите с закрытой дверью, переписывайте с открытой." — Стивен Кинг