Он крадет воспоминания, но оставил мне любовь

В Калининграде дожди идут по расписанию. Как трамваи. Как чужие письма, которые почему-то приходят на твой адрес.

Я познакомилась с ним на Верхнем озере — там, где старые немецкие липы роняют листья прямо в черную воду, и вода их не принимает, держит на поверхности, будто раздумывает. Октябрь. Я стояла у парапета на улице Тельмана, курила чужую сигарету (свои кончились, а до киоска идти было лень), и смотрела, как фонари зажигаются один за другим — неохотно, вразнобой, как старики просыпаются.

«Вы что-то потеряли?»

Вот с этого он начал. Не «привет», не «девушка, огонька не найдется». А сразу — про потерю. Будто знал.

Я обернулась. Высокий. Пальто цвета мокрого асфальта, воротник поднят. Лицо — из тех, что через минуту забываешь, но потом всю ночь пытаешься вспомнить. Глаза светлые. Или темные. Я до сих пор не могу решить.

— С чего вы взяли, что я что-то потеряла?

— У вас руки ищут, — сказал он и кивнул на мои пальцы, которые теребили пуговицу. — Люди так делают, когда чего-то не хватает. Обручального кольца. Ключей. Себя.

Наглость. Я хотела уйти. Правда хотела.

Мы проговорили до полуночи.

---

Его звали Артур. Или он сказал, что Артур. Теперь я не уверена — потому что первое, что он у меня забрал, было именно это. Его имя. Я помню все вокруг того вечера: холод парапета под ладонями, запах прелых листьев, вкус дешевого табака. А имя — пусто. Дыра. Как выпавший зуб, куда все лезет и лезет язык.

Мы стали видеться. Он появлялся всегда неожиданно — на Ленинском, у Кафедрального собора, однажды прямо на острове Канта, возле могилы того самого философа, которого весь город то ли чтит, то ли просто использует как ориентир. «Встретимся у Канта» — так здесь говорят. Мертвый немец как точка сбора живых.

Он водил меня по местам, которых я, коренная калининградка, не знала. Тупички Амалиенау, где особняки помнят другое имя города. Заброшенный форт за Северным вокзалом — там пахло сыростью и порохом, хотя пороха там не было уже лет восемьдесят. Кафе на Рыбной деревне, куда мы забредали за глинтвейном, и хозяин, толстый армянин по имени Гурген, встречал нас как родных. «А, влюбленные пришли», — говорил он. И подмигивал. Мне.

Потому что Артура он не помнил. Каждый раз — не помнил.

Я заметила это не сразу. Долго списывала на память старика. Но однажды спросила напрямую: «Гурген, а тот мужчина, с которым я хожу?» И Гурген посмотрел на меня так, будто я заболела. «Дочка, ты всегда одна приходишь. Всегда одна, за столик на двоих, и второй глинтвейн греешь руками, а он остывает».

Два стакана. Один — остывший.

В груди у меня что-то дернулось, как рыба на крючке.

---

Тишина. Я стояла посреди Рыбной деревни, и туристы обтекали меня, как вода — камень, а я слушала эту гулкую, ватную тишину, которая вдруг заполнила все: и пряничные крыши, и маяк-новодел, и мост через Преголю, разведенный где-то в темноте. Одна. Я всегда приходила одна.

Но руки помнили тепло его рук. Тело помнит то, что стирают из головы.

В ту ночь я вернулась домой, на улицу Багратиона, в свою двушку с видом на трамвайные пути, и стала проверять. Телефон — ни одного его номера. Переписка — пусто. Фотографии — я одна, всегда одна, вот я смеюсь у собора, а рядом — размытое пятно, будто кто-то дышал на объектив. Я звонила матери спросить, помнит ли она, что я рассказывала про мужчину.

Мать не взяла трубку.

Потом я поняла — я не помню ее голоса. И как ее зовут, не помню. Мама. Просто мама. Имя выпало, как то, первое.

Он забирал по кусочку. Аккуратно. Как вор, который не выносит из квартиры все сразу — берет по одной вещи, чтобы ты не сразу заметил. Сегодня — сервиз. Через неделю — картину. Через месяц — ты стоишь посреди пустой комнаты и не можешь вспомнить, что здесь вообще было.

---

Я нашла его сама. В следующий вторник, у Канта, где же еще.

— Ты крадешь меня, — сказала я. Без вопроса. — По частям.

Он не стал отпираться. Это было хуже всего — он не удивился, не испугался. Только вздохнул, и в этом вздохе была усталость длиной в несколько жизней.

— Я беру то, что причиняет тебе боль, — сказал он. — Так я устроен. Я нахожу человека, у которого внутри слишком много острого, и вынимаю. Осколок за осколком. Твою мать, которая говорила, что ты никчемная. Твоего отца, который ушел. Мужчину, который бил тебя по щекам словами. Я забрал их всех. Ты просто не заметила, что вместе с болью уходят и лица.

— Это не тебе решать, — прошептала я. — Это мое. Пусть острое. Пусть режет. Мое.

— Знаю, — сказал он. — Поэтому и ухожу. Каждый раз, забрав кусочек, я стираю и себя из твоей памяти — чтобы ты не возненавидела меня за кражу. Но ты все равно находишь меня. Каждый раз. Уже одиннадцатый.

Одиннадцатый.

— Почему я нахожу? — спросила я. — Если ты стираешь все?

Он посмотрел на меня, и я наконец решила, какого цвета его глаза. Никакого. Цвета той черной воды на Верхнем озере, что не принимает листья.

— Есть одна вещь, которую я не умею забирать, — сказал он тихо. — Я могу вынуть имя, лицо, целый год твоей жизни. Но не это. Оно не в голове. Оно глубже. И оно каждый раз ведет тебя обратно ко мне, как компас — на север.

— Что «это»?

— Ты знаешь.

Я знала.

---

Мы стоим у могилы философа, который писал, что есть вещи в себе — недоступные, непознаваемые, вечно ускользающие. Над Преголей поднимается туман, тяжелый, балтийский, соленый. Трамвай где-то далеко скрежещет на повороте у эстакадного моста. Пахнет рекой и прелью, и почему-то — его теплыми руками, хотя он еще не притронулся ко мне.

Завтра я его не вспомню. Ни имени. Ни этого разговора. Ни того, что уже одиннадцать раз стояла здесь и слышала одно и то же.

Но через неделю я снова приду на улицу Тельмана, к черной воде. Буду теребить пуговицу — потому что руки ищут. И он спросит: «Вы что-то потеряли?»

И я отвечу — да.

Все.

Кроме одного.

Он крадет мои воспоминания, забирает их бережно, как забирают спящего ребенка из машины — чтобы не разбудить. Но каждый раз оставляет мне единственное, что не умеет вынуть.

Любовь к нему.

К вору, у которого нет лица.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин