Ночной тариф до Заречья
Ринат Хабибуллин водил маршрутку двенадцать лет и про людей знал все.
Кто заплатит сразу, а кто будет коситься в окно, изображая глубокий сон. Кто попросит «вот тут, у ларька, да-да, здесь». Кто сунет пятитысячную в час пик — назло, из спортивного интереса. Работа, если вдуматься, простая: крутишь баранку, держишь маршрут, собираешь мелочь. Философия не требуется.
Ночная смена — статья особая. Своя, если хотите, вера.
Казань после полуночи гасла подъезд за подъездом. Туман полз с Казанки, ложился на асфальт, лизал колеса старенькой «Газели». Салон пустой, движок бормочет, а Ринат по привычке роняет в пустоту: «Передавайте за проезд, мелочь готовьте заранее». Некому передавать. Привычка сильнее логики.
Есть у него три правила, выстраданных за двенадцать лет.
Первое: оплата при входе. Второе: в салоне не курить. Третье — святое: конечная это конечная, все выходят, споры бесполезны.
В ту ночь, отбарабанив последний круг, он подкатил к конечной у депо. Там не бывает никого. Фонарь, лужа, ржавый столб с расписанием, которое никто не читал лет десять.
У столба стояла Фаягуль-апа.
Соседка с четвертого этажа. Маленькая, в том самом цветастом платке. Ринат ее узнал сразу — и так же сразу вспомнил, как неделю назад весь подъезд стоял во дворе, а из подъезда выносили. Хоронили. Он сам нес табуретку.
— Заречье-то не проехали еще, сынок? — спросила она через открытую дверь. Буднично. Будто про Горки спрашивала.
Такой остановки на маршруте не было.
В груди у Рината что-то дернулось, как рыба на крючке. Он посмотрел на апа. На расписание за ее спиной — где буквы вдруг поплыли, перестроились в незнакомые, тягучие. На туман, который стоял теперь стеной, глухой, как войлок.
— Садитесь, апа, — сказал он. — Замерзнете.
Она села. Полезла в узелок за мелочью — Ринат махнул: не надо, вам бесплатно, вы соседка. Апа улыбнулась, и от этой улыбки под ребрами разлилось тепло, а не тот мерзкий холодок, которого он ждал.
«Газель» тронулась в туман.
Город снаружи был не тот. Похожий, но сдвинутый: дома выше, чем надо, окна без света, а между ними — мост, которого в Казани нет и быть не может. Длинный, горбатый, уходящий в белое ничто над черной водой. К мосту Ринат и рулил, сам не понимая, откуда знает дорогу.
На остановках входили другие.
Старик в тулупе — от него несло сеном и погостом. Женщина, у которой волосы шевелились сами по себе, будто под водой. Кто-то мелкий, лохматый, забившийся под заднее сиденье, шуршащий и хихикающий. Все клали в кассу монеты — тяжелые, темные, с чужими лицами, каких не чеканят ни в одном банке. Ринат складывал их в подстаканник и вел. Просто вел. Руки знали дело, а голова решила пока не вмешиваться.
Фаягуль-апа сошла у моста.
— Спасибо, сынок, — сказала она с подножки. — Хорошо ты возишь. Ровно. Батюшка мой тоже ровно возил, на телеге еще. — И, уже из тумана: — Ты только сдачу с них бери правильно. С этих. Не перепутай.
Ринат хотел спросить — с кого «с этих», — но апа растаяла, и мост принял ее, маленькую, в цветастом платке, и стало на сердце пусто и светло разом.
А потом вошел он.
Мужчина в хорошем костюме. Гладкий, дорогой, с улыбкой на тридцать два зуба. Сел спереди, закинул ногу на ногу. И Ринат — двенадцать лет за баранкой, глаз-алмаз — сразу увидел, чего не хватает. В лобовом стекле отражался пустой салон. Пассажира в отражении не было.
— На тот берег, — сказал костюм и качнул мостом. Потом мотнул подбородком назад, за спину, туда, откуда Ринат приехал. Туда, где город. Живой. — Нет. В обратную. К вам. Давно, знаешь, мечтаю прокатиться к вам.
Он протянул монету. Не темную — светлую, теплую, она будто дышала в ладони. Живую. Ринат почему-то понял: чью-то. Отнятую.
Правило первое: оплата при входе. Возьмешь монету — повезешь. Свяжешься. Он это чувствовал, как чувствуют лед под передним колесом — до того как поедет юзом.
Ринат монету не взял.
— Не по тарифу, — сказал он спокойно, тем самым скучным голосом, каким осаживал буйных в час пик. — И вообще, гражданин.
Он вдавил газ. «Газель» рванула — не к живому берегу, а к мосту, туда, к белому ничто.
— Ты куда?! — костюм дернулся, улыбка сползла, обнажив под собой что-то серое, без костей, оплывающее. — Мне в другую!
— Конечная, — отрезал Ринат.
И повернул к нему зеркало заднего вида — свое, честное, засиженное, с картонной елочкой на нитке. В зеркале костюма по-прежнему не было. А правило третье он за двенадцать лет не нарушал ни разу. Конечная — это конечная. Двери — на выход. Спорить с водителем на конечной бесполезно, это знает всякий, кто ездил в маршрутке; знают, видимо, и на том свете.
Двери зашипели. Мост подхватил безкостного, потащил, тот заорал — тонко, зло, — но рельсы судьбы у маршрутки одни, и объехать конечную нельзя. Костюм вымело в туман, обратно, откуда пришел. К себе. Не к живым.
Стало тихо. Только движок бормотал да картонная елочка качалась.
Ринат выдохнул. Развернулся — руль знал дорогу и назад — и погнал к городу. Туман редел. Проступил родной депо, лужа, ржавый столб. Часы на панели показывали ту же минуту, что и в начале, — 03:13, будто ночь его дождалась.
В подстаканнике лежали темные монеты. Настоящие, тяжелые. Никуда не делись.
Рация — та, что молчала двенадцать лет, потому что диспетчерская давно перешла на телефоны, — вдруг ожила, зашипела и произнесла спокойным, усталым женским голосом:
— Борт тринадцатый, прием. Хорошо отработал, Ринат. Ровно. — Пауза. Треск. — Нам такие нужны. Ночной маршрут за тобой. Завтра в три тринадцать, там же. Подумай.
Ринат посмотрел на монеты. На картонную елочку. На туман, что уползал обратно к реке.
Думать, если честно, было особо не о чем. Он всю жизнь возил людей.
Теперь, выходит, будет возить и дальше.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.