Ночные ужасы 05 июля 21:46

Обходчик седьмого перегона

Рельс поет по-разному. Целый — чисто, коротко, будто камешек в колодец. Треснутый — глухо, с надтреском, как простуженная грудь. Марат Ержанов различал эти голоса вслепую, на слух, за двенадцать лет он вообще перестал смотреть — только слушал.

Его перегон лежал на Турксибе, между разъездом и полустанком с номером вместо имени, там, где степь под Балхашом становится совсем плоской и пустой, и небо ложится прямо на землю без всякого зазора. Семь километров туда. Семь обратно. Фонарь, молоток на длинной ручке, брезентовая сумка, термос.

Чай он возил густой, с солью и молоком — как бабушка учила, как весь его род пил в этой степи сто лет до него. Горячий держался долго, а горячее в ночной степи — это половина мужества. Вторая половина — привычка.

«Рельс не врет, — говорил Марат сыну по телефону, раз в неделю, когда добивал до вышки сигнал. — Человек соврет и не покраснеет, а железо — никогда. Где холодно было — скажет. Где сыро — пожалуется». Сын смеялся: батя, ты со своими рельсами скоро сам заговоришь железным. Марат не обижался. Может, и заговорю. Тут за ночь наговоришься с чем угодно.

Степь ночью не пустая. Это только кажется. Она полна — сусличьим свистом, шорохом полыни, далеким, за горизонтом, гулом состава, которому еще час идти. И светом. Балхаш отдавал луне холодный, ртутный отблеск, и по этому отблеску степь была видна далеко, до самого края земли.

Вот на этом краю он его впервые и заметил.

Человек шел по путям. Навстречу. По самим рельсам — так ходят пацаны на спор да еще те, кому спешить некуда. Далеко, силуэт, черная запятая на серебре. Марат остановился, поднял фонарь, крикнул по-казахски, потом по-русски: эй, сойди с путей, скорый идет!

Силуэт не ответил и не сошел. Просто перестал быть.

Не свернул. Не лег. Не спрятался в темноту — темноты рядом не было, степь голая. Был — и нет. Как будто степь его сглотнула, не поперхнувшись.

Марат постоял, послушал рельс. Рельс молчал.

Потом были следы. На инее — а иней в октябре здесь ложится к трем ночи, тонкий, ломкий — вдоль его собственных отпечатков шли чужие. Босые. Тридцать три года на путях всякое видал, но чтобы босиком, по мерзлому щебню, ровным шагом, шпала в шпалу, будто человек не идет, а плывет вдоль насыпи...

Он стал ходить с ружьем. Не помогало от того, что на душе. Помогало держать душу в кулаке.

В ту ночь у него в кармане хрипел приемничек — маленький, китайский, сын подарил. Ловил через раз, но иногда пробивало русскую волну, и Марат шел под нее, как под конвоем. Пробило Цоя. «Электричка везет меня туда, куда я не хочу». Он усмехнулся в воротник: как в воду глядел, Витя. «Электричка везет меня туда, куда я не хочу». Меня вот тоже. Каждую ночь. Семь туда, семь обратно.

Босой стоял на пятом километре.

Близко. Совсем близко на этот раз — метров двадцать, между двумя мачтами контактной сети, и Марат впервые разглядел, что это не парень. Мужик. Худой, жилистый, в чем-то темном, что липло к телу, как мокрое. Лица не было. То есть было, но глаз не разобрать — просто впадины, две ямы, куда не проходил ртутный свет с Балхаша.

Он держал что-то в руке. Длинное. Марату очень не хотелось узнавать, что.

— Ты кто? — спросил Марат тихо, и голос сорвался, как рельс на морозе.

Босой наклонил голову. Прислушался. Как сам Марат прислушивался к железу — так и он теперь слушал Марата, всего целиком, изнутри.

И шагнул.

Вдалеке, за спиной, у семафора, налился и загудел рельс — низко, длинно, нарастая. Скорый. Пятьдесят две тонны, шел он всегда без остановки, проглатывал этот перегон за восемь минут. Свет прожектора вспыхнул на горизонте — крошечный, злой, как звезда, что решила упасть именно сюда.

Марат оглянулся на свет. На секунду. На одну проклятую секунду.

Когда он повернулся обратно, босого не было там, где босой стоял.

Он стоял ближе.

Приемник в кармане плюнул помехами и в последний раз, из-под шума, договорил: «...туда, куда я не хочу».

Скорый шел. Восемь минут. А между Маратом и человеком, который любил ходить по рельсам и которого не возил ни один поезд, оставалось теперь шагов пять — и тьма в глазницах была теплее степной ночи, потому что степь хотя бы честно молчала, а это — это уже улыбалось.

Рельс под ногами запел. Чисто. Коротко.

Но Марат почему-то знал: это последний рельс, который не соврет ему никогда.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Писать — значит думать. Хорошо писать — значит ясно думать." — Айзек Азимов