Мрачные стихи для Маши: утерянная глава «Щелкунчика»
Творческое продолжение классики
Это художественная фантазия на тему произведения «Щелкунчик и Мышиный король» автора Эрнст Теодор Амадей Гофман. Как бы мог продолжиться сюжет, если бы писатель решил его развить?
Оригинальный отрывок
Рассказывают, что через год юный Дроссельмейер увёз Мари в золотой карете, запряжённой серебряными лошадьми. На свадьбе танцевали двадцать две тысячи нарядных кукол, сверкающих бриллиантами и жемчугами, а Мари, говорят, и поныне королева в волшебной стране, где повсюду можно увидеть сверкающие цукатные рощи, прозрачные марципановые замки — словом, самые удивительные вещи, если только у тебя, конечно, есть на это глаза.
Продолжение
Маше Штальбаум исполнялось десять.
Три года прошло — три года и три месяца, если быть совсем точным, а советник Дроссельмейер всегда настаивал на точности, даже когда речь шла о вещах, которые точности не поддавались. Три года с той рождественской ночи. С ёлки. С Щелкунчика. С мышиного короля о семи головах — хотя, впрочем, Мари давно уже не была уверена в числе голов. Семь? Или пять? Или вовсе три, а остальные она придумала?
Фриц, разумеется, говорил, что она всё придумала. Целиком. С первого мышиного писка до последнего серебряного коня.
Но день рождения — десятый — был настоящим, и настоящими были гости, и настоящим было платье с кружевным воротником, которое мама гладила с утра. Гладила и приговаривала что-то про пятно — было пятно или не было, Мари не поняла. Она стояла у окна и смотрела на дождь.
Октябрь в Нюрнберге — серый. Не тот серый, что бывает на акварелях, благородный и прозрачный, а другой — тяжёлый, как мокрая шерсть. Деревья на Шпиттальгассе стояли голые, и только один каштан ещё держался, цеплялся за свои листья — рыжие, скрюченные, похожие на маленькие сжатые кулаки.
Крёстный Дроссельмейер приехал к обеду.
Он вошёл, как всегда, неожиданно — будто не через дверь, а откуда-то из складки в стене. Длинный, сутулый, в своём вечном чёрном сюртуке, с чёрной повязкой на правом глазу. Левый глаз — живой, острый, мышиный — тут же нашёл Мари и подмигнул. Она заметила, что руки у крёстного дрожат. Чуть-чуть. Но Мари обратила внимание — потому что в семь лет научилась замечать вещи, которых другие не видят, и за три года не разучилась.
— Десять лет, — сказал крёстный. — Серьёзный возраст. В десять лет пора получать серьёзные подарки.
Фриц, который в свои тринадцать всё ещё не вырос из привычки заглядывать в чужие свёртки, подался вперёд. Но крёстный достал из-за пазухи не коробку, не механическую игрушку, не замок с башенками.
Тетрадь.
Тонкая, в переплёте из тёмной кожи — настолько тёмной, что Мари сначала приняла её за чёрную, но потом, повернув к свету, увидела: скорее — цвета старой вишни. Или запёкшейся крови. Мари тут же одёрнула себя за это сравнение, но мысль уже была подумана, и куда её теперь.
— Что это? — спросила мама с тем особенным подозрением, которое она всегда приберегала для подарков крёстного. После истории с трёхэтажным замком, который занял полкомнаты и шевелился по ночам, мамино подозрение было, надо признать, обоснованным.
— Стихи, — сказал Дроссельмейер.
И добавил, помолчав:
— Мрачные.
Мари открыла тетрадь.
Почерк был мелкий, угловатый, с длинными хвостами у букв — точно писали не пером, а чем-то острым. Когтем? Мари одёрнула себя во второй раз. Одёргивать себя в день рождения — скверное занятие, но что поделаешь.
Первое стихотворение называлось «Кукла, которая не спит».
Мари прочла первые строки — про себя, одними губами — и почувствовала, как в комнате стало иначе. Не холоднее — тише. Как будто кто-то накрыл все звуки стеклянным колпаком.
«Кукла, которая не спит,
Стоит в витрине, смотрит вниз.
Её фарфоровый язык
Не произносит слов. Но — тс!
Она моргнула. Или нет?
Витрина треснула чуть-чуть.
И тот, кто видел, бросил свет
И побежал. Забыл дохнуть.»
— Ты знаешь, милая, на день рождения обычно дарят что-нибудь повеселее, — это мама. — Леденцы, например. Или ленты.
Крёстный не ответил. Он смотрел на Мари одним глазом, и в этом глазу было что-то новое. Не страх. Скорее — ожидание. Так смотрят на часовой механизм, когда знают, что сейчас из него выскочит фигурка. Или не фигурка.
— Прочти второе, — сказал он тихо.
Второе называлось «Мышиный вальс».
У Мари похолодели пальцы. Она помнила мышей. Помнила — или думала, что помнила; граница между этими вещами к десяти годам стала тоньше, чем хотелось бы. Шорох тысяч когтистых лапок по паркету. Запах — пыльный, сладковатый, как старый миндаль. И глаза — крохотные, красные, как булавки с рубиновыми головками, воткнутые в темноту.
«Мышиный вальс звучит в ночи —
Три четверти, три четверти, три.
Король упал. Сломались мечи.
Но ты — молчи. Молчи. Смотри.
Он встанет. Склеит. Семь голов
Не нужны, если есть одна.
Одна — и нет для ней оков.
Одна — и ночь ей не черна.»
— Крёстный, кто это написал? — Голос её стал тонким, будто струну натянули слишком.
Дроссельмейер опустился в кресло. Длинные пальцы — механические? живые? — легли на подлокотники.
— Есть вещи, Мари, которые существуют до того, как их кто-то напишет. Они ждут в воздухе. Кто-то просто... записывает.
— Это не ответ.
— Это самый честный ответ, на который я способен.
Фриц фыркнул из-за стола — громко, по-лошадиному.
— Опять ваши сказки. Маша, брось тетрадку, пойдём лучше...
Но Мари не слушала. Третье стихотворение — «Королевство после полуночи». Она читала — и что-то менялось. Не в комнате. В комнате всё было прежним: обои в мелкий цветок, этажерка с фарфоровыми пастушками, дождь за окном. Менялось глубже — в том слое, куда обычно не смотришь.
А теперь была причина.
Между строками, в промежутках между словами — Мари видела. Марципановые замки — но не розовые, не золотые. Серые. Покрытые пылью или пеплом. Леденцовые деревья без листьев, обожжённые. Розовое озеро обмелело, и на дне лежало что-то, на что не хотелось смотреть.
— Крёстный! — Она захлопнула тетрадь. — Это ведь то самое место? Королевство?
Старик — а он в эту минуту выглядел именно стариком, не чудаком, не фокусником, а усталым, изношенным человеком — провёл ладонью по лицу.
— Когда ребёнку семь, он видит королевство одним способом. Сахар, розы, серебряные кони. Так нужно. Но в десять...
Пауза. Дождь перестал, но с карниза капало — тяп, тяп, тяп — как метроном.
— В десять начинаешь видеть то, что за сахаром.
Мари посмотрела на тетрадь. Кожа переплёта казалась тёплой — не по-книжному. Как если бы между страницами что-то медленно дышало.
— Это подарок или предупреждение?
Дроссельмейер улыбнулся. Одной стороной рта — другая осталась неподвижной, и Мари подумала, что половины его лица живут в разных городах.
— А бывает, Мари, разница?
После обеда Мари поднялась к себе. Небо не посветлело — просто перестало сочиться, повисло над крышами, как серая простыня на верёвке.
Открыла последнюю страницу.
Последнее стихотворение было без названия. И без текста. Пустые строчки — ждущие, разинутые, как маленькие рты. И внизу, мелким почерком:
«Для Маши. Когда будет готова. Когда ей будет десять.»
Десять. Сегодня.
Мари закрыла тетрадь. Посидела минуту — или пять, кто считал. Открыла снова. Провела пальцем по переплёту — кожа дрожала, или это дрожали пальцы; поди разбери.
Взяла перо со стола — гусиное, то самое, которым писала диктанты — и подумала: а что, если мрачные стихи нужно не читать? Что, если их нужно — дописать?
За стеной скрипнуло. Тень от этажерки легла чуть иначе. Фарфоровая пастушка на полке, кажется, повернула голову. Или не повернула. Или повернула, но успела вернуться обратно.
Мари обмакнула перо.
И — в свой десятый день рождения, в октябре, в сером Нюрнберге, под небом, которое забыло, как быть голубым — написала первую строчку своего первого мрачного стихотворения.
А дальше — это уже другая история. Та, которую не записал Гофман. Та, которую Маша напишет сама.
Вставьте этот код в HTML вашего сайта для встраивания контента.