Classic Continuation Mar 19, 11:27 AM

Мрачные стихи для Маши: утерянная глава «Щелкунчика»

Creative continuation of a classic

This is an artistic fantasy inspired by «Щелкунчик и Мышиный король» by Эрнст Теодор Амадей Гофман. How might the story have continued if the author had decided to extend it?

Original excerpt

Рассказывают, что через год юный Дроссельмейер увёз Мари в золотой карете, запряжённой серебряными лошадьми. На свадьбе танцевали двадцать две тысячи нарядных кукол, сверкающих бриллиантами и жемчугами, а Мари, говорят, и поныне королева в волшебной стране, где повсюду можно увидеть сверкающие цукатные рощи, прозрачные марципановые замки — словом, самые удивительные вещи, если только у тебя, конечно, есть на это глаза.

— Эрнст Теодор Амадей Гофман, «Щелкунчик и Мышиный король»

Continuation

Маше Штальбаум исполнялось десять.

Три года прошло — три года и три месяца, если быть совсем точным, а советник Дроссельмейер всегда настаивал на точности, даже когда речь шла о вещах, которые точности не поддавались. Три года с той рождественской ночи. С ёлки. С Щелкунчика. С мышиного короля о семи головах — хотя, впрочем, Мари давно уже не была уверена в числе голов. Семь? Или пять? Или вовсе три, а остальные она придумала?

Фриц, разумеется, говорил, что она всё придумала. Целиком. С первого мышиного писка до последнего серебряного коня.

Но день рождения — десятый — был настоящим, и настоящими были гости, и настоящим было платье с кружевным воротником, которое мама гладила с утра. Гладила и приговаривала что-то про пятно — было пятно или не было, Мари не поняла. Она стояла у окна и смотрела на дождь.

Октябрь в Нюрнберге — серый. Не тот серый, что бывает на акварелях, благородный и прозрачный, а другой — тяжёлый, как мокрая шерсть. Деревья на Шпиттальгассе стояли голые, и только один каштан ещё держался, цеплялся за свои листья — рыжие, скрюченные, похожие на маленькие сжатые кулаки.

Крёстный Дроссельмейер приехал к обеду.

Он вошёл, как всегда, неожиданно — будто не через дверь, а откуда-то из складки в стене. Длинный, сутулый, в своём вечном чёрном сюртуке, с чёрной повязкой на правом глазу. Левый глаз — живой, острый, мышиный — тут же нашёл Мари и подмигнул. Она заметила, что руки у крёстного дрожат. Чуть-чуть. Но Мари обратила внимание — потому что в семь лет научилась замечать вещи, которых другие не видят, и за три года не разучилась.

— Десять лет, — сказал крёстный. — Серьёзный возраст. В десять лет пора получать серьёзные подарки.

Фриц, который в свои тринадцать всё ещё не вырос из привычки заглядывать в чужие свёртки, подался вперёд. Но крёстный достал из-за пазухи не коробку, не механическую игрушку, не замок с башенками.

Тетрадь.

Тонкая, в переплёте из тёмной кожи — настолько тёмной, что Мари сначала приняла её за чёрную, но потом, повернув к свету, увидела: скорее — цвета старой вишни. Или запёкшейся крови. Мари тут же одёрнула себя за это сравнение, но мысль уже была подумана, и куда её теперь.

— Что это? — спросила мама с тем особенным подозрением, которое она всегда приберегала для подарков крёстного. После истории с трёхэтажным замком, который занял полкомнаты и шевелился по ночам, мамино подозрение было, надо признать, обоснованным.

— Стихи, — сказал Дроссельмейер.

И добавил, помолчав:

— Мрачные.

Мари открыла тетрадь.

Почерк был мелкий, угловатый, с длинными хвостами у букв — точно писали не пером, а чем-то острым. Когтем? Мари одёрнула себя во второй раз. Одёргивать себя в день рождения — скверное занятие, но что поделаешь.

Первое стихотворение называлось «Кукла, которая не спит».

Мари прочла первые строки — про себя, одними губами — и почувствовала, как в комнате стало иначе. Не холоднее — тише. Как будто кто-то накрыл все звуки стеклянным колпаком.

«Кукла, которая не спит,
Стоит в витрине, смотрит вниз.
Её фарфоровый язык
Не произносит слов. Но — тс!

Она моргнула. Или нет?
Витрина треснула чуть-чуть.
И тот, кто видел, бросил свет
И побежал. Забыл дохнуть.»

— Ты знаешь, милая, на день рождения обычно дарят что-нибудь повеселее, — это мама. — Леденцы, например. Или ленты.

Крёстный не ответил. Он смотрел на Мари одним глазом, и в этом глазу было что-то новое. Не страх. Скорее — ожидание. Так смотрят на часовой механизм, когда знают, что сейчас из него выскочит фигурка. Или не фигурка.

— Прочти второе, — сказал он тихо.

Второе называлось «Мышиный вальс».

У Мари похолодели пальцы. Она помнила мышей. Помнила — или думала, что помнила; граница между этими вещами к десяти годам стала тоньше, чем хотелось бы. Шорох тысяч когтистых лапок по паркету. Запах — пыльный, сладковатый, как старый миндаль. И глаза — крохотные, красные, как булавки с рубиновыми головками, воткнутые в темноту.

«Мышиный вальс звучит в ночи —
Три четверти, три четверти, три.
Король упал. Сломались мечи.
Но ты — молчи. Молчи. Смотри.

Он встанет. Склеит. Семь голов
Не нужны, если есть одна.
Одна — и нет для ней оков.
Одна — и ночь ей не черна.»

— Крёстный, кто это написал? — Голос её стал тонким, будто струну натянули слишком.

Дроссельмейер опустился в кресло. Длинные пальцы — механические? живые? — легли на подлокотники.

— Есть вещи, Мари, которые существуют до того, как их кто-то напишет. Они ждут в воздухе. Кто-то просто... записывает.

— Это не ответ.

— Это самый честный ответ, на который я способен.

Фриц фыркнул из-за стола — громко, по-лошадиному.

— Опять ваши сказки. Маша, брось тетрадку, пойдём лучше...

Но Мари не слушала. Третье стихотворение — «Королевство после полуночи». Она читала — и что-то менялось. Не в комнате. В комнате всё было прежним: обои в мелкий цветок, этажерка с фарфоровыми пастушками, дождь за окном. Менялось глубже — в том слое, куда обычно не смотришь.

А теперь была причина.

Между строками, в промежутках между словами — Мари видела. Марципановые замки — но не розовые, не золотые. Серые. Покрытые пылью или пеплом. Леденцовые деревья без листьев, обожжённые. Розовое озеро обмелело, и на дне лежало что-то, на что не хотелось смотреть.

— Крёстный! — Она захлопнула тетрадь. — Это ведь то самое место? Королевство?

Старик — а он в эту минуту выглядел именно стариком, не чудаком, не фокусником, а усталым, изношенным человеком — провёл ладонью по лицу.

— Когда ребёнку семь, он видит королевство одним способом. Сахар, розы, серебряные кони. Так нужно. Но в десять...

Пауза. Дождь перестал, но с карниза капало — тяп, тяп, тяп — как метроном.

— В десять начинаешь видеть то, что за сахаром.

Мари посмотрела на тетрадь. Кожа переплёта казалась тёплой — не по-книжному. Как если бы между страницами что-то медленно дышало.

— Это подарок или предупреждение?

Дроссельмейер улыбнулся. Одной стороной рта — другая осталась неподвижной, и Мари подумала, что половины его лица живут в разных городах.

— А бывает, Мари, разница?

После обеда Мари поднялась к себе. Небо не посветлело — просто перестало сочиться, повисло над крышами, как серая простыня на верёвке.

Открыла последнюю страницу.

Последнее стихотворение было без названия. И без текста. Пустые строчки — ждущие, разинутые, как маленькие рты. И внизу, мелким почерком:

«Для Маши. Когда будет готова. Когда ей будет десять.»

Десять. Сегодня.

Мари закрыла тетрадь. Посидела минуту — или пять, кто считал. Открыла снова. Провела пальцем по переплёту — кожа дрожала, или это дрожали пальцы; поди разбери.

Взяла перо со стола — гусиное, то самое, которым писала диктанты — и подумала: а что, если мрачные стихи нужно не читать? Что, если их нужно — дописать?

За стеной скрипнуло. Тень от этажерки легла чуть иначе. Фарфоровая пастушка на полке, кажется, повернула голову. Или не повернула. Или повернула, но успела вернуться обратно.

Мари обмакнула перо.

И — в свой десятый день рождения, в октябре, в сером Нюрнберге, под небом, которое забыло, как быть голубым — написала первую строчку своего первого мрачного стихотворения.

А дальше — это уже другая история. Та, которую не записал Гофман. Та, которую Маша напишет сама.

1x
Loading comments...
Loading related items...

"You write in order to change the world." — James Baldwin