Именины с галошами, или Гости, которые дороже обходятся

Устроила, значит, моя супруга именины. И надо же было такому случиться — назвала гостей.

Я говорю: Марья, не зови. А она: как это не зови, люди подумают, мы некультурные, зверье какое. Раз в год, говорит, можно и людей повидать.

Повидали.

Ну, назвала. Восемь человек. Родня по большей части, да еще сосед Егор Тимофеевич с супругой — эти вообще не пойми кто, седьмая вода, а прутся на всякое угощение, как мухи на, извиняюсь, сладкое.

И вот сели.

Сели, я вам доложу, культурно. Все чинно, все с салфеточками, супруга моя даже графинчик хрустальный выставила, теткин, еще с дореволюционных времен — вещь. И только я, значит, налил, только рот раскрыл сказать тост про здоровье именинницы — гляжу, а холодца-то и нету. Был холодец. Целая миска, с чесночком, я его лично три часа варил, ноги свиные обхаживал. И — привет. Испарился, будто и не жил.

Я так и сел.

А за столом уже — работа. Такая работа, я вам скажу, что механический цех отдыхает. Ложки стучат, челюсти ходят, кто-то сопит от усердия. Егор Тимофеевич — тот вообще без слов, молча, деловито, как экскаватор, только гора костей растет. Супруга его не отстает: тоненькая такая, глядеть не на что, а метет за троих ломовых.

Я, конечно, интеллигентно так намекаю. Говорю: кушайте, гости дорогие, не стесняйтесь.

Они и не стеснялись. Вот ни капельки.

Через полчаса стол напоминал поле после сражения. Пирог с капустой — нету. Селедка под этой самой, под шубой, — одна шуба осталась, да и ту кто-то доедал вилкой, с чувством. Винегрет выскребли до фаянса. Я потянулся было за студнем — а мне двоюродный шурин Колька руку так локтем — хоп. Извиняюсь, говорит. И последний кусок — в рот.

Извиняется он.

Сижу голодный, как пес дворовый, в собственной, между прочим, квартире, на собственных, заметьте, харчах. И думаю: вот она, культура. Вот они, люди повидались.

Ну, ладно. Отгуляли. Часов, может, в одиннадцать стали расходиться. Довольные, красные, отдуваются, супругу мою нахваливают — золотые руки, говорят, Марья Петровна, приходите к нам, отплатим тем же. Я про себя думаю: боже упаси. Тем же. Я после вашего «того же» по миру пойду.

И вот тут-то и началось главное.

Стали, значит, гости в прихожей одеваться. Толкотня, пальто путаются, галдеж. И вдруг Егор Тимофеевич — он уж в пальто, шапку нахлобучил — наклоняется к вешалке, шарит по полу и голосом таким, знаете, прокурорским:

— А где, — говорит, — мои галоши?

Тишина.

Все замерли. Восемь человек в тесной прихожей, лампочка тусклая под потолком качается, и — тишина. Такая, что слышно, как у соседей за стеной ходики тикают.

— Какие галоши? — спрашивает супруга моя, а сама бледнеет.

— Мои. Новые. Фабрики «Красный треугольник», номер девятый, с красной байкой внутри. Я в них пришел. Я не босиком пришел, Марья Петровна.

И так это сказал, будто мы их, галоши эти, съели заодно с холодцом.

Ну, стали искать. Перерыли всю прихожую. Отодвинули сундук — за сундуком мышь, пыль и один засохший сухарь неизвестной эпохи. Галош нету. Заглянули под вешалку, под коврик, даже — не поверите — в кухню зачем-то сбегали. Нету галош. Как холодца.

Егор Тимофеевич стоит посреди прихожей, как памятник обиде, и говорит:

— Я, — говорит, — в этот дом больше ни ногой. Приходишь к людям, кушаешь по-хорошему, а тебя разувают.

По-хорошему он кушал. Слыхали?

Тут меня, признаться, задело. Я говорю:

— Позвольте, Егор Тимофеевич. Это кто ж кого разул? Вы у меня весь холодец умяли, три часа труда, свиные ноги, чеснок — и ни спасибо. А теперь я же и вор?

— Холодец, — отвечает, — дело добровольное. А галоши — это уже уголовщина.

Логика, я вам скажу.

Супруга моя чуть не плачет. Гости жмутся к дверям, всем неловко, всем домой охота, а уйти нельзя — вроде как теперь все под подозрением. Колька-шурин так вообще позеленел, будто это он.

И вот стоим мы все, ровно на допросе, и тут соседка сверху, Клавдия, — она тоже была, я про нее и забыл, тихая такая женщина, — робко эдак подает голос:

— Егор Тимофеевич, а вы... извиняюсь... вы в галошах-то приходили? Или, может, дома оставили? На улице-то сухо было.

Пауза.

Егор Тимофеевич насупился. Думает. Лицо у него так, знаете, поехало — от прокурорского к растерянному. Морщит лоб, вспоминает. Губами шевелит.

— Сухо... — говорит. — Оно, конечно, сухо было...

— Так, может, — говорит Клавдия еще тише, — вы их и не надевали?

Молчание. Долгое такое. Ходики за стеной — тик-так, тик-так.

— Может, и не надевал, — выдавил наконец Егор Тимофеевич. И сел на сундук. Прямо в пальто сел, будто ноги отказали.

Оказалось — не надевал. Оставил дома, под кроватью, потому как — сухо. Пришел в одних сапогах. А про галоши вспомнил уже тут, у нас, по привычке, потому как человек он был обстоятельный и всегда, уходя откуда-нибудь, галоши искал — хоть надевал их, хоть нет. Организм такой.

Ну, тут все, конечно, задышали. Отлегло. Колька из зеленого стал опять розовый. Супруга моя платочком глаза промакивает — от радости уже.

А Егор Тимофеевич сидит на сундуке, красный, как та байка в его галошах, и молчит. Стыдно человеку. Оно и понятно — сперва весь холодец съел, потом хозяев в воры записал, а галоши-то — под собственной кроватью, дома дожидаются.

Я бы, между прочим, мог теперь и высказаться. Имел полное право. Но я — человек интеллигентный. Я только и сказал:

— Кушайте, Егор Тимофеевич, на дорожку. Пирога, правда, не осталось. И холодца. И всего прочего. Но вот — сухарик за сундуком нашелся. Возьмите. От чистого сердца.

Он не взял.

Ушел он молча, супругу свою за рукав дернул — и в дверь. И, что интересно, с той поры к нам действительно ни ногой. Как отрезало.

Так что я теперь супруге и говорю: вот, Марья. Хочешь гостей спровадить навсегда — накорми досыта, а после спроси про галоши. Дешевле выходит, чем ругаться. И культурно.

Она не смеется. Она холодец жалеет.

А я — что. Я ничего. Я человек привычный. Голодный, но привычный.

1x
Загрузка комментариев...
Loading related items...

"Вы пишете, чтобы изменить мир." — Джеймс Болдуин